Фридрих фон Хайек. Пагубная самонадеянность.

Приложения и библиография

Приложение А. «Естественное» против «искусственного»

Аристотелевская традиция, не содержащая никакого понятия об эволюции, так сильно влияет на современный научный и философский подход, что существующие дихотомии и противопоставления обычно не только не в состоянии ухватить суть процессов, лежащих в основе конфликтов и проблем, рассмотренных в гл. 1, но фактически затрудняют даже само осознание этих проблем. В настоящем разделе я рассмотрю несколько таких трудных случаев классификационного плана в надежде, что некоторое знакомство с препятствиями на пути к пониманию этих проблем будет способствовать более углубленному их изучению. Мы можем начать хотя бы со слова «естественное» — источника многочисленных разногласий и заблуждений. Корни латинского слова «естественный» и синонимичного ему греческого «физический» восходят к глаголам, обозначающим процессы роста (соответственно — nascor и phyo; см. Kerferd, 1981: 111–150), и, стало быть, правомерно было бы обозначать словом «естественное» все, что вырастает спонтанно, а не создается в соответствии с чьим-либо сознательным замыслом. В этом смысле наши традиционные, спонтанно сложившиеся нормы морали совершенно естественны, а не искусственны, и вполне уместно именовать такие традиционные правила поведения «естественным правом». Однако обычное употребление этого слова не позволяет сразу понять суть естественного права, как она была определена мною выше. Скорее оно сводится к использованию слова «естественное» для обозначения врожденных склонностей или инстинктов, часто вступающих в столкновение (как показано в гл. 1) со спонтанно сложившимися правилами поведения. Если бы под «естественными» имелись в виду одни только врожденные реакции и, хуже того, если бы только то, что необходимо для сохранения существующего положения дел (особенно — в пределах малой группы или сообщества лично знакомых людей), обозначалось словом «благо», тогда даже самые элементарные действия по соблюдению правил и, значит, по приспособлению к меняющимся условиям, или, говоря иначе, даже первые шаги на пути к цивилизации нам пришлось бы называть «противоестественными» и «дурными». Если же употреблять слово «естественное» для обозначения врожденного, или инстинктивного, а слово «искусственное» для обозначения продуктов сознательного творчества, то совершенно очевидно, что плоды культурной эволюции (например, традиционные правила поведения) нельзя будет отнести ни к тому, ни к другому. Таким образом, они лежат не только «между инстинктом и разумом», но и, конечно же, между «естественным» (т. е. инстинктивным) и «искусственным» (т. е. сознательными творениями разума). Замыкая жесткую дихотомию «естественного» и «искусственного» (как и похожую и связанную с ней дихотомию «страсти» и «разума») на самое себя, мы не оставляем никакого зазора между данными понятиями, из-за чего эти дихотомии весьма способствуют игнорированию и непониманию важнейшего эксосоматического процесса — процесса культурной эволюции, который и породил традиции, определившие развитие нашей цивилизации. Фактически эти дихотомии отказывают подобному процессу в праве на существование и исключают возможность каких-то иных явлений, не вписывающихся в их узкие пределы. Однако если выйти за рамки этих жестких дихотомий, то мы обнаружим, что истинной противоположностью страсти является не разум, а традиционные нормы морали. Эволюция традиционные правил поведения, занимающая промежуточное положение между развитием инстинктов и развитием разума, — это самостоятельный процесс, и его было бы ошибочно считать творением разума. В действительности традиционные правила выросли естественным путем в ходе эволюции. Рост не является признаком исключительно биологических организмов. В природе можно обнаружить изобилие примеров увеличения размеров или усложнения структур: от вошедшего в поговорку снежного кома до порывов ветра или образования кристаллов, от переносимого водой песка до образования гор и сложных молекул. Когда мы рассматриваем возникновение структур взаимодействия между организмами, то оказывается, что с этимологической и логической точек зрения вполне корректно употреблять для их описания слово «рост»; и я пользуюсь им как раз в этом смысле — именно для обозначения процесса, протекающего в самовоспроизводящейся структуре. Следовательно, противопоставление культурной и природной эволюции постоянно заводит в упомянутую ловушку — замкнутую дихотомию между «искусственным», сознательно управляемым развитием и тем, что принято считать «естественным» (из-за наличия неизменных обусловленных инстинктом характеристик). Следуя подобным интерпретациям понятия «естественное», легко впасть в конструктивистский рационализм. Конструктивистские интерпретации — это, несомненно, более высокая ступень, чем органицистские «объяснения» (которые повсеместно отвергаются сейчас по причине их бессодержательности), ибо те просто подменяют один необъясненный процесс другим. Однако мы должны признать, что существуют эволюционные процессы двух различных типов, причем оба носят совершенно естественный характер. Культурная эволюция, будучи самостоятельным процессом, вместе с тем во многих важных отношениях похожа на генетическую или биологическую, больше, чем на развитие событий, направляемое разумом или умением предвидеть последствия принимаемых решений. Разумеется, сходство между порядком человеческого взаимодействия и структурой взаимодействия биологических организмов замечали часто. Однако пока мы не умели объяснять образование упорядоченных структур в природе и не располагали теорией эволюционного отбора, от проведения такой аналогии было мало толку. Теперь же эволюционная теория дала нам ключ к пониманию принципов формирования порядка в жизни, в сознании и в межличностных отношениях. Бывает и так, что какой-нибудь из этих порядков (скажем, наше сознание), не будучи сотворенным порядками более высокого уровня, оказывается в состоянии формировать порядки менее сложные, чем он сам. В связи с этим приходится признать, что мы, хоть и способны объяснять или проектировать какие-либо порядки, стоящие в иерархии сложности ниже нашего сознания, но в весьма ограниченной степени, и что мы не способны объяснять или проектировать порядки более высокого уровня, чем наше сознание. Обрисовав в общем проблему, связанную с нечетким употреблением этих привычных слов, мы можем также на примере Давида Юма показать, насколько голова даже одного из самых выдающихся мыслителей либеральной традиции была замусорена заблуждениями, вытекавшими из этих ложных дихотомий. Пример Юма особенно удачен, поскольку для характеристики моральных традиций, которые я действительно предпочел бы называть естественными, он, к несчастью, выбрал термин «искусственные» (по всей вероятности, заимствовав его у теоретиков обычного права, употреблявших термин «искусственный разум»). Ирония заключается в том, что из-за этого Юма считают основоположником утилитаризма, тогда как он подчеркивал, что «хотя правила справедливости искусственны, они не произвольны и потому нельзя сказать чтобы термин «законы природы не подходил для них» (1739/1886: II, 258 {Юм, 1965: I, 634}). Он старался не допускать ложных конструктивистских истолкований, поясняя, что он «лишь предполагает здесь, что люди сразу приходят к таким выводам, тогда как в действительности последние возникают незаметно и постепенно» (1739/1886: II, 274 {Юм, 1965: I, 655}). (Юм в данном случае использовал прием, который философы-моралисты Шотландской школы именовали «предположительной историей» (Stewart, 1829: VII, 90 и Medick, 1973: 134–176). Этим приемом — позднее его часто называли «рациональной реконструкцией» — он пользовался так, что это могло сбить с толку, а вот его младший современник, Адам Фергюсон, сумел вообще избежать этой опасности.) Как явствует из высказываний Юма, он вплотную приблизился к идее эволюционного подхода и утверждал даже, что «ни одна форма не может существовать, если она не обладает теми силами и органами, которые необходимы для ее существования: в таком случае должен быть испробован какой-либо новый порядок, какой-либо новый строй — и так далее без перерыва, пока наконец не будет найден такой порядок, который может сам собой существовать и поддерживаться»; а также, что человек не может «претендовать на исключение из участи всех других живых существ, [поскольку] беспрестанная война происходит между всеми живыми существами» (1779/1886: II, 429, 436 {Юм, 1965: II, 513, 523}). Как уже говорилось, он практически признавал, что «между естественным и искусственным помещается третья категория, которой свойственны определенные характеристики и того, и другого» (Haakonssen, 1981: 24). Однако соблазн объяснять функционирование самоорганизующихся структур, показывая, как подобная структура могла бы быть сформирована творящим разумом, велик, и вполне понятно, почему некоторые из последователей Юма именно так толковали его употребление слова «искусственный» и возводили на этом фундаменте утилитаристскую теорию этики, согласно которой человек сознательно выбирает себе мораль из-за ее всеми признаваемой полезности. Может быть, и смешно, когда такой подход приписывают тому, кто подчеркивал, что «правила морали не являются заключениями нашего разума» (1739/1886: II, 235 {Юм, 1965: I, 604}), однако подобная ложная трактовка была естественной для такого картезианского рационалиста, как K. А. Гельвеций, у которого, судя по всему, Иеремия Бентам заимствовал свои объяснения (см. Everett, 1931: 110). У Юма, а также в работах Бернарда Мандевиля, мы можем обнаружить, что, говоря о формировании спонтанных порядков и об эволюционном отборе, они постепенно приходят к использованию понятий-близнецов (см. Hayek, 1967/78: 250, 1963/67: 106–121 и 1967/78а: 249–266); тем не менее, начало систематическому применению такого подхода положили именно Адам Смит и Адам Фергюсон. Труды Смита — это прорыв эволюционного подхода, который стал все заметнее вытеснять стационарную аристотелевскую точку зрения. Энтузиаста, в XIX веке утверждавшего, что по важности «Богатство народов» занимает второе место после Библии, часто высмеивали, но, может быть, он не так уж сильно преувеличивал. Даже последователь Аристотеля Фома Аквинский не мог не признаться самому себе, что multae militates impedirentur si omnia peccata districte prohiberentur — многое из полезного не могло бы произойти, если бы все грехи были строго запрещены (Summa Theologica, II, ii, q. 78 i). Некоторые авторы называют Смита основателем кибернетики (Emmet, 1958: 90, Hardin, 1961: 54), а недавние исследования записных книжек Чарльза Дарвина (Vorzimmer, 1977; Gruber, 1974) дают основания предположить, что к своему великому открытию Дарвин пришел благодаря чтению в решающем 1838 г. Адама Смита. Таким образом, главный импульс как к созданию теории эволюции и разнообразных дисциплин, известных сегодня (кибернетика, общая теория систем, синергетика, теория самопорождения и т. д.), так и к осмыслению характеризующей рыночную систему (а кроме того — развитие языка, морали и права) непревзойденной способности самоупорядочения дан шотландскими моралистами XVIII века (Ullman-Margalit, 1978 и Keller, 1982). Адам Смит между тем остается объектом для шуток — даже среди экономистов, многие из которых все еще не в силах постичь, что основной задачей любой науки, изучающей рыночный порядок, должен быть анализ самоорганизующихся процессов. Другой великий экономист. Карл Менгер, чуть больше, чем через сто лет после Смита, ясно понял, что генетический характер «народнохозяйственных явлений не может оставаться без влияния на теорию» (Menger, 1883/1933: II, 183 {Менгер, 1894: 97}; ср. также его более раннее употребление термина «генетический» в: Menger, 1871/1934: I, 250 {Менгер, 1903: 252}). Именно благодаря попыткам осмыслить формирование человеческого взаимодействия через эволюцию и стихийное формирование порядка такой подход стал основным инструментом изучения сложных явлений, для объяснения которых «механические законы» однонаправленной причинности уже не пригодны (см. приложение В). В последние годы эволюционный подход приобрел такое большое значение для развития научных исследований, что, как отмечалось в докладе на конференции «Gesellschaft Deutscher Naturforscher und Arzte» [«Общество немецких естествоиспытателей и врачей» — прим. ред.] в 1980 году, «для современной науки о природе мир вещей и явлений стал миром структур и порядков». Последние достижения естественных наук показывают, насколько прав был американский ученый Симон Н. Паттэн, когда около 90 лет назад писал: «Как Адам Смит был последним моралистом и первым экономистом, так Дарвин был последним экономистом и первым биологом» (1889, XXIII). Выясняется, что Смит достиг даже большего: предложенная им парадигма ныне превратилась в мощное орудие, применяемое во многих отраслях научного познания. Лучше всего гуманитарное происхождение понятия эволюции иллюстрируется тем, что биологии пришлось позаимствовать свой понятийный аппарат у гуманитарных наук. Термин «генетический», который сейчас стал, пожалуй, ключевым прикладным термином теории биологической эволюции, задолго до того, как Томас Карлейль ввел его в английский язык, начали употреблять по-немецки (genetisch) (Schuize, 1913: I, 242) И. Т. Гердер (1767), Фридрих Шиллер (1793) и К. М. Виланд (1800). Понятие эволюции употреблялось, в частности, в языкознании, после того как сэр Уильям Джонс в 1787 г. открыл общее происхождение индоевропейских языков; и к тому времени, как оно получило дальнейшую разработку в 1816 г. у Франца Боппа, представление об эволюции культуры прочно вошло в науку. В 1836 г. мы вновь обнаруживаем этот термин в работе Вильгельма фон Гумбольдта (1977: III, 389 и 418), где он, кстати, утверждал: «Если считать вполне естественным, что язык складывался постепенно, то его, как и любое другое явление естественного происхождения, необходимо включить в систему эволюции» (выражаю признательность профессору Р. Келлеру из Дюссельдорфа за эту ссылку). Можно ли считать случайным то, что Гумбольдт был еще и великим защитником свободы личности? А знающие о своем родства еще со времен Древнего Рима (Stein, 1966: гл. 3) юристы и лингвисты после публикации работы Чарльза Дарвина, как мы обнаружили, выражали протест, когда их называли «дарвинистами до Дарвина» (Hayek, 19Г73: 153). Слово «генетика» быстро превратилось в специальный термин, используемый при изучении биологической эволюции, только после выхода работы «Проблемы генетики» Уильяма Бейтсона (1913). Здесь мы будем придерживаться современного употребления этого слова, введенного Бейтсоном для обозначения биологического наследования посредством «генов» — в отличие от культурного наследования посредством обучения, — хотя такое различение совсем не гарантирует возможности провести четкую разграничительную линию между этими формами наследования. Они то и дело переплетаются, в особенности, когда генетическое наследование определяет, что может, а что не может быть унаследовано посредством обучения (т. е. — через культуру).

Приложение В. Сложность проблем человеческого взаимодействия

Несмотря на то, что ученые-физики, похоже, не любят признавать проблемы человеческого взаимодействия более сложными, чем любые другие, это было отмечено как факт свыше ста лет назад таким крупнейшим ученым, как Джеймс Клерк Максвелл. В 1877 г. он писал, что термин «физика» часто прилагается «в более или менее узком смысле к тем отраслям науки, в которых рассматриваются явления самого простого и самого абстрактного свойства и не рассматриваются те более сложные явления, что наблюдаются в области живого». А не так давно лауреат Нобелевской премии по физике Луис У. Альварес подчеркнул, что «на самом деле физика — простейшая из наук… если же взять случай бесконечно более сложной системы, скажем, население развивающейся страны, такой как Индия, то никто до сих пор не может определить, как лучше всего изменить существующие там условия» (Alvarez, 1968). Когда мы обращаемся к таким сложным явлениям, механические методы и модели прямого причинного объяснения становятся все менее и менее подходящими. В частности, феномен, имеющий решающее значение для формирования многих весьма сложноорганизованных структур человеческого взаимодействия, а именно феномен экономических ценностей и цен, не удается объяснить, прибегая к простым причинным или «номотетическим» теориям. Чтобы объяснить его, необходимо учесть совместное воздействие большего количества различных элементов, чем мы в состоянии когда-нибудь лично наблюдать, не говоря уже о том, чтобы лично управлять ими. Только «маржиналистская революция» 1870-х годов предложила удовлетворительное объяснение рыночных процессов, которые Адам Смит уже давно описал с помощью метафоры «невидимая рука». Это объяснение, хотя и метафорическое и не полное, было первым научным описанием подобных самоорганизующихся процессов. Джеймс Милль и Джон Стюарт Милль, напротив, не сумели уяснить, что рыночные ценности детерминируются не цепью предшествующих событий, выступающих в роли причин, а как-то иначе. Это не позволило им, как не позволяет и многим современным «физикалистам», проникнуть в существо самонастраивающихся рыночных процессов. Осознание истин, на которых основывается теория предельной полезности, было задержано из-за влияния, оказанного Джеймсом Миллем на Давида Рикардо, а также из-за работ самого Карла Маркса. Попытки добиться монокаузальных объяснений в таких областях предпринимаются до сих пор (в Англии этому способствовало исключительное влияние Альфреда Маршалла и его школы). Самую важную роль тут сыграл, пожалуй, Джон Стюарт Милль. Он рано подпал под воздействие социалистических идей, из-за чего стал весьма притягателен для «прогрессивных» интеллектуалов и приобрел репутацию выдающегося либерала и «святого от рационализма». Пожалуй, он обратил в социализм больше интеллектуалов, чем кто-либо еще: фабианство зародилось и формировалось в основном в группе его последователей. Милль сам преградил себе путь к постижению регулирующей роли цен: его доктринерская уверенность, что «в законах ценности нет ничего, что осталось бы выяснить современному или любому будущему автору» (1848/1965, Works, III, 456 {Милль, 1980: 2, 172}), привела его к мысли, будто «из двух больших разделов политической экономии: производство богатства и его распределение — рассмотрение ценности связано только с последним» (1848/1965, Works, III: 455 {Милль, 1980: 2, 171}). Подходя к вопросу о функции цен, как принято подходить к предмету в естественных науках, Милль слепо следовал собственному допущению, что действительным их объяснением может считаться только установление механической причинно-следственной закономерности (когда в роли причин выступают какие-то наблюдавшиеся в прошлом события). Из-за влияния, которым так долго пользовались идеи Милля, «маржиналистская революция», наконец-то произошедшая через 25 лет, произвела эффект разорвавшейся бомбы. Здесь, впрочем, стоит напомнить, что всего лишь через 6 лет после публикации основополагающего труда Милля Г. Г. Госсен, мыслитель, практически не замеченный современниками, предвосхитил теорию предельной полезности. Он уже ясно осознавал зависимость расширенного производства от регулирующей роли цен и подчеркивал, что «только установление частной собственности помогает найти способ определения оптимального количества любого товара, производимого при данных обстоятельствах… Величайшим из всех возможных оправданий частной собственности, безусловно, является величайшая необходимость в продолжении человеческого рода» (1854/1983: 254-5).

Несмотря на весь вред, причиненный деятельностью Милля, нам, очевидно, придется многое простить ему, так как он был слепо влюблен в даму, со временем ставшую его женой. Она, по его свидетельству, «в силу благородства своих общественных устремлений… никогда не прекращала бороться, считая своей конечной целью достижение совершенной распределительной справедливости и, следовательно, вполне коммунистическое устройство общества — и на практике и по духу». С ее смертью, полагал Милль, «страна потеряла величайший из умов, какими обладала» (1965, Works: XV, 601; см. также: Hayek, 1951). Каким бы ни было влияние Милля, марксистская экономическая теория еще и сегодня пытается объяснять сложные высокоорганизованные порядки взаимодействия по аналогии с механическими феноменами, при помощи однонаправленных причинно-следственных связей, вместо того чтобы видеть в них результат тех процессов самоорганизации, через которые и лежит путь к объяснению феноменов высших уровней сложности. Правда, стоит упомянуть об указании Иоахима Рейга (в предисловии к испанскому переводу работы Е. фон Бем-Баверка, посвященной марксовой теории эксплуатации, 1976) на то, что сам Карл Маркс после изучения трудов Джевонса и Монгера, по-видимому, совершенно прекратил дальнейшую работу над проблемой капитала. Если это так, его последователи явно уступают ему в мудрости.

Приложение C. Фактор времени и зарождение и репродуцирование структур

Формирование и умножение определенных структур может происходить потому, что уже существуют сходные структуры, способные передавать другим свои качества (с неизбежными случайными отклонениями), и этот факт — что некоторые абстрактные порядки могут проходить через процесс эволюции, при котором они перевоплощаются из одной материальной формы в другую только благодаря наличию готовых образцов, — наделяет наш мир особым измерением: вектором времени (Blum, 1951). С ходом времени появляется нечто новое, ранее не существовавшее: самоподдерживающиеся и развивающиеся структуры, представленные до какого-то момента лишь определенными материальными воплощениями, обретают самостоятельное бытие, сохраняясь во времени в самых разнообразных манифестациях. Возможность образования структур посредством репродуцирования повышает шансы количественного умножения тех элементов, которые обладают такой способностью. Отбираться и увеличиваться в числе будут преимущественно те элементы, которые способны образовывать более сложные структуры, а возрастание количества последних в свою очередь будет вести к образованию еще более сложных структур, обладающих той же способностью к репродуцированию. Появившись однажды, подобная модель становится такой же составляющей мирового порядка, как и любой материальный объект. Что касается структур человеческого взаимодействия, то определяющими для различных схем групповой активности оказываются те практики, которые передаются индивидами из поколения в поколение; возникающие таким образом порядки сохраняют свой общезначимый характер только благодаря постоянному изменению (приспособлению).

Приложение D. Отчуждение, добровольные изгои и претензии тунеядцев

Здесь я хотел бы поделиться несколькими соображениями по вопросам, вынесенным в заголовок настоящего раздела.

1. Как мы уже видели, конфликт между эмоциями индивида и тем, чего ожидают от него в расширенном порядке, практически неминуем: врожденные реакции прорывают сеть усвоенных правил, поддерживающих цивилизацию. Но один лишь Руссо выдал литературную и интеллектуальную санкцию на проявления, представлявшиеся культурным людям обыкновенной неотесанностью (из-за чего они и были в свое время отринуты). Испытывая ностальгию по простому, первобытному, и даже варварскому, Руссо рассматривает «естественное» (читай — «инстинктивное») как благо, как желательное; он убежден, что следует утолять свои желания, а вовсе не томиться в оковах, якобы изобретенных и навязанных эгоистическими устремлениями. В более мягкой форме разочарование в нашей традиционной морали, не способной доставлять достаточно удовольствий, недавно выразилось в ностальгии по «малому», которое «прекрасно», или в сетованиях по поводу «Безрадостной экономики» (Schumacher, 1973; Scitovsky, 1976, равно как и основная часть литературы по «отчуждению»).

2. Сам факт существования, рассмотренный с позиций справедливости, или нравственности, не дает привилегий кому бы то ни было перед кем бы то ни было. Отдельные лица или группы могут брать на себя обязанности по отношению к конкретным индивидам; однако, являясь частью системы общих правил, содействующих росту и умножению человечества, не всякая жизнь, даже из уже существующих, обладает моральным правом на сохранение. Некоторые эскимосские племена в начале сезона миграции оставляют своих дряхлых стариков умирать, и эта практика, кажущаяся нам столь жестокой, может быть, совершенно необходима для того, чтобы их потомки смогли дожить до следующего сезона. И до сих пор остается открытым вопрос, обязывает ли нравственность поддерживать жизнь неизлечимо больных так долго, как позволяет современная медицина. Подобные вопросы возникают еще раньше, чем мы задумываемся над тем, кому правомерно было бы адресовать наши претензии. Права проистекают из системы отношений, частью которой становится предъявитель этих прав, помогающий укреплению этой системы. Если он перестает помогать или никогда не старался этого делать (или никто не делал этого за него), то у него и нет никаких оснований претендовать на такого рода права. Отношения между индивидами могут существовать только как продукт их воли, но само по себе желание притязателя едва ли налагает какие-либо обязательства на других. Только ожидания, порождаемые длительной практикой, могут налагать обязанности на членов сообщества, составляющих в нем большинство. Это одна из причин, по которой пробуждать ожидания следует со всею осмотрительностью, чтобы человек не брал на себя обязательств, которых выполнить не в состоянии.

3. Социализм приучил многих к тому, что можно предъявлять права независимо от своей роли, от своего участия в поддержании системы. В сущности, социалисты, если поглядеть с точки зрения моральных норм, создавших расширенный порядок цивилизации, подстрекают людей к нарушению закона. Люди, предъявляющие претензии по поводу своего «отчуждения» от того, о чем они, по всей видимости, так и не получили правильного представления, люди, предпочитающие жить как тунеядствующие изгои и питаться плодами процесса, ими никак не поддерживаемого, — вот истинные сторонники призыва Руссо о возврате к природе. Главным источником зла они провозглашают те институты, которые сделали возможным формирование порядка человеческого взаимодействия. Я не ставлю под сомнение право любого человека добровольно уйти от цивилизации. Но каковы «правомочия» этих людей? Должны ли мы субсидировать их отшельничество? Ни у кого нет оснований претендовать на исключение из правил, являющихся опорой для цивилизации. Мы можем помогать слабым и немощным, младенцам и старикам, но при одном условии: если разумные взрослые люди подчиняются безличной дисциплине, которая и дает нам такую возможность. Было бы совершенно неправильным считать подобные заблуждения свойственными молодости. Дети подражают отцам — типичным интеллектуалам, проповедующим с кафедр психологии и социологии образования (которые их и готовят), — а эти проповеди являются бледными копиями учений Руссо и Маркса, Фрейда и Кейнса — учений, пропущенных через умы тех, у кого желания простираются гораздо шире, чем понимание.

Приложение E. Игра как школа обучения правилам

Те практики, которые привели к образованию спонтанного порядка, имеют много общего с правилами игры. Попытка проследить возникновение конкуренции в игре завела бы нас слишком далеко, но мы можем многое почерпнуть из мастерского и поучительного анализа роли игры в эволюции культуры, проведенного историком Иоханном Хейзингой, чью работу исследователи человеческого порядка не сумели оценить по достоинству (1949: особенно 5, 11, 24, 47, 51, 59 и 100, а также см. Knight, 1923/1936: 46, 50, 60–66; и Hayek, 1976: 71 и сноска 10). Хейзинга пишет, что «в мифе и ритуале берут начало великие инстинктивные силы цивилизованной жизни: закон и порядок, торговля и прибыль, ремесла и искусство, поэзия, мудрость и наука. Все они уходят корнями в первобытную почву игры» (1949: 5); игра «создает порядок, сама есть порядок» (1950: 10) «Она протекает в собственных, свойственных именно ей временных и пространственных границах упорядоченным образом и согласно жестким правилам» (1949: 15 и 51). Действительно, игра — прекрасный пример процесса, в котором участники, преследуя разные, и даже противоположные цели, но, подчиняясь общим правилам, в результате достигают всеобъемлющего порядка. Более того, современная теория игр показала, что наряду с играми, приводящими к тому, что выигрыш одной стороны уравновешивается точно таким же проигрышем другой, существуют другие игры, способные приносить чистый выигрыш всем участникам. Развитие расширенной структуры человеческого взаимодействия стало возможным благодаря участию индивидов в играх второго типа — играх, ведущих к всеобъемлющему росту производительности.

Приложение F. Заметки об экономики и антропологии населения

Проблемы, рассмотренные в гл. 8, занимали экономическую науку со дня ее возникновения. Не будет ошибкой сказать, что экономическая наука родилась в 1681 г., когда сэр Уильям Петти (один из основателей Королевского общества, коллега сэра Исаака Ньютона, который был чуть моложе его) обратил пристальное внимание на причины стремительного разрастания Лондона. Ко всеобщему удивлению, он обнаружил, что Лондон разросся настолько, что стал больше Парижа и Рима вместе взятых. В работе «Другой опыт по политической арифметике, рассматривающий рост города Лондона» он объяснял, как более высокая плотность населения сделала возможным большее разделение труда: «Каждая мануфактура будет разделяться на столько частей, сколько это возможно… При производстве часов один человек будет делать колесики, другой — пружину, третий — гравировать циферблат… и часы будут лучше и дешевле, чем когда вся работа возложена на одного человека. И мы видим также, что в таких городах и на таких улицах большого города, где почти все жители заняты одним и тем же ремеслом, изготовляемый товар лучше и дешевле, чем где-либо в ином месте. Более того, когда все виды мануфактур сосредоточены в одном месте, каждое отходящее судно может очень быстро получить необходимый ему груз, составленный из стольких продуктов разного рода, сколько может их взять у него порт, в который оно направляется.» (1681/1899: II, 453 и 473 {Петти, 1940: 231})

Петти осознавал также, что «малочисленность населения есть истинный источник нищеты; и нация, насчитывающая восемь миллионов человек, вдвое богаче нации, обладающей такой же территорией, но при четырех миллионах населения; а что до правителей, на которых возложена великая ответственность, то они могут служить как большему, так и меньшему числу людей» (1681/1899: II, 454–455 и 1927: II, 48). Как жаль, что специально написанное им эссе о «Приумножении человечества», по-видимому, утеряно (1681/1899: I, 454–455 и 1927: I, 43). Но общая концепция, несомненно, перешла от него через Бернарда Мандевиля (1715/1924: I, 356 {Мандевиль, 1974: 318}) к Адаму Смиту, заметившему, как указано в гл. 8, что разделение труда ограничено емкостью рынка и что рост населения имеет решающее значение для процветания страны. Если экономисты с самого начала поглощены рассмотрением этих вопросов, то антропологи в последнее время не уделяли достаточного внимания эволюции моральных норм («наблюдать» которую, разумеется, почти невозможно); а попытки следовать эволюционному подходу пресекались не только топорным социал-дарвинизмом, но и социализмом с его предрассудками. И все-таки мы обнаруживаем, что знаменитый антрополог-социалист в исследовании «Урбанистическая революция» определяет «революцию» как «кульминацию прогрессивных изменений экономической структуры и социальной организации сообществ, что вызывало драматический рост населения или сопровождалось им» (Childe, 1950: 3). Важные для нас мысли можно найти и в работах М. Ж. Герсковица: «Связь численности населения с окружающей средой и технологией, с одной стороны, и уровнем производства на душу населения — с другой — представляется величайшей проблемой, когда речь идет о поиске комбинаций, обеспечивающих данному народу экономический выигрыш… В общем, похоже, что вопрос о выживании острее всего стоит в малочисленных обществах. И наоборот, как раз в группах. большей численности, когда появляется специализация, столь существенная для производства такого количества товаров, которого более чем достаточно для обеспечения всех средствами существования, общество получает возможность наслаждаться досугом.» (I960: 398)

То, что часто изображается биологами (например, Carr-Saunders, 1922; Wynne-Edwards, 1962; Thorpe, 1976) как в первую очередь механизм, ограничивающий рост населения, с таким же успехом можно представить как механизм увеличения или, скорее, приведения его численности к долговременному равновесию с ресурсами территории — механизм, который приводится в действие кат при появлении возможностей, благоприятных для поддержания жизни большего числа людей, так и при всевозможных затруднениях, обусловленных временным избытком населения. Природа достаточно изобретательна и в том, и в другом, а человеческий мозг, видимо, стал самой эффективной структурой, позволившей одному виду сделаться могущественнее и распространеннее всех других.

Приложение G. Суеверия и сохранение традиций

Книга была уже подготовлена к печати, когда д-р Д. А. Рис, давая дружеский отзыв о прочитанной мною лекции, привлек мое внимание к замечательному небольшому исследованию сэра Джеймса Фрэзера (1909) — «Задача для души» — с подзаголовком, который я вынес в название настоящего раздела. В нем, пояснял Фрэзер, он попытался «отделить зерна от плевел». Там рассматриваются вопросы, ставшие основным предметом моего исследования, причем рассматриваются примерно с тех же позиций. Однако, будучи выдающимся антропологом, Фрэзер в своем исследовании приводит такое количество эмпирического материала (особенно касающегося ранних ступеней развития собственности и семьи), что, имей я такую возможность, я бы привел здесь все 84 страницы его работы в качестве наглядного приложения к своей книге. Из заключений Фрэзера, имеющих прямое отношение к предмету моей книги, следует выделить объяснение того, как суеверия, укрепляя уважение к браку, способствовали более строгому соблюдению правил половой морали — и среди состоящих в браке, и среди холостых. В главе о частной собственности (17) Фрэзер подчеркивает, что «вследствие наложения на вещь табу, она наделялась сверхъестественной или магической силой, что практически делало ее не доступной ни для кого, кроме владельца. Таким образом, табу становилось мощным средством, закрепляющим отношения — наши друзья-социалисты, возможно, скажут: заковывающим в цепи частной собственности». И далее (19) он приводит сообщение более раннего автора о том, что в Новой Зеландии «форма tapu служила надежным стражем собственности», и еще раньше (20) — о Маркизских островах, где «первейшей миссией табу, несомненно, было утверждение собственности как основы всего общества». Есть у Фрэзера и вывод (82), что «суеверие оказало человечеству огромную услугу. Многим оно послужило основанием, пусть и ложным, для правильных действий; и, конечно же, для мира лучше, когда вредные мотивы приводят людей к правильным поступкам, чем когда из лучших побуждений совершаются вредные дела. Для общества важно не то, как думают, а то, как себя ведут; и коль скоро наши поступки добры и справедливы, для ближнего не имеет ни малейшего значения: ошибочны наши взгляды или нет».