Мюррей Ротбард. Власть и рынок.

Глава VI. Антирыночная этика: праксиологический анализ

6.1. Введение: праксиологическая критика этики

Праксиология – экономическая наука – не дает окончательных этических суждений: она всего лишь служит источником данных, необходимых для такого рода суждений. Это чисто формальная и универсально значимая наука, основывающаяся на том факте, что человек действует, и что из этого следуют определенные логические выводы. И все-таки применение праксиологии может быть расширено, и она может использоваться для критики этических целей. Это не означает, что мы отказываемся от принципа ценностной нейтральности праксиологии. Мы просто исходим из того, что даже этические цели должны формулироваться осмысленно, а значит, возможна праксиологическая критика (1) экзистенциальных ошибок, допускаемых при формулировании этических высказываний, и (2) экзистенциальной бессмысленности и внутренней непоследовательности, которые могут содержаться в поставленных целях. Если удается показать, что этическая цель внутренне противоречива и концептуально нереализуема, она должна быть признана явно абсурдной и должна быть отброшена. Следует отметить, что у нас нет пренебрежительного отношения к этическим целям, которые могут быть практически нереализуемыми в данной исторической ситуации. Мы, например, не отвергаем цель, заключающуюся во всеобщем воздержании от воровства, только на том основании, что в ближайшем будущем эта цель вряд ли достижима. Но мы предлагаем совершенно отбросить те этические цели, которые являются концептуально нереализуемыми из-за неустранимых особенностей природы человека и Вселенной.

Таким образом, мы предлагаем установить некие границы конечных этических суждений, за пределами которых последние не могут считаться вескими и оправданными. При этом мы не выходим за границы праксиологии и не превращаемся в моралистов, потому что не пытаемся утвердить собственную позитивную этическую систему и даже не пытаемся доказать, что такая система возможна. Мы лишь убеждены, что праксиологии должно принадлежать право вето по отношению к любым этическим утверждениям, не отвечающим критериям концептуальной реализуемости или внутренней последовательности.

Более того, мы утверждаем, что, если доказано, что некая этическая цель концептуально невозможна и потому абсурдна, столь же абсурдными будут любые попытки ее достижения. Совершенно непозволительно заявить, что цель Х абсурдна, а потом продолжить, что мы должны приложить все силы для ее достижения. Если абсурдна цель, то таково же и стремление к ней; эта праксиологическая истина выводится из закона, утверждающего, что ценность средству придает только конечная цель. Ценность стремления к цели Х определяется исключительно ценностью самой Х, и если эта цель абсурдна, то и стремление к ней должно быть признано таким же.

По отношению к системе свободного рынка возможны два типа этической критики. Во-первых, это чисто экзистенциальная критика, т. е. исходящая только из экзистенциальных допущений. Во-вторых, это анализ конфликтующих этических целей и обвинений свободного рынка в том, что он не позволяет их достичь. (Суждения, в которых будут смешаны оба типа, мы намерены относить ко второй категории.) Вот пример, относящийся к первому типу: 1) свободный рынок порождает следствие А; 2) мне не нравится А (или А — объективно неприемлемое следствие); 3) значит, к свободному рынку не следует стремиться. Для опровержения такого рода критики достаточно опровергнуть экзистенциальную посылку в первой части аргумента, а это, бесспорно, чисто праксиологическая задача.

Ниже приводятся образцы распространенных критических суждений о свободном рынке, которые могут быть опровергнуты праксиологическими средствами, и это так или иначе уже сделано в других работах.

1. Свободный рынок порождает экономические циклы и безработицу. Причиной циклов деловой активности является денежная политика государства, осуществляющего кредитную экспансию. Причиной безработицы является политика профсоюзов или государства, поддерживающих заработную плату на завышенном относительно свободного рынка уровне. Не частные расходы, а только государственное вмешательство является причиной инфляции.

2. Свободный рынок способствует возникновению монополий и монопольно высоких цен. Если определить «монополию» как «единственного продавца продукции», мы создадим неразрешимую проблему. Единственный для нас способ установить факт однородности продукции — это ежедневные оценки потребителей. Более того, если мы решим счесть такого рода монополию аморальной, нам пришлось бы осудить за аморальный монополизм Робинзона и Пятницу, если бы они, разумеется, вздумали на своем пустынном острове обменивать рыбу на доски. Но если Робинзон и Пятница не делали ничего предосудительного, как можно упрекать в этом современное общество, которое в силу своей сложности в этом смысле является менее монополистическим? При каком объеме торговли такая монополия может быть сочтена аморальной? И как рынок может быть ответственным за число людей в обществе? Более того, каждый человек, стремящийся улучшить свое материальное положение, будет стремиться стать «монополистом». Что же в этом плохого? Разве от его возросшей сноровки и проворности не выигрывают вместе с ним и все остальные? Наконец, на свободном рынке концептуально невозможна ни монополия, ни монопольная цена. Как монополия, так и монопольная цена могут существовать только в силу того, что государство предоставляет кому-либо исключительную привилегию, и сюда включаются все попытки «навязывания конкуренции».

3. Государство должно делать только то, чего люди не в силах сделать для себя сами. Мы показали, что ничего подобного на свете быть не может.

Есть и другие критические аргументы, включающие ту или иную долю этического протеста. Эта глава посвящена праксиологической критике ряда самых популярных антирыночных обвинений, имеющих этическую составляющую.

6.2. Понимание собственных интересов: сомнительная критика

Это критика рынка скорее с экзистенциальных, чем с этических позиций. Популярный аргумент заключается в том, что режим laissez faire, или система свободного рынка, покоится на принципиально важном предположении, что каждый человек лучше кого-либо иного знает, в чем заключается его личный интерес. Утверждается, что в случае многих людей это не так. А отсюда следует, что государство обязано вмешаться, а доводы в пользу свободного рынка несостоятельны.

Но доктрина свободного рынка вовсе не базируется на таком предположении. Безупречно Мудрый Человек, подобно мифическому «экономическому человеку», — это чучело, изобретенное критиками теории.

Прежде всего, каждый читатель этой книги, познакомившийся с нашим анализом свободного рынка и государственного вмешательства, должен понять, что аргументы в пользу свободного рынка покоятся на гораздо более глубокой и сложной доктрине. Мы не имеем здесь возможности входить в рассмотрение многих этических и философских аргументов в пользу свободы. Кроме того, доктрина laissez faire, или свободного рынка, вовсе не предполагает, что все и всегда лучше понимают свой личный интерес. Речь идет, скорее, вот о чем: каждому должно быть предоставлено право преследовать личный интерес в соответствии с собственным разумением. Критики могут утверждать, что государству следует принуждать людей — ради их же собственной пользы — к отказу от части текущих благ ради будущей выгоды. Либертарианцы могут возразить на это, что: 1) принуждение вызовет у людей протест и в любом случае снизит их удовлетворенность от достижения целей; 2) свобода жизненно важна для того, чтобы человек чувствовал себя удовлетворенным. Убеждение – это единственный надежный способ отвратить человека от ошибочного поведения; принуждение не ведет ни к чему хорошему. В любом случае, как только внешнее давление исчезнет, человек вернется к привычному поведению.

Никому не дано предвидеть будущее без риска ошибиться. На свободном рынке предприниматели, вооруженные личной заинтересованностью и экономическими расчетами, лучше, чем кто-либо, могут предвидеть будущие потребности потребителей и позаботиться об их удовлетворении.

Но что если потребители заблуждаются в вопросе о своих собственных интересах? Очевидно, что такое случается. Здесь нужно сделать несколько замечаний. Во-первых, никто не знает нас лучше нас самих просто в силу того, что каждый — это личность, наделенная собственным умом. Во-вторых, всякий сомневающийся в своем понимании собственной выгоды волен нанять эксперта и получить от него квалифицированный совет, базирующийся на знаниях и опыте. Так люди и поступают, а рынок постоянно осуществляет проверку полезности этих экспертов. Короче говоря, рынок помогает находить экспертов, советы которых чаще приводят к успеху. На свободном рынке процветают хороший врач и толковый юрист, а слабые специалисты влачат жалкое существование. Но когда вмешивается государство, преимущество получают его эксперты. Рынок лишается возможности дать истинную оценку качества их советов. Их квалификация проявилась лишь в том, что они сумели заручиться поддержкой государственного механизма принуждения.

Итак, частный эксперт процветает в соответствии со своими способностями помогать клиентам, а процветание государственного эксперта определяется его умением попасть в фавор к политически влиятельным лицам. Более того, возникает вопрос: а зачем вообще государственному эксперту заботиться об интересах своих клиентов? Официальное положение не может дать ему особых знаний. Он не может быть лучше, чем частные эксперты, а вообще говоря, в силу природы вещей он почти всегда менее способен и более склонен полагаться на голое принуждение. Если частный эксперт материально заинтересован в том, чтобы заботиться о благе своих клиентов или пациентов, у государственного специалиста такого интереса нет. Он в любом случае не останется без жалованья. Ему совсем не нужно тревожиться о действительных интересах своих подопечных.

Любопытно, что люди склонны воспринимать государство как организацию почти божественную, бескорыстную, как Санта-Клаус. Но политики и государственные чиновники подбираются не по способностям и не по дару бескорыстной любви; государство предназначено для принуждения и демагогического привлечения избирателей. Если люди во многих случаях и не знают своих истинных интересов, у них есть возможность обратиться за руководством к частным экспертам. Глупо утверждать, что безличный государственный аппарат, умеющий лишь применять силу, способен в большей степени служить их интересам.

Наконец, сторонники государственного вмешательства впадают в роковое противоречие: они исходят из того, что люди не в состоянии управлять собственными делами или нанимать экспертов для получения консультаций. Но одновременно они предполагают, что эти самые люди в состоянии верно выбрать этих самых экспертов в день выборов. Мы же, напротив, убедились, что хотя большинство людей и в состоянии разумно управлять своими личными делами, но они не в силах разобраться в сложных праксиологических и философских построениях, необходимых для верного выбора политических руководителей или партий. И при этом этатисты упорно настаивают на том, что массы людей должны быть компетентны в сфере открытой политической демагогии!

6.3. Проблема аморального выбора

Некоторые авторы достаточно проницательны, чтобы понимать, что рыночная экономика – это просто итог индивидуальных оценок, и что если нам не по душе результаты, дело не в экономической системе, а в мнениях и суждениях людей. Но это не мешает им оправдывать государственное вмешательство для устранения последствий аморальности личных решений. Они говорят, что, если люди настолько испорчены, что предпочитают водку молоку, или интересуются косметикой, а не образованием, то государство должно вмешаться и навести порядок. Здесь можно только повторить аргумент, уже сформулированный в связи с проблемой понимания личного интереса: есть неразрешимое противоречие в утверждении позиции, согласно которой нельзя доверять людям принятие повседневных житейских решений, но при этом им можно предоставлять выбор руководителей государства, отличающихся более высокой нравственностью и разумностью.

Мизес совершенно справедливо отмечает, что стоит только одобрить право государства управлять индивидуальным потреблением в какой-либо одной области, и придется, следуя логике, принять тоталитарный контроль над всеми индивидуальными решениями, каким бы набором ценностных принципов ни руководствовался диктатор. Так, если члены правящей группы любят Баха и не признают Моцарта, потому что считают его музыку безнравственной, они могут запретить исполнение музыки Моцарта ровно с тем же правом, с каким запрещают употребление наркотиков или спиртных напитков. Однако многих этатистов это рассуждение не остановит в их природном рвении.

Мы полагаем, что утилитаристская позиция, согласно которой государственный диктат неприемлем в силу того, что не существует рациональной этики, а значит, ни один человек не имеет права навязывать кому-либо свои произвольные суждения, неадекватна. Прежде всего, эта логика неубедительна для тех, кто верит в возможность рациональной этики, кто убежден, что наука может быть основой для объективно истинных моральных суждений. И даже более того, эта позиция сама содержит неявное моральное предположение, что А не имеет права навязывать свои произвольные оценки В. Но если цели всегда произвольны, разве цель «не навязывать собственных вкусов» не является столь же произвольной? Ведь можно себе представить, что по шкале ценностей А самая важная из прихотей — навязывать В все остальные свои ценности? В этом случае утилитарист не сможет возразить и должен отказаться от дальнейшей защиты индивидуальной свободы на том основании, что, мол, «о вкусах не спорят». В сущности, утилитаристы бессильны перед человеком, который желает силой навязывать другим собственные ценности и при этом не прекращает своих усилий даже после того, как ему укажут на вредные экономические последствия этого.

Можно совсем иначе доказать логическую несостоятельность потенциального диктатора, не выходя при этом за рамки предписываемой праксиологией ценностной нейтральности. В чем такой диктатор винит свободных людей? В том, что они всячески испорчены, аморальны. Следовательно, цель диктатора — способствовать исправлению нравов и противодействовать аморальности. Предположим, что возможна система объективной морали. Тогда остается только ответить на следующий вопрос: можно ли силой исправить нравы? Представим, что мы пришли к доказанному выводу, что действия А, В и С аморальны, а действия Х, Y и Z, напротив, моральны. Также предположим, что некий м-р Джонс выказывает огорчительную склонность к поступкам А, В и С и постоянно их повторяет. Мы стремимся изменить м-ра Джонса, чтобы он перестал быть человеком безнравственным и стал добродетельным. Как этого добиться? Этатист ответит: заставить. Нужно под страхом смерти запретить г-ну Джонсу совершать поступки А, В и С. Тогда он станет наконец человеком нравственным. Но так ли на деле? Разве морален поступок Х, если г-н Джонс силой лишен возможности выбрать поступок А? Что нравственного в трезвости Смита, когда он сидит в тюрьме и только поэтому не может напиваться в барах?

В любой концепции нравственности нет ни малейшего смысла, если человек не волен выбирать как нравственное, так и безнравственное поведение. Если нет выбора, если человек силой принужден к нравственному поведению, тогда он просто лишен возможности быть нравственным. Ему не разрешено взвесить альтернативы, прийти к собственным выводам и принять собственное решение. Если он лишен свободы выбора, то через него действует воля диктатора, а не его собственная. (Он, разумеется, может выбрать расстрел, но это не очень совместимо с разумной концепцией свободы выбора. Ведь тогда у него есть всего одна возможность принять свободное решение — быть казненным или во всем подчиниться воле диктатора.)

Диктат в сфере потребления может привести не к прогрессу нравственности, а лишь к ее атрофии. Просвещенные люди только одним способом могут помочь непросвещенным в исправлении нравов — методом разумного убеждения. Если с помощью разумных аргументов А удается убедить В, что его собственные моральные ценности верны, а ценности В ложны, тогда В изменится, и это будет актом свободного нравственного выбора. Совсем не важно, что такой метод работает очень медленно. Важно то, что нравственность может совершенствоваться только под действием мирного убеждения, а применение силы способно лишь разрушать и портить нравственное сознание человека.

Можно указать и на другие факты, подкрепляющие наши аргументы, скажем, на то, что крайне трудно навязать что-либо тем, кто этому противится. Если удерживать человека от дурного поведения с помощью штыков, он сделает все возможное, чтобы обойти препятствия, и даже, не исключено, подкупит того, который со штыком. Поскольку мы пишем трактат не по этике, то не упоминали до сих пор, что с точки зрения либертарианской теории этики, насилие само по себе есть высшая форма безнравственности.

Итак, мы показали, что никакому потенциальному диктатору не дано достичь улучшения нравов и что применение в этом деле силы может дать только обратные результаты. Разумеется, вполне возможно, что диктаторы лукавят, формулируя свои цели; не исключено, что они просто стремятся завладеть властью и помешать другим быть счастливыми. В таком случае праксиология должна будет умолкнуть, хотя этика, пожалуй, могла бы сказать немало.

6.4. О моральности человека

Часто утверждают, что сторонники свободного рынка исходят из сомнительного предположения, согласно которому все люди ангелы. Очевидно, что в обществе, состоящем из одних ангелов, такая система будет «работать», но только не в нашем грешном мире. Проблема с этим критическим замечанием в том, что ни один либертарианец — за исключением, может быть, каких-нибудь толстовцев — никогда не считал людей ангелами. Сторонники свободного рынка никогда и не думали добиваться совершенства человеческой природы, хотя, конечно, не стали бы возражать, если бы такое произошло. Мы видели, что либертарианцы предусматривают необходимость защиты от агрессоров, только предпочитают, чтобы это делали частные организации, а не государство. Но они никогда не предполагали, что в свободном обществе преступность исчезнет как по волшебству.

Государственники готовы признать, что, если бы люди были «хорошими», никакое государство не понадобилось бы. Государственный контроль нужен предположительно потому, что некоторые люди «испорчены». А что, если бы все люди были «испорчены»? Как отмечает Ф. А. Харпер: «Если политическое правление основано на предположении об испорченности людей, то такое правление приведет к тому, что жизнь каждого члена общества будет подчинена воле политического центра… Воля одного будет господствовать над всеми. Возникает вопрос: кто же является этим диктатором? Поскольку предполагается, что все люди испорчены, он тоже будет испорченным человеком., вне зависимости от того способа, которым он пришел к власти. Логическим следствием этого будет политическое господство абсолютного зла. Результаты такого господства не могут быть лучше, чем в случае, когда общество вообще не знакомо с самой идеей политического господства».

Возможно, этот аргумент неуместен потому, что, как известно каждому, человек — сложное существо, равно способное к добру и злу? Но тогда возникает вопрос: при каком соотношении между добром и злом необходим диктат государства? Любой либертарианец заявит, что раз в человеке смешаны добро и зло, то тем более он прав. Потому что, если мы представляем собой такую смесь, то наилучшим общественным устройством будет такое, в котором зло наказывается, а добро поощряется. Либертарианец убежден, что существование государственного аппарата создает удобный канал для проявления зла, так как правители государства, в отличие от всех остальных, уполномочены практиковать принуждение. Когда то, что в частной жизни считается «преступлением», совершается от имени государства, это называют «проявлением власти демократического государства». Подлинно свободный рынок ликвидирует все способы господства человека над человеком.

6.5. Невозможность равенства

Пожалуй, чаще всего рыночную экономику критикуют за то, что она не приводит к равенству. В защиту равенства выдвигаются разнообразные «экономические» аргументы, такие, как принцип минимума общественных жертв или уменьшающейся предельной полезности денег. Но в последние годы экономисты поняли, что экономическая теория не дает оснований для оправданий эгалитаризма, и, следовательно, равенство нуждается в этическом обосновании.

Экономическая теория, или праксиология, не позволяет обосновать законность этических идеалов, но все-таки даже этические цели должны формулироваться осмысленно. Это значит, что они должны пройти испытание праксиологией на внутреннюю согласованность и концептуальную реализуемость. Концепция «равенства» не проходила такой проверки.

Нужно признать, что иногда критике удавалось остановить наступление эгалитаристов. Осознав неизбежные последствия своей политики, они порой отказывались от нее, хотя чаще только замедляли выполнение своей программы. Например, принудительное равенство заметным образом подрывает стимулы, разрушает адаптационные процессы рыночной экономики, разрушает эффективность механизма удовлетворения желаний потребителей, замедляет процессы образования капитала и даже ведет к проеданию капитала, т. е. порождает все эффекты, отвечающие за резкое падение общего уровня жизни. Более того, бескастовым может быть только свободное общество, и только свобода обеспечивает мобильность капитала в соответствии с продуктивностью. Этатизм, с другой стороны, создает тенденцию к консервации сложившегося (непродуктивного) неравенства.

Это веские аргументы, но никоим образом не решающие. Некоторые люди не оставляют усилий по достижению равенства; многие учитывают отрицательные последствия равенства и делаются более умеренными, т. е. готовыми принять некоторое сокращение уровня жизни ради достижения большего равенства.

При любых обсуждениях проблемы неравенства считается самоочевидным, что равенство — очень привлекательная и достойная цель. Но в этом нет никакой очевидности. Оправданность равенства как цели требует серьезного критического анализа. Доктрины праксиологии выводятся из трех универсальных аксиом: главной (человеческие действия целесообразны) и двух постулатов второго плана — аксиомы разнообразия человеческих умений и природных ресурсов и аксиомы отрицательной полезности труда. Хотя можно построить экономическую теорию и без двух аксиом второго плана (без главной — невозможно), здесь они указаны, чтобы проще было вывести законы, непосредственно применимые к реальности. Будем рады послушать каждого, желающего изложить теорию, приложимую к миру, заселенному взаимозаменяемыми людьми.

Итак, разнообразие – это базовый постулат нашего знания о людях. Но если человечество разнообразно и индивидуализировано, каким образом равенство может быть предложено в качестве идеала? Ученые ежегодно собирают конференции по проблемам равенства и призывают к большему равенству, и никто не пытается оспорить базовый принцип. Каким образом природа человека может служить основанием идеала равенства? Если каждый человек уникален, как иначе можно сделать его «равным» другим, кроме как разрушить большую часть его человеческих особенностей и свести в итоге человеческое общество к бессмысленному единообразию муравейника? Поборник равенства, самодовольно оповещающий экономиста о своей конечной этической цели, обязан сам доказать обоснованность своей программы. Он должен показать, каким образом можно сделать равенство совместимым с природой человечества, и должен доказать осуществимость мира, в котором все равны.

Но положение поборника равенства еще кошмарнее, потому что можно доказать, что уже равенство доходов является недостижимой целью. Доход никогда и никак не может быть сделан равным. Доход, разумеется, нужно учитывать не в денежном, а в реальном выражении, в противном случае ни о каком действительном равенстве и речи быть не может. А равенство реальных доходов недостижимо. Каким образом жители Нью-Йорка и Индии могли бы одинаково наслаждаться линией горизонта? Каким образом житель Нью-Йорка может, подобно индусам, наслаждаться купанием в Ганге? Каждый человек живет в своем собственном пространстве, и реальный доход каждого непременно отличается по составу, качеству и разнообразию благ. У нас нет возможности соединить разнотипные блага, чтобы измерить некий «уровень» дохода, так что само стремление к этому ускользающему от измерения показателю совершенно бессмысленно. Следует признать тот факт, что равенство недостижимо, поскольку для человека эта цель концептуально нереализуема — мы все разные, и каждый живет в собственном пространстве. Но если равенство является целью абсурдной (а в силу этого иррациональной), то и любая попытка приблизиться к равенству также абсурдна. Если цель бессмысленна, то и попытка ее достичь бессмысленна.

Многие полагают, что, хотя идеал равенства доходов абсурден, его можно заменить идеалом равенства возможностей. Но эта концепция столь же бессмысленна. Каким образом можно «уравнять» возможности жителей Индии и Нью-Йорка проплыть вокруг Манхэттена или переплыть Ганг? Каждый занимает свое место в этом мире, и это не допускает никакого выравнивания «возможностей».

Когда Блюм и Калвен заявляют, что справедливость означает равенство возможностей и что равенство требует, чтобы «участники соревнования начинали с одной отметки», так, чтобы «игра» шла «по-честному», они совершают распространенную ошибку. Человеческая жизнь — это не забег на стадионе и не игра, в которой все начинают с общей черты. Это попытка каждого человека быть как можно более счастливым. И не может быть такой ситуации, чтобы все начинали с равной позиции — мир не создается заново, он велик и бесконечно разнообразен. Уже тот факт, что каждый имеет собственных родителей, которые где-то живут и т. п., гарантирует, что уже с момента рождения возможности человека не могут быть такими же, как у его соседа. Стремление к равенству возможностей потребовало бы и разрушения семьи, потому что разные родительские пары обладают неравными способностями, а значит, для начала следовало бы передавать всех детей на общественное воспитание. Государству пришлось бы национализировать всех детей и выращивать их в казенных питомниках в условиях «равенства». Но и здесь не было бы полного равенства, потому что все государственные чиновники различаются по своим способностям и личным особенностям.

В силу этого нельзя допустить, чтобы поборник равенства ограничился провозглашением своей абсолютной этической цели и на этом закончил дискуссию. Прежде нужно ознакомить его со всеми социальными и экономическими последствиями эгалитаризма, и пусть он покажет, что они не противоречат базовым особенностям человеческой природы. Пусть он опровергнет утверждение, что человек не создан для отбывания жизненного срока в муравейнике. Наконец, он должен признать, что цели равенства доходов и равенства возможностей концептуально нереализуемы, а потому абсурдны. Любая попытка достижения этих целей также ipso facto абсурдна.

Социальная философия эгалитаризма в буквальном смысле слова лишена смысла. Она содержит только одну осмысленно сформулированную цель — «равенство свобод», предложенную Гербертом Спенсером в его знаменитом законе равной свободы: «Каждый человек свободен делать все, что он хочет, если он не нарушает равной свободы другого человека». Эта цель не направлена на полное уравнение положения людей — задачу абсолютно нерешаемую. Речь идет только о защите свободы, т. е. неприменении насилия по отношению к личности и собственности каждого человека.

Но даже эта формула равенства имеет множество недостатков и должна быть отброшена. Во-первых, она открывает двери для неоднозначности и эгалитаризма. Во-вторых, термин «равенство» предполагает возможность точного объективного измерения, как в выражении о «равной длине». Когда мы изучаем человеческую деятельность, мы не можем ничего измерить точно, а потому и такого «равенства» у нас быть не может. Намного лучше говорить «каждый человек должен иметь Х», чем использовать выражение «все люди должны быть равны в Х». Если кто-либо задумает убедить каждого купить автомобиль, он сформулирует свою цель так: «Каждый должен купить автомобиль» — и вряд ли воспользуется формулой: «Все люди должны быть равны в покупке автомобилей». Используя термин «равенство», мы делаем фразу не только неоднозначной, но и крайне неуклюжей.

И наконец, по вескому замечанию Клары Диксон Дэвидсон, сформулированный Спенсером закон равной свободы избыточен. Если каждый волен делать, что угодно, то отсюда уже следует, что ничья свобода не была ущемлена. Вторая часть его формулы после запятой, начиная со слова «если», избыточна и не нужна. С того времени, как Спенсер предложил свой закон, его противники использовали уточняющую часть формулы, чтобы торпедировать философию либертарианства. Но при этом их удары поражали лишь второстепенные цели, а сущность этого закона им так и не удалось зацепить. В «законе равной свободы» понятие «равенства» не является необходимым и определяющим, поскольку легко замещается квантификатором «каждый». «Закон равной свободы» можно было бы переименовать в «Закон полной [total] свободы».

6.6. Проблема безопасности

Одна из самых распространенных претензий к свободному рынку заключается в том, что он не гарантирует «безопасности». При этом говорят, что благо свободы нужно уравновесить наличием гарантий, которые, разумеется, должны быть предоставлены государством.

Отметим для начала, что весь этот мир полон неопределенности. Мы никогда не сможем точно предсказывать будущий ход событий. Иными словами, каждое действие сопряжено с риском. Этот риск неустраним. Человек, имеющий наличные деньги, рискует, что они потеряют часть покупательной способности; тот, кто вложит их куда-либо, рискует потерять все. И т. д.

При этом свободный рынок предоставляет способы уменьшения риска. В свободном обществе у человека есть три способа уменьшить неопределенность будущего:

1. С помощью сбережений. Сбережения в виде наличных или инвестиций в производство сохраняют деньги для будущих нужд. Инвестируя, мы заботимся о приращении нашей собственности. Сбережения в форме наличных гарантируют, что деньги всегда под рукой.

2. С помощью предпринимательства. Предприниматель, т. е. капиталист-предприниматель, принимает на себя большую часть рыночных рисков и тем самым в значительной степени освобождает от риска своих работников. Вообразите, что рабочие не смогут получить свои деньги до момента полной реализации продукции конечным потребителям! Невыносимость ожидания зарплаты, попытки предвидеть будущий потребительский спрос — все это было бы почти непереносимым, особенно для рабочих, занятых на самых ранних стадиях изготовления продукции. Трудно даже представить, как кто-либо смог бы приступить к длительному производственному циклу, если бы он мог рассчитывать на получение дохода только после реализации конечной продукции. Но рабочим деньги, причем сразу, выплачивает капиталист-предприниматель, берущий на себя бремя ожидания и предвидения будущих запросов потребителей. При этом предприниматель рискует потерей всего капитала. Другой метод используется на фьючерсных рынках, где хеджирование, или страхование сделок, позволяет продавцам и покупателям товаров сдвигать риск будущего изменения цен на специализированных посредников.

3. С помощью страхования. Страхование – это базовый метод смягчения рыночных рисков. Предприниматель принимает на себя бремя неопределенности, страхователь берет на себя актуарные риски, характеризующие вероятностный результат событий, подчиняющихся закону больших чисел. Государство не в силах предоставить абсолютную безопасность. Рабы могли верить, что хозяин всегда о них позаботится. Но хозяин всего лишь принимал на себя риск, и в случае снижения его дохода, он не мог обеспечить своим рабам безопасность.

4. В свободном обществе есть еще один способ обеспечения безопасности – добровольная благотворительность. Ее источником, естественно, является производство.

Утверждалось, что в деле предоставления безопасности государство имеет преимущество перед рынком, поскольку способно гарантировать каждому минимальный доход. Но государство не имеет таких возможностей. Государство ничего не производит. Оно может только конфисковывать произведенное другими. В силу этого государство не в состоянии что-либо гарантировать. Если продукция, необходимая для обеспечения минимального дохода каждому, не будет произведена, государству придется объявить о своей неплатежеспособности (дефолте). Государство, конечно, может напечатать сколько угодно денег, но оно не способно производить средства потребления. Более того, государство не может обеспечить всем равную степень безопасности. Оно может гарантировать кое-что одним, но только за счет других. Если для безопасности А нужно ограбить В, последний оказывается в итоге в худшем положении, чем до вмешательства государства. Таким образом, даже если нет резкого падения производства, государство не может обеспечить равную безопасность каждому: только одним за счет других.

Но, может быть, у государства – системы организованного принуждения – есть хоть какой-то иной способ обеспечивать безопасность? Есть, но только не в абсолютном смысле. Может обеспечиваться определенный аспект безопасности, и только этот аспект может быть гарантирован для каждого члена общества. Это защита от агрессии. На самом деле, однако, это по силам только добровольным структурам, создаваемым свободным рынком, поскольку лишь негосударственные защитные агентства сами не склонны к агрессии. Когда личность и собственность каждого защищены от нападения, в громадной степени повышаются возможности для производства и досуга. Любая попытка государства обеспечить людей такого рода защитными услугами является анахронизмом, потому что именно государство постоянно занимается нарушением свободы и безопасности своих граждан.

Получается, что каждому члену общества доступен тот тип безопасности, который не только совместим, но и является следствием совершенной свободы. Свобода и защищенность от агрессии — это две стороны одной медали.

Могут возразить, что многие, даже зная, что рабство или подчиненное положение не дают абсолютной безопасности, все-таки предпочитают полагаться на хозяев. У либертарианца здесь только один ответ: если они добровольно делают такой выбор, зачем тянуть за собой других, которые вовсе не склонны жить за спиной хозяина?

6.7. Сомнительные радости статусного общества

Свободный рынок и свободное общество часто критикуют (причем исключительно интеллектуалы, явно не принадлежащие к числу крестьян или ремесленников) за то, что они ведут к «отчуждению» человека от процесса труда и от других работников, лишая тем самым «чувства принадлежности», которое, видимо, непременно наличествовало у счастливого крестьянина и счастливого ремесленника Средневековья. Об иерархическом обществе Средневековья вспоминают как о золотом веке, когда каждый был уверен в незыблемости своего общественного статуса, когда ремесленник тачал башмаки от начала и до конца, не ограничивая свои функции, скажем, только голенищем, и когда эти «цельные» работники были исполнены чувством принадлежности к обществу.

Начнем с того, что средневековое общество не было ни безопасным, ни неизменным, некой застывшей иерархической пирамидой. Прогресс в те времена был крайне медленным, но беспокойства и тревог было много. Замкнутая жизнь в условиях самодостаточных местных сообществ, отличавшихся низким уровнем жизни, характеризовалась постоянной угрозой голода. Из-за крайней неразвитости торговли голодающим одного района нельзя было помочь закупками продовольствия в другом. Отсутствие голода в капиталистическом обществе — не счастливая случайность. Далее, из-за низкого уровня жизни очень немногим членам общества выпадала удача унаследовать статус Счастливого ремесленника, который мог жить и работать счастливо и безопасно, только если был мастеровым короля или кого-либо из могущественных вельмож (которые, несомненно, заработали свой высокий статус определенно «печальной» практикой постоянного насилия и принуждения по отношению к массам эксплуатируемого населения). Что касается обычных крепостных крестьян, крайне сомнительно, чтобы эти несчастные, задавленные нищетой и насилием существа имели достаточный досуг и силы, чтобы испытывать радость от неизменности своего общественного статуса и от «чувства принадлежности». Если и случались один-два крепостных, не желавших «принадлежать» своему хозяину или господину, эта «принадлежность» восстанавливалась силой.

Но даже если оставить эти соображения в стороне, есть еще одна проблема, которую не могло разрешить статусное общество и которая внесла немалый вклад в разрушение феодальных и меркантилистских структур докапиталистической эпохи. Речь идет о росте населения. Если статус каждого члена общества достается ему по наследству, как можно в эту схему вместить растущее население? Где в жесткой иерархической структуре сыскать место для каждого и кто будет этим заниматься? А если и удастся пристроить растущее население, то как помешать этим людям разрушить сеть статусов и обычаев? Короче говоря, сформулированная Мальтусом проблема перенаселения возможна только в неизменном, некапиталистическом обществе в его самом омерзительном варианте, в котором только и могут быть реализованы мальтузианские «препятствия» росту населения. Иногда «препятствиями» являются естественные причины — голод и чума. В некоторых обществах практикуют детоубийство. Не исключено, что, если современное общество обратится в статусное, в нем воцарится государственный контроль рождаемости (вполне вероятный прогноз на будущее). Но в докапиталистической Европе возникла проблема роста населения, для которого не было ни работы, ни возможности куда-либо уехать, так что этим бедолагам оставалось выбирать между нищенством и разбоем на большой дороге.

Сторонники теории «капиталистического отчуждения» ничем не могут обосновать свои утверждения, которые, таким образом, оказываются разновидностью догматического мифа. Совсем не так уж очевидно, что ремесленник, а еще лучше — примитивный человек, который сам добывал для себя все, что нужно было для жизни, благодаря такому образу жизни в каком бы то ни было смысле был более счастливым или «более целостным». Мы не пишем трактат по психологии, но можно заметить, что современному рабочему чувство значимости может давать участие в том, что Изабелла Патерсон назвала «круговорот производства» [circuit of production]. В условиях рыночного капитализма у него гораздо больше возможностей участвовать в этом общем деле, чем было в более примитивном статусном обществе.

Более того, статусное общество драматичнейшим образом расточало потенциальные возможности работников. В конце концов, совсем не обязательно, чтобы сын столяра был одаренным столяром или просто любил это дело. Но в статусном обществе, независимо от своих склонностей, он был обречен быть только столяром. В капиталистическом обществе нет никаких гарантий, что он сможет зарабатывать на жизнь именно тем, чем хочет, но его возможности выбирать работу по вкусу здесь неизмеримо, почти бесконечно больше.

По мере развития разделения труда увеличиваются возможности выбрать квалифицированную профессию. И в свободном обществе работник имеет возможность перепробовать самые разные профессии в поисках наиболее подходящей. Такого рода возможностей и такой свободы не было ни у кого в якобы счастливом статусном обществе. Свободный капитализм создал не только поразительное разнообразие потребительских товаров и услуг, но и не менее внушительное разнообразие профессий и рабочих мест.

Шумиха по поводу «отчуждения» представляет собой нечто большее, чем прославление добродетелей средневекового ремесленника. В конце концов, он покупал еду у соседей, занимавшихся земледелием. На самом деле это атака на систему разделения труда и идеализация примитивного автаркического хозяйства. Возврат к такого рода жизни означал бы непременную гибель для большей части ныне живущего человечества и полное обнищание для тех, кто сумеет выжить. Почему при этом они станут более «счастливыми»? Пусть на это ответят распространители мифов о преимуществах иерархического общества.

Есть еще одно соображение, свидетельствующее о том, что подавляющее большинство людей вовсе не нуждаются для счастья в примитивизации условий жизни и в рабском чувстве принадлежности. Ведь в свободном обществе ничто не препятствует желающим выделиться в отдельную коммуну и наслаждаться там «чувством принадлежности» и примитивностью условий жизни. Никого не заставляют участвовать в системе разделения труда. И мало того, что почти никто не покидает современное общество ради счастливой, не страдающей от отчуждения жизни в нищете, но и те немногие интеллектуалы, которые в XIX в. пытались создать коммунистические общины того или иного рода, очень быстро отказались от своих попыток. А среди тех, кто не покидает современное общество, прямо-таки бросаются в глаза те самые критики, которые используют современные «отчужденные» средства массовой информации для осуждения современного общества. Как было отмечено выше, современное общество не препятствует любому желающему сделаться рабом других. Но почему все остальные, не имеющие рабской потребности в «чувстве принадлежности», должны вслед за ними идти в рабство?

6.8. Благотворительность и бедность

Часто раздаются жалобы на то, что свободный рынок не гарантирует ликвидации нищеты, что он «дает людям свободу умирать с голода» и что следует быть «добросердечным» и творить «милостыню», для чего не грех собрать средства для пособий бедным и неблагополучным за счет налогов на большую часть населения.

Во-первых, аргумент насчет «свободы умирать с голода» путает «войну с природой», в которой мы все участвуем, с проблемой свободы от вмешательства со стороны других. Природа нашей жизни такова, что, если мы не будем бороться за покорение природы, у каждого будет «свобода умереть с голоду». Но «свобода» — это всегда отсутствие вмешательства со стороны других, проблема межличностных отношений.

Во-вторых, не должно быть неясности в вопросе о том, что именно система добровольного обмена и свободного капитализма привела к грандиозному росту уровня жизни. Капиталистическое производство — это единственный способ ликвидации бедности. Как уже подчеркивалось выше, главное — это производство, и только свобода открывает людям возможности вести производство лучшим и наиболее эффективным образом. С помощью принуждения можно «распределять», но нельзя производить. Вмешательство государства подавляет производство, а социализм делает невозможными экономические расчеты. Поскольку именно свободный рынок обеспечивает максимальное удовлетворение потребителей, он является единственным способом ликвидировать нищету. Диктат и законы здесь не властны, они могут только все ухудшить.

Ссылка на якобы благотворительные свойства государства попросту смехотворна. Прежде всего, вряд ли можно назвать «благотворительностью» изъятие средств у одних и передачу их другим. В сущности, это прямая противоположность благотворительности, которая по определению является актом добровольного милосердия. Налоговая конфискация может только убить желание заниматься благотворительностью, поскольку состоятельные слои ворчат, что нет никакого смысла в благотворительности после того, как государство взяло эту задачу на себя. Это еще одна иллюстрация той истины, что исправить нравы можно только разумным убеждением, а принуждение всегда ведет к прямо противоположным результатам.

Более того, поскольку государство всегда неэффективно, объем и направление расходования благотворительных средств всегда будет совершенно иным, чем если бы этим занимались частные лица. Если государство принимает решение, у кого брать и кому давать, оно обретает чудовищную власть над обществом. По определению средства будут отбирать у политических неудачников и отдавать политическим фаворитам. В настоящее время государство наращивает бюрократический аппарат, который живет за счет того, что отбирает у одной группы людей, чтобы поощрять паразитизм другой группы.

Режим принудительной «благотворительности» имеет и другие последствия. Что касается «бедняков» – или «достойных» бедняков, – их возвысили в качестве привилегированной касты и дали право претендовать на часть продукции, производимой более способными. Это очень далеко от идеи благотворительности. Государство штрафует и порабощает умелых, возвеличивая неумех. Это весьма специфическая этическая программа. Легко предвидеть, что в будущем такая политика приведет к апатии умелых и трудолюбивых, к падению производства и совокупного уровня сбережений, а кроме того, к возникновению касты бедняков, живущих только на общественный счет. И мало того, что они будут получать свои пособия по праву. Политика поощрения паразитизма приведет к увеличению этой группы, в том числе за счет рождаемости и притока «свежих сил».

Сама возможность оказывать благотворительность стимулирует производительные усилия способных членов общества. Принудительная «благотворительность», напротив, является тяжким бременем для производства. В долгосрочной перспективе величайшей «благотворительностью» является не то, что нам известно под этим именем, а простое «эгоистическое» вложение капитала и совершенствование технологий. Бедность удалось победить благодаря предприимчивости и капиталовложениям наших предков, которые большей частью воодушевлялись чисто «эгоистическими» мотивами. Это иллюстрация фундаментальной истины, сформулированной Адамом Смитом, что обычно мы бываем в наибольшей степени полезны для других тем, что мы делаем для самих себя.

Государственники фактически являются противниками благотворительности. Они любят поговорить о том, что благотворительность унижает и развращает получателей, что им нужно втолковать, что деньги принадлежат им по праву, что государство только отдает им то, что им причитается. Но, как указывает Изабелла Патерсон, причиной часто упоминаемой моральной деградации является тот факт, что получатели благотворительной помощи не могут самостоятельно обеспечить свое существование, они не участвуют в производственном процессе и не могут дать людям и обществу ничего в обмен на то, что получают. И предоставление им законных прав взимать дань с сограждан только усиливает деградацию, потому что они тем самым оказываются отрезанными от сферы производства в большей степени, чем когда-либо прежде. Когда акт милосердия доброволен, все понимают, что это временное событие и что милостыню дают, дабы помочь человеку стать самостоятельным. Но когда подачки черпаются из государственной казны, они превращаются в нечто постоянное и тем самым делают получателей зависимыми. Мы не утверждаем здесь, что такого рода зависимость непременно унижает получателей; мы только отмечаем, что если кто-то считает, что частная благотворительность унижает людей, то логика требует признать, что государственная делает то же самое и куда более ощутимым образом. Более того, Мизес указывает, что свободная рыночная торговля, которую государственники всегда проклинали как механизм безличный и «бесчувственный», есть именно тот способ взаимодействия людей, который позволяет избежать им любой зависимости и унижения.

6.9. Обвинение в «эгоистическом материализме»

Одно из самых частых обвинений, которое можно услышать в адрес свободного рынка (даже от многих его сторонников), заключается в том, что он представляет собой царство «эгоистического материализма». Критики утверждают, что даже если свободный рынок — система свободного капитализма — лучше всего удовлетворяет «материальные» потребности, то при этом он отвлекает людей от служения высшим идеалам. Он уводит человека от духовных и интеллектуальных ценностей и способствует отмиранию чувства альтруизма.

Во-первых, не существует никаких «экономических целей». Экономика – всего лишь процесс достижения любых человеческих целей. Человек может ставить перед собой любые цели, «эгоистические» или «альтруистические». При прочих равных каждый заинтересован в том, чтобы максимизировать свой денежный доход, который можно было бы использовать для решения как «эгоистических», так и «альтруистических» задач. С точки зрения праксиологии совершенно неважно, какие именно цели ставит перед собой человек. Выбор целей за ним. Но, что бы он ни выбрал, прежде ему нужно обеспечить себя средствами.

Во-вторых, какова бы ни была наша моральная философия – альтруизм или эгоизм, – у нас нет оснований для критики того факта, что человек зарабатывает деньги. Если мы придерживаемся эгоистической этики, то просто обязаны восхвалять максимизацию денежного дохода. Здесь нет никакой проблемы. Но даже если мы ориентированы на альтруистическую этику, то мы все равно должны отдать должное максимизации денежного дохода. Ведь показателем того, насколько наши услуги полезны другим людям, и является денежный доход. Чем больше доход человека, тем полезнее он для сограждан. На самом деле, альтруист должен был бы с большим восторгом приветствовать максимизацию денежного дохода человека, чем его психического дохода, если последний мешает ему зарабатывать деньги. Последовательный альтруист должен был бы осудить того, кто отказывается от более высокооплачиваемой работы в пользу менее доходной. Каковы бы ни были причины такого отказа, но этот человек отказывается удовлетворять ясно выраженные пожелания потребителей, своих сограждан.

Если шахтер переходит на более приятную, но менее доходную работу продавца в бакалейном магазине, последовательный альтруист должен осудить его за то, что он отказывает согражданам в услугах более ценных и нужных. Ведь последовательный альтруист должен понимать, что денежный доход соответствует ценности наших услуг другим, тогда как психический доход дает лишь чисто личные или, иначе говоря, «эгоистические» выгоды.

Тот же анализ непосредственно применим к случаю досуга. Как известно, досуг – это базовое благо для потребителей. Однако последовательный альтруист должен был бы отвергнуть любые претензии работников на досуг, по крайней мере на каждый дополнительный час сверх того, что совершенно необходимо для поддержания сил. Ведь каждый час досуга уменьшает объем услуг, оказываемый работниками своим согражданам.

Последовательный защитник «суверенитета потребителей» должен был бы выступать за принудительный труд для бездельников или тех, кто предпочитает решать собственные задачи вместо того, чтобы оказывать полезные услуги потребителям. Вместо того чтобы высмеивать тех, кто стремится зарабатывать деньги, последовательный альтруист должен был бы их восхвалять, осуждая одновременно все, что отвлекает человека от зарабатывания денег, будь то пристрастие к работе, приносящей меньший доход, нелюбовь к той или иной деятельности или стремление к досугу. Альтруисты, критикующие стремление к максимизации дохода, противоречат сами себе.

Наконец, развивающаяся рыночная экономика все в большей степени удовлетворяет потребности человека в покупных [exchangeable] благах. Вследствие этого предельная полезность рыночных благ со временем падает, тогда как предельная полезность того, что нельзя купить за деньги, растет. Короче говоря, чем полнее удовлетворяется спрос на «покупные» блага, тем выше для человека ценность того, что «не продается». Прогресс капитализма ведет не к распространению «материализма», а совсем наоборот.

6.10. Назад в джунгли?

Некоторые утверждают, что свободный рынок, выбрасывающий неэффективных предпринимателей и принимающий другие, сходные по стилю решения, ведет себя как «безличное чудовище». Рыночная экономика, заявляют они, — это «мир джунглей», где царит закон «выживания самых приспособленных». На либертарианцев, защищающих свободный рынок, навешивают ярлык «социал-дарвинистов», призывающих избавляться от слабых ради блага сильных.

Прежде всего, эти критики не замечают фундаментального различия между функционированием свободного рынка и государства. В случае государства отдельные недовольные никак не могут повлиять на результаты действий, если им не удастся убедить власть имущих, что их решение нужно изменить. Даже если этот результат достижим в принципе, соответствующий процесс может потребовать очень много времени. На свободном рынке, напротив, никто не принимает окончательных решений, навязываемых остальным силой принуждения. Каждый имеет возможность самостоятельно делать выбор, находящий отражение в совокупных результатах «деятельности» рынка. Иначе говоря, если кто-либо задет жестокостью рынка по отношению к каким-либо предпринимателям или наемным работникам, он имеет все возможности создать фонд помощи этим бедолагам. Тот, кто считает существующие благотворительные фонды недостаточными, он может восполнить этот недостаток личными усилиями. Мы должны остерегаться естественной склонности одушевлять «рынок», рассматривать его как некое реальное существо, способное принимать безжалостные решения. Рынок – это результат действий всех членов общества. Люди имеют возможность тратить деньги на что угодно и принимать любые решения относительно себя и своей собственности. Им не приходится сражаться с неким существом по имени «рынок» или пытаться его убедить, чтобы получить возможность действовать.

В действительности свободный рынок является полной противоположностью «джунглям». Для джунглей характерна война всех против всех. Выиграть можно только за счет другого, только захватив его собственность. Когда уровень жизни невысок, это настоящая борьба за выживание, в которой сильный крушит слабого. На свободном рынке, напротив, можно получить выгоду только за счет услуг другому, хотя желающие всегда могут вернуться к примитивной самодостаточности. Именно благодаря мирному сотрудничеству все участники рынка получают выгоду от углубляющегося разделения труда и капиталовложений. Заявить, что рынок и джунгли равно подчинены закону «выживания самых приспособленных», можно только игнорируя фундаментальный вопрос: приспособленных к чему? В джунглях важна грубая физическая сила, на рынке — способность служить обществу. Джунгли — это царство жестокости, где одни пожирают других, и все живут на грани голода; рынок — это сфера мирного производства, где каждый одновременно служит себе и другим и живет бесконечно более обеспеченной жизнью. На рынке милосердный может заняться благотворительностью, тогда как в джунглях такая роскошь никому не доступна.

Таким образом, свободный рынок преобразует характерное для джунглей смертоносное соперничество за скудные средства к существованию в мирную, исполненную духа сотрудничества конкуренцию в предоставлении услуг. В джунглях нечто можно приобрести только за счет других. На рынке выигрывают все. Именно рынок, т. е. договорное общество, создает порядок из хаоса, покоряет природу и искореняет джунгли; только рынок дает «слабому» возможность жить своим трудом или за счет даров, имея при этом такой уровень жизни, какой в джунглях доступен только сильным. Более того, именно рынок, поднимая уровень жизни, дает человеку досуг для культивирования тех качеств цивилизованного человека, которые прежде всего и отличают его от дикарей. Этатизм, напротив, возрождает в нашем мире закон джунглей, возрождает конфликты, дисгармонию, межкастовую вражду, войну всех против всех и всеобщую бедность. На место мирной конкурентной «борьбы» на рынке товаров и услуг этатизм водворяет калькуляционный хаос. Этатизм, — в полном согласии с доктриной социал-дарвинизма, – означает перманентную битву – смертельную схватку за политические привилегии и ограниченные средства существования.

6.11. Власть и принуждение

6.11.1. «Иные формы принуждения»: экономическая власть

Критические нападки на позиции либертарианства часто выглядят следующим образом: никто, разумеется, не одобряет насилие, и либертарианцы полезны уже тем, что подчеркивают создаваемые им опасности. Но они слишком все упрощают, не замечая того, что в обществе помимо насилия со стороны государства и криминального мира существует принуждение со стороны частных лиц и организаций. И государство должно быть всегда наготове, чтобы применить насилие, ограничивающее или устраняющее это злоупотребление силой со стороны частных лиц.

Прежде всего, эта доктрина, вроде бы ставящая либертарианцев в затруднительное положение, легко отклоняется, если ограничить концепцию принуждения случаями, когда оно осуществляется с применением физического насилия. Такое сужение темы выгодно и тем, что позволяет строго ограничить применение силы полицией и судебными органами только задачей противодействия физическому насилию. Но можно пойти еще дальше, чтобы показать явную противоречивость широкой концепции принуждения.

Хорошо известным источником принуждения со стороны частного сектора является смутно-зловещая концепция «экономической власти». Когда нужно дать пример проявления этой власти, любимой иллюстрацией служит уволенный рабочий, особенно уволенный крупной корпорацией. Разве это не «столь же плохо», как посягательство на собственность того же рабочего? Разве это не является еще одной, чуть более утонченной формой ограбления рабочего, поскольку он лишается денег, которые он получил бы, если бы его наниматель не проявил свою «экономическую власть»?

Посмотрим на эту ситуацию повнимательней. Что, собственно, сделал наниматель? Он отказался от продолжения обмена, тогда как рабочий предпочел бы, чтобы этот обмен еще длился. Точнее говоря, А, наниматель, отказывается отдать определенную сумму денег в обмен на трудовые услуги рабочего, В. В хотел бы, чтобы этот обмен продолжался, А отказывается. То же самое может случиться в любой торговой сделке, совершаемой в экономике. Рабочий отдает свой труд и получает от нанимателя деньги. Бакалейщик отдает покупателю яйца в обмен на деньги. Пациент отдает деньги доктору в обмен на лечение. И т. д. и т. п. В условиях свободы, когда применение насилия запрещено, каждый имеет возможность вступать или не вступать в отношения обмена с кем и когда захочет. Если обмен состоялся, обе стороны в выигрыше. Если обмен совершается по принуждению, то хотя бы одна из сторон оказывается в проигрыше. Сомнительно, чтобы даже грабители в долгосрочной перспективе бывали в выигрыше, потому что общество, в котором насилие практикуется повсеместно, имеет столь низкую производительность и в такой степени пропитано страхом и ненавистью, что даже грабители, сравнив свою жизнь с тем, как они могли бы жить, занимаясь производством и торговлей в условиях свободного рынка, почувствовали бы себя несчастными.

Итак, «экономическая власть» – это просто принадлежащее каждому в условиях свободы право отказываться от вступления в обмен. Такая власть есть у каждого. У каждого есть равное право отказаться от предлагаемого обмена.

Отсюда ясно, что «умеренный» государственник, в принципе осуждающий насилие, но с оговоркой, что государство иногда бывает вынуждено применить насилие для противодействия «частному насилию со стороны обладающих экономической властью», впадает в неразрешимое противоречие. А отказывается продолжать обмен с В. Что должны мы сказать, или что должно сделать государство, если В достанет пистолет и потребует, чтобы А оставил его на работе? Это главный вопрос. В этом случае мы можем занять одну из двух позиций: либо заявить, что В пытается запугать А и должен быть немедленно остановлен, либо признать, что В совершенно прав в своем поведении, потому что он всего лишь «противодействует утонченному насилию» со стороны А, обладающего экономической властью. Защитное агентство должно либо защитить А, либо отказать ему в предоставлении защиты (в крайнем случае помочь В или взять работу В на себя). Середины здесь нет!

В прибег к насилию; это вне сомнения. Какой доктрины ни придерживаться, это либо проявление агрессии, а значит – несправедливость, либо защитная, и тем самым оправданная реакция. Если принять аргумент об «экономической власти», мы обязаны выбрать вторую позицию, если же мы отвергаем эту доктрину, то первую. Если мы выбираем концепцию «экономической власти», мы должны обращаться к насилию при любом отказе от обмена; если мы отвергаем эту концепцию, мы должны использовать насилие для противодействия любой попытке силой навязать обмен. Этого выбора или-или никак не избежать. «Умеренный» этатист логически не может сказать, что существует «много форм» неоправданного принуждения. Он должен выбрать одну из двух позиций, и ее уж и придерживаться. У него есть возможность либо заявить, что существует только одна незаконная форма принуждения — открытое физическое насилие, либо он должен признать, что существует только одна незаконная форма принуждения — отказ от участия в обмене.

Мы уже дали полное описание общества, стоящего на либертарианских основах, – общества, отмеченного миром, гармонией, свободой, максимальной плодотворностью жизни каждого и неуклонным повышением уровня жизни. Какими будут последствия принятия концепции «экономической власти»? Это будет рабское общество: а как иначе предотвратить увольнения? В таком обществе инициаторы открытого насилия будут в чести, а про их жертвы будут говорить, что они сами во всем виноваты. Это будет общество войны всех против всех, мир, в котором практика захвата и эксплуатации достигнет крайней степени.

Продолжим анализ противоположности между властью насилия и «экономической властью», между жертвой бандитского нападения и человеком, потерявшим работу в компании Ford Motor. Обозначим носителя власти через Р, а его предполагаемую жертву через Х. В случае бандитского нападения Р грабит Х. Короче говоря, он живет за счет ограбления Х и ему подобных. Таково значение власти в ее первоначальном, политическом смысле. А что с «экономической властью»? Здесь, напротив, Х, вчерашний рабочий компании, заявляет претензию на собственность Р. В этом случае именно Х грабит Р, и никак иначе. Сочувствующие горестной судьбе автомобильного рабочего, теряющего место в компании Ford, как-то не отдают себе отчета в том, что без этой компании просто не было бы подобных рабочих мест и подобных профессий. В силу этого никто не может иметь «естественного права» на рабочее место в компании Ford. У каждого есть лишь естественное право на свободу, которым он обладает вне зависимости от существования других (вроде компании Ford). Либертарианское учение, провозглашающее естественное право защищаться от политической власти, последовательно и разумно, а любые «права» на защиту от действий «экономической власти» совершенно бессмысленны. Таково действительное различие между двумя концепциями «власти».

6.11.2. Господство над природой и власть над людьми

Стало привычным и даже модным обсуждать рыночные проблемы в терминах «власти», т. е. в терминах, пригодных, вообще говоря, для разговоров о поле битвы. Мы убедились в ложности уподобления рынка «джунглям» и в неадекватности концепции «рыночной власти», применяемой к рыночному обмену. В разговорах о рынке слишком часто используются термины, пригодные для обсуждения политической власти: мирные бизнесмены превращаются в «экономических королей», «феодалов промышленности» или «баронов-грабителей». Бизнес называют «системой власти», фирмы — «частными государствами», а если речь идет об очень больших фирмах, то даже «империями». Говорят, что у кого-то есть «переговорные преимущества», что фирмы реализуют «стратегии» и «соперничают» как враждующие армии. Недавно стало модным использовать теорию игр и теорию «стратегического поведения» применительно к рыночной деятельности. В этом деле дошли до полного абсурда, уподобив рыночный обмен «игре с нулевой суммой», в которой выигрыш одной стороны в точности равен тому, что проиграла другая.

Такое описание, разумеется, уместно, лишь когда речь идет о насильственной власти, о завоевании и грабеже. Здесь один выигрывает то, что проиграл другой, здесь победа одного — это поражение другого. Такие общественные отношения заслуживают только одного названия — борьба. Для свободного рынка, где каждый участник является «победитель», где все выигрывают, — все обстоит совершенно иначе. Язык и концепции, разработанные для описания политической власти, абсолютно непригодны для описания свободного общества.

Источником путаницы здесь является смешение двух принципиально разных концепций: господство над природой и власть над людьми.

Властные возможности человека определяются его способностью контролировать окружение ради удовлетворения своих потребностей. Имея топор, человек может свалить дерево. Имея завод, он, при наличии других дополнительных факторов производства, может выпускать орудия труда. Обзаведясь револьвером, человек может принудить безоружного подчиниться своей воле, если только тот не предпочтет попытку сопротивления или смерть. Нужно отчетливо понимать фундаментальное различие между двумя типами власти. Вся цивилизация строится на том, что человек обретает господство над природой, и вся история человечества представляет собой летопись прогресса производственных возможностей. Власть над людьми, напротив, не ведет к росту общего уровня или качества жизни. Власть над людьми просто по определению возможна только в рамках общества. Когда такая власть существует, одни обладают властью, другие обязаны подчиняться. Но каждый человек обладает той или иной степенью власти над природой.

Если представить первые этапы развития человечества, очевидно, что единственным способом выживания и развития было покорение природы, т. е. преобразование земли с целью лучшего и более гарантированного удовлетворения потребностей. Для всех членов рода человеческого только такое покорение означало рост продуктивности и сохранение жизни. Власть одного человека над другим никак и ничем не способствует прогрессу человечества; она ведет только к возникновению общества, в котором грабеж занял место производства, отношения господства и подчинения вытеснили договорные, физическое насилие и грабеж заместили мирный порядок и гармонию рыночных связей. Власть одного человека над другим имеет не творческий, а паразитический характер, потому что она означает, что покорители природы стали рабами тех, кто сделал своей целью господство над людьми. Господство физической силы — будь то со стороны криминальных организаций или организованного государства — означало бы, что в обществе царит закон джунглей или экономический хаос. Более того, это была бы борьба в духе социального дарвинизма, в которой выживает не «самый приспособленный», потому что «приспособленность» победителей заключается здесь только в их способности грабить производителей. Победителями будут не те, кто наилучшим образом приспособлен двигать и дальше прогресс человечества; ими не будут производители, победители природы.

Либертарианство призывает к максимизации власти человека над природой и к ликвидации власти одного человека над другим. Этатист, ориентированный на отношения господства между людьми, даже не осознает, что в мире, организованном по его чертежам, власть человека над природой будет чахнуть и постепенно сойдет на нет.

Именно эту дихотомию имел в виду Альберт Джей Нок, который в работе «Наш враг – государство» различает власть общества и власть государства. Все, кто противится использованию антропоморфных терминов, уподобляющих общество человеку, настороженно отнеслись к его построениям. Но по существу введенное им различие чрезвычайно важно. Его «власть общества» соответствует процессу покорения природы человеком, обществом: это власть, которая помогла людям сделать землю источником изобилия. Его «власть государства» — это политическая власть, предполагающая использование политических инструментов для достижения богатства. Власть государства — это власть человека над человеком, осуществление физического насилия и принуждения со стороны одной группы по отношению к другой.

Используя эти категории, Нок дал блестящий анализ исторических событий. Для него история человечества представляет собой состязание между властью общества и властью государства. Человек-производитель всегда стремился расширить власть над природой. И всегда были другие люди, стремившиеся упрочить политическую власть, дабы завладеть плодами покорения природы. Это и дает основание для интерпретации истории как состязания между властью общества и властью государства. В периоды процветания, например после Промышленной революции, власть общества получает преимущество перед политической властью, которая с той поры так и не смогла снова взять все под свой контроль. Когда государству наконец удается распространить свой контроль на новые сферы власти общества, возникают периоды стагнации. Власть государства и власть общества — это прямые противоположности, и первая может существовать только за счет второй. Используемые нами понятия — «господство над природой» и «власть над человеком» — представляют собой обобщенный и более четкий вариант категорий, использованных Ноком.

Может показаться загадочной следующая проблема: какова природа «покупательной способности» на рынке? Не является ли она властью над человеком, но тем не менее «социальной» по своей природе и осуществляемой на свободном рынке? Это чисто мнимое противоречие. Деньги обладают «покупательной способностью» только потому, что люди готовы принимать их в обмен на товары и услуги, т. е. только потому, что они облегчают обмен. Способность участвовать в обмене покоится на факте производства, а это и есть то самое господство над природой, о котором мы говорили. Фактически именно обмен — обратная сторона разделения труда — позволил человечеству выйти из первобытного состояния. Компания Ford Motor замечательна тем, что в огромной степени приумножила нашу власть над природой, и как раз на эту власть покушался гневный претендент на рабочее место, пытавшийся политическими средствами подчинить себе «экономическую власть» корпорации.

В общем, политическую терминологию следует применять только по отношению к ситуациям использования физического принуждения. О «частном государстве» имеет смысл говорить только в тех случаях, когда люди и организации, не являющиеся частью законно существующего государственного аппарата, осуществляют агрессию против других людей и их собственности. Эти «частные государства» или частные правительства могут либо сотрудничать с законно существующей властью, как в случае средневековых гильдий и современных профсоюзов и картелей, либо они могут конкурировать с ней, и тогда их именуют «бандитами» или «организованными преступными сообществами».

6.12. Проблема удачи

Свободный рынок часто критикуют за то, что «удача» в слишком большой степени определяет доход участников рынка. Даже те, кто признает, что доход фактора производства в принципе равен его дисконтированной предельной полезности для потребителей и что на свободном рынке предприниматели склонны сводить вероятность ошибки к абсолютному минимуму, добавляют, что доход в значительной степени зависит от везения. Обвинив рынок в том, что он с чрезмерной щедростью вознаграждает удачливых, критики призывают к экспроприации «богачей» (или удачливых) и субсидированию «бедняков» (или неудачников).

Но каким образом нам выделить элемент везения? Ведь очевидно, что это невозможно. В каждом рыночном результате удача совершенно неотделима от плодов расчета и предусмотрительности. В силу этого нет оснований для того, чтобы считать богатых более везучими, чем бедняки. Очень может быть, что многие или большинство богатых невезучи и получают меньше, чем дисконтированная ценность предельного продукта (DMVP), тогда как большинство бедняков природные удачники и получают больше того, что заслуживают.

На рынке есть только одно место, где доход явным и бесспорным образом зависит от везения: игорные дома. Но разве этатисты действительно хотят именно этого — конфискации выигрыша удачливых игроков ради компенсации проигрыша неудачников? Это, конечно, хороший способ прикончить азартные игры, потому что кто же станет рисковать на таких условиях? Можно предположить, что даже проигравшие были бы против такого порядка вещей, потому что, садясь за игорный стол, они добровольно и сознательно приняли правила игры. Государственная политика нейтрализации фактора везения убивает удовольствие от игры для всех участников.

6.13. Аналогия с регулировщиком дорожного движения

Метафору «регулировщика дорожного движения» стоит рассмотреть в силу ее популярности. Идея заключается в том, что государство должно выполнять в экономике ту же роль, что полицейский, регулирующий движение. Пришло, наконец, время отправить в небытие эту ужасающе нелогичную идею. Каждый хозяин сам занимается урегулированием всех вопросов, касающихся его собственности. Точно так же каждый владелец дороги устанавливает правила пользования его дорогой. Управление — это необходимый атрибут любой собственности и никак не может быть аргументом в пользу этатизма. Владельцы дорог сами будут поддерживать на них порядок. В идеальном рыночном обществе частные собственники будут сами управлять своими дорогами. Метафора «уличного регулировщика» никоим образом не может служить аргументом против свободного рынка.

6.14. Степень развития: чрезмерная и недостаточная

Критики свободного рынка зачастую противоречат друг другу. Знаток законов эволюции может решить, что свободный рынок – это идеальное решение для одной стадии экономического развития, абсолютно не подходящее всем другим. Так, развитым странам настойчиво советовали ввести централизованное планирование, потому что «современная экономика слишком сложна», чтобы существовать вне рамок планирования, потому что «времена бури и натиска прошли», и «экономика стала зрелой». С другой стороны, отсталым странам сообщали, что именно в силу своего примитивного развития они просто обязаны освоить методы государственного планирования. Получается, что любое национальное хозяйство либо слишком, либо недостаточно развито для того, чтобы поддерживать систему laissez faire. И мы готовы заверить всех, что уровень развития никогда не окажется «подходящим» для осуществления системы laissez faire.

Модная в настоящее время «теория роста» представляет собой возврат к пройденному этапу экономической теории. Законы экономической теории применяются независимо от уровня экономического развития. При любом развитии экономики прогрессивные изменения заключаются в росте величины капитала на душу населения, в режиме свободного рынка, в низком коэффициенте временных предпочтений, в дальновидности предпринимателей и наличии достаточных людских и природных ресурсов. Регрессивные изменения заключаются в противоположных тенденциях. Термины прогрессивные и регрессивные изменения намного лучше, чем «рост» — термин, представляющий собой биологическую метафору, намекающую на то, что экономика должна «расти» непрерывно и даже с постоянной скоростью. В реальности, как известно, экономика может с той же легкостью «расти» и в обратном направлении.

Термин «недостаточно развитые» или «неразвитые» также неудачен, поскольку предполагает, что экономика должна была бы достичь некоего нормативного уровня развития, но этого не случилось из-за внешних помех. Старомодный термин «отсталая экономика» тоже несет определенный нормативный смысл, но все-таки возлагает вину за относительную бедность на творцов национальной экономической политики.

Если бедные страны создадут благоприятный режим для частных предприятий и инвестиций, как отечественных, так и зарубежных, они смогут очень быстро развиваться. Что касается богатых стран и их «сложности», то свободный рынок — это именно тот механизм, который лучше любой системы централизованного планирования способен совладать с решением сложных проблем экономического развития.

6.15. Государство и природа человека

Мы уже касались вопроса о природе человека, и теперь можем обратиться к аргументам, характерным для социальной философии католицизма, в соответствии с которыми государство представляет собой существенную часть природы человека. Эта томистская концепция восходит к трудам Аристотеля и Платона, которые в поисках системы рациональной этики наткнулись на идею, что для человечества государство является воплощением нравственного авторитета [moral agency]. Утверждение, что человек должен делать то-то и то-то, быстро преобразуется в предписание: государство должно делать то-то и то-то. Но при этом природа самого государства не была подвергнута основательному изучению.

Типичной является работа очень влиятельного в католических кругах Хейнриха Роммена «Государство в католической традиции». Следуя Аристотелю, Роммен пытается найти истоки государства в природе человека, а именно в том, что человек — это социальное существо. Доказав, что человек нуждается в обществе себе подобных, он считает, что тем самым уже обосновал необходимость существования государства. Но, осознав в полной мере, что общество и государство ни в коем случае не имеют равной протяженности во времени, мы поймем, что он не приблизился к своей цели ни на йоту. Чтобы его точка зрения получила право на существование, следует прежде опровергнуть утверждение либертарианцев, что государство представляет собой антиобщественный инструмент. Роммен признает, что государство и общество — это не одно и то же, но продолжает оправдывать существование государства с помощью аргументов, применимых только к обществу.

Он также подчеркивает значение права, хотя, к сожалению, не дает перечня особенно важных правовых норм. Вдобавок следует признать, что закон и государство имеют разное происхождение, хотя об этом упоминают очень редко. Значительная часть англосаксонского права возникла из норм, установленных самими людьми (обычное право, торговое право и пр.), а вовсе не государством. Роммен также подчеркивает социальную роль предсказуемости действий, которая может быть обеспечена только государством. Но особенность человеческой природы в том и заключается, что человек по-настоящему непредсказуем; в противном случае мы имели бы не общество свободных людей, а муравейник. И если бы мы были в состоянии заставить людей действовать единообразно, подчиняясь исчерпывающему перечню предсказуемых норм, из этого еще не следует, что такого рода идеал стоит приветствовать. Некоторые будут сражаться с ним до последнего дыхания. Наконец, если ограничить сферу действия «обязательных норм» «воздержанием от агрессии против других», тогда (1) здесь, как уже было отмечено, можно обойтись без государства, и (2) в силу внутренней агрессивности само государство нарушает эту норму.

6.16. Права человека и права собственности

Критики свободного рынка часто утверждают, что для них важнее охрана «прав человека», чем прав собственности. Это искусственное отделение прав собственности от прав человека неоднократно было разоблачено либертарианцами, которые указывали, что (1) права собственности могут быть только у человека и (2) «право человека» на жизнь предполагает право сохранять то, что было человеком произведено для поддержания и улучшения жизни. Короче говоря, они показали, что права собственности неотделимы от прав человека. Кроме того, отмечалось, что в социалистических странах, где государство владеет всеми типографиями и всеми запасами бумаги, «право человека» на свободу печати — это просто издевательство.

Еще кое-что заслуживает быть отмеченным. Ведь права собственности не только являются важной составляющей прав человека, но в глубинном смысле нет вовсе никаких прав, кроме прав собственности. Короче говоря, единственным подлинным правом человека является право собственности. Это утверждение истинно в нескольких отношениях. Во-первых, каждый человек от рождения хозяин самому себе, собственной личности. В истинно свободном обществе «человеческое» право каждого человека — это, в сущности, его право собственности на самого себя, из этого права собственности проистекает его право на продукты его труда.

Во-вторых, так называемые «права человека» могут быть сведены к праву собственности, хотя во многих случаях этот факт осознается смутно. Возьмите, например, «право человека» на свободу слова. Это право предполагает, что каждый может высказывать все, что захочет. Обычно при этом упускают вопрос: где? Где человек имеет право высказываться? Во всяком случае, не на частной территории какого-либо постороннего человека. Короче говоря, он обладает этим правом только тогда, когда находится на собственной территории или на территории того, кто позволяет ему это — на основе договора о дарении или об аренде недвижимости. Таким образом, не существует отдельного «права на свободу слова»; есть только право собственности: право свободно распоряжаться своей собственностью или вступать в договорные отношения с другими собственниками.

Сосредоточенность на смутных, исключительно «человеческих» правах не только заслонила этот факт, но и породила уверенность, что в силу порядка вещей не может не быть самых разных конфликтов между личными правами человека и «общественным благом» или «общественной политикой». А поскольку существуют конфликты, то возникло убеждение, что никакие права не могут быть абсолютными, что они всегда имеют относительный и экспериментальный характер. Возьмите, например, право на «свободу собраний». Представьте, что группа граждан желает высказаться в пользу чего-либо и организует собрание на городской улице. Полиция, со своей стороны, разгоняет митинг на том основании, что он мешает дорожному движению. Выхода из этой ситуации нет, потому что улицы принадлежат городским властям. А как мы уже убедились, государственная (или муниципальная) собственность неизбежно порождает неразрешимые конфликты. С одной стороны, группа граждан может утверждать, что они платят налоги, а потому могут использовать улицы для проведения митинга, но, с другой стороны, права и полиция, которая не позволяет создавать помехи дорожному движению. Этот конфликт неразрешим на рациональном уровне, потому что отсутствует подлинная собственность на ценный городской ресурс — улицы. В истинно свободном обществе, где улицы находятся в частной собственности, вопрос решается просто: группе граждан будет достаточно договориться с собственником об аренде улицы. Если бы вся собственность была частной, стало бы ясным, что нет на свете никакой туманной «свободы собраний», а есть право собственника использовать свои деньги для покупки или аренды пространства, пригодного для проведения собраний или демонстраций, и все это может быть реализовано, если владелец согласится сдать в аренду или продать соответствующее пространство.

Наконец, рассмотрим классический случай, который считается убедительной демонстрацией того, что личные права не могут быть абсолютными, поскольку по необходимости ограничены «общественными интересами»: знаменитый вердикт судьи Холмса, что в наполненном людьми театре никто не имеет права кричать «пожар». Предполагается, что это является доказательством того, что свобода слова не может быть абсолютной. Но если мы бросим возиться с предполагаемыми правами человека и вместо этого рассмотрим затрагиваемые в этой ситуации права собственности, то обнаружим, что нет никакой нужды ограничивать абсолютность прав. Устроить ложную панику криком «пожар» мог либо владелец (или его агент), либо гость или клиент. Если это собственник, он тем самым обманул своих клиентов. Он взял с них деньги, пообещав взамен показать кино, и вот вместо этого он криком «пожар» создает ложную тревогу и срывает сеанс. Он умышленно нарушил свои договорные обязательства, а тем самым нарушил и права собственности своих клиентов.

Теперь предположим, что ложную панику устроил не собственник, а зритель. Тем самым он нарушил права собственности как владельца кинотеатра, так и других зрителей. В качестве зрителя он присутствует на сеансе на определенных условиях, среди которых есть обязательство не нарушать права собственности владельца, срывая сеанс, устроенный тем для своих клиентов. Человек, злонамеренно крикнувший «пожар» во время киносеанса, является преступником не потому, что его так называемое «право на свободу слова» подлежит ограничению из соображений так называемого «общественного блага», а потому, что он явным и зримым образом нарушил права собственности другого человека. Так что нет нужды накладывать какие-либо ограничения на права человека.

Поскольку это трактат праксиологический, а не этический, мы не стремимся убедить читателя в необходимости защиты прав человека. Мы всего лишь попытались показать, что при попытке создать политическую теорию на базе «прав» следует не только отказаться от иллюзорного различия между правами человека и правами собственности, но и осознать, что первые должны трактоваться как неотъемлемая часть прав собственности.

Приложение. Профессор Оливер о социально-экономических целях

Несколько лет назад профессор Генри М. Оливер опубликовал важную работу, посвященную логическому анализу этических целей в экономической деятельности. Профессор Кеннет Д. Эрроу приветствовал работу как новаторское достижение в деле «аксиоматизации социальной этики». К сожалению, эта попытка «аксиоматизации» представляет собой переплетение логических ошибок.

Нельзя не поразиться усилиям, затраченным экономистами и политическими мыслителями на изничтожение концепции laissez faire. В течение более чем полувека эта концепция – и логическое развитие идеи естественных прав, и ее утилитаристская разновидность – стала крайней редкостью в западном мире. Но, несмотря на постоянные заверения, что концепция laissez faire окончательно «дискредитирована», какое-то чувство неудовлетворенности все-таки сохранялось. Так что время от времени отдельные авторы чувствовали своим долгом «окончательно» похоронить призрак laissez faire. Из-за отсутствия оппонентов вместо оживленной дискуссии у них получился ряд беспокойных монологов. Атаки тем не менее продолжаются, и теперь профессор Оливер написал целую книгу, нацеленную на ниспровержение идеи laissez faire.

А. Атака на естественную свободу

Оливер начинает с атаки на систему естественной свободы, на бастион защиты системы laissez faire, опирающейся на концепцию естественных прав человека. Он озабочен тем, что американцы, похоже, все еще сохраняют приверженность если не самой практике, то по крайней мере теории laissez faire. Он начинает с изложения различных версий либертарианства, включая самую «крайнюю» — «человек имеет право поступать со своей собственностью, как ему угодно», а также включая закон Спенсера о равенстве свобод и «частично утилитаристское» утверждение, что «человек волен поступать как угодно, пока он не наносит этим ущерба окружающим». «Частично утилитаристская» позиция наиболее уязвима, и Оливер без труда демонстрирует ее неопределенность. Практически любые действия можно объявить «нанесением ущерба»; так что, скажем, человек, ненавидящий все красное, может заявить, что некто, щеголяющий в красном пальто, наносит ему «эстетический ущерб».

Характерно, что Оливер проявляет наибольшую нетерпимость по отношению к «крайней» версии, которую, по его утверждению, «не следует истолковывать буквально», поскольку она не имеет серьезного обоснования и т. п. Это дает ему возможность быстро перейти к нападению на модифицированную и более слабую версию либертарианства. Должны возразить, что крайняя версия заслуживает самого серьезного отношения, особенно если заменить слово «человек» на «каждый человек». Политические дебаты слишком часто обрываются из-за того, что кто-либо небрежно бросает: «Вы не можете всерьез этого утверждать!» Мы уже показали, что закон Спенсера о равной свободе представляет собой избыточно подробный вариант «крайней» версии и что уже его первая часть покрывает собой оговорку. «Крайняя» версия сформулирована более четко и позволяет избежать многих затруднений, неизбежных в случае многословных формулировок.

Теперь вернемся к общим критическим замечаниям Оливера по поводу либертарианства. Признав, что эта концепция «внешне очень привлекательна», Оливер развивает ряд критических замечаний, предназначенных для доказательства ее нелогичности.

1) Любое размежевание собственности «ограничивает свободу», т. е. свободу других использовать соответствующие ресурсы. В этом критическом замечании неверно используется понятие «свобода». Бесспорно, что любое право собственности ограничивает «свободу воровать». Но для возникновения такого «ограничения» нам даже не нужны права собственности: в условиях свободы никто не имеет права нападать на кого-либо. Право владеть своей собственностью без помех со стороны других просто по определению не может быть ограничением свободы. Дело в том, что «свобода украсть или совершить физическое нападение» лишает жертву права на личную безопасность и на безопасность своей собственности, а это противоречит требованию всеобщей свободы: каждый человек имеет право поступать со своей собственностью, как ему угодно. Когда кто-либо поступает как ему угодно с собственностью другого, он нарушает свободу этого другого.

2) Оливер считает более важным другое критическое замечание: концепция естественных прав определяет собственность как собственность на «вещи», а такое определение исключает собственность в виде нематериальных «прав». Оливер утверждает, что если определить собственность как совокупность материальных объектов, то оказывается невозможной собственность в виде прав на прибыль или на участие, скажем, в виде акций или облигаций. А если в определение собственности включить и такого рода «права», тогда возникает неразрешимая проблема определения прав вне рамок существующих законов. Более того, собственность в виде «прав», отделенных от «вещей», делает возможным существование прав, не предусмотренных концепцией laissez faire, таких, как «право на труд» и пр. Это главное критическое замечание Оливера. Эта критика совершенно неудовлетворительна. Собственность есть собственность именно на совокупность материальных объектов, не существует дихотомии между правами и вещами. «Права» фактически представляют собой права на вещи. Акция нефтяной компании не является нематериальным «правом». Это сертификат на пропорциональную долю материальных активов нефтяной компании. Точно так же облигация представляет собой требование на определенную сумму денег и в конечном итоге также является правом на пропорциональную долю материальных активов компании. «Права» (исключая монопольные привилегии, невозможные в свободном обществе) — это просто документальное отражение долевого участия в собственности.

3) Оливер пытается продемонстрировать, что либертарианская позиция не обязательно ведет к системе laissez faire. Для этого он, как уже было отмечено, быстро перепрыгивает через «крайнюю» позицию и сосредоточивает критические нападки на бесспорных слабостях менее универсальных формулировок. Он справедливо критикует частично утилитаристское требование о непричинении «ущерба». Закон Спенсера о равенстве свобод подвергается критике за туманное условие «если он при этом не ограничивает свободу других людей». Мы уже и сами убедились, что эта оговорка не нужна и может быть отброшена. Но все-таки следует отметить, что Оливер не относится с должным уважением к позиции Спенсера. Он предлагает надуманные альтернативные определения «ограничения свободы» и показывает, что ни одно из них не ведет к системе laissez faire в точном смысле слова. Прояви Оливер побольше настойчивости, он бы без труда нашел подходящее определение. Из пяти предложенных им альтернативных определений первое попросту определяет «ограничение свободы» как «нарушение действующих законов», которое не стал бы использовать ни один либертарианец. Либертарианцы стоят на принципиальных позициях, которые должны быть обоснованы средствами разума, а не просто ссылками на существующие законы.

Четвертое и пятое определения Оливера – «осуществление любой формы контроля над действиями или убеждениями другого человека» – настолько туманны, а используемое в них слово «контроль» порождает столько вопросов, что ни один либертарианец не стал бы их применять. Остаются второе и третье определения «ограничения свободы», в которых Оливер пытается уклониться от любой разумной возможности решить проблему. В первом «ограничение свободы» определено как «прямое физическое вмешательство в возможности человека контролировать самого себя и свою собственность», а во втором — как «прямое физическое вмешательство плюс вмешательство в форме угрозы нарушения прав». Первое определение явным образом исключает мошенничество, а второе не только исключает мошенничество, но еще и включает угрозу соперничества с кем-либо. Поскольку ни одно из этих определений не ведет непосредственно к системе laissez faire, Оливер заключает, что задачу выполнил, и раз термин «ограничение свободы» безнадежно расплывчат и не может быть использован для выведения концепции свободы, совместимой с системой laissez faire, то нужно ввести дополнительное этическое предположение, отличное от базового постулата либертарианства.

Но дело в том, что вполне возможно найти адекватное определение «ограничения свободы», отвечающее требованиям концепции laissez faire. Не следует использовать неясный, порождающий вопросы термин «нарушения прав» [injury]. Лучше определить «ограничение свободы» как «прямое физическое вмешательство в личные или имущественные дела или угроза такого вмешательства». Вопреки тому, что предполагает Оливер, мошенничество попадает в категорию «прямое физическое вмешательство», поскольку последнее включает не только насилие с использованием оружия, но и такие акты, как нарушение права собственности и кражу без применения оружия. В обоих случаях осуществляется «применение силы» по отношению к чужой собственности. Мошенничество представляет собой разновидность воровства, поскольку предполагает, что мошенник завладевает чужим имуществом с применением хитрости, т. е. обещает равноправный обмен, который впоследствии не реализуется. В обоих случаях собственность изымают без согласия владельца.

Кто ищет, тот всегда найдет, и мы видим, что не так уж сложно сформулировать закон Спенсера таким образом, чтобы он однозначно приводил только к системе laissez faire. Важно избегать использования таких расплывчатых выражений, как «нарушение прав», «вред» или «контроль». Следует использовать термины, имеющие определенный смысл, такие, как «физическое вмешательство» или «угроза физического насилия».

Б. Атака на свободу заключения договоров

Избавившись, к собственному удовлетворению, от базовых постулатов теории естественных прав, Оливер предпринимает атаку на определенную категорию этих прав – на свободу договоров. Оливер предлагает три формулировки этого права:

1. «человек имеет право вступать в договорные отношения»;

2. «человек имеет право вступать в договорные отношения, если условия договора не направлены к причинению ущерба кому-либо»;

3. «человек имеет право вступать в договорные отношения, если условия договора не нарушают чьих-либо прав».

Вторую формулу можно отклонить сразу, поскольку и в этом случае, как признает сам Оливер, смутная идея «причинения ущерба» может послужить оправданием неограниченного вмешательства государства. Ни один либертарианец не стал бы использовать эту формулу. Наибольшей определенностью отличается, естественно, первая формулировка, не предусматривающая возможности для государственного вмешательства. Но Оливер и здесь обходит проблему: «Мало кто будет настаивать на столь пространном понимании свободы договоров». Возможно, но когда это истина устанавливалась большинством голосов? Третья формулировка, включающая оговорку, знакомую нам по формуле Спенсера, опять оказывается ненужной. Представим, что А и В заключают договор застрелить С. В соответствии с третьей формулировкой можно было бы сказать, что это незаконный договор. Но ведь ситуация совсем иная! Сам по себе договор никак не нарушает права С. Нарушением его прав могло бы стать только исполнение договора. Но в этом случае незаконным и наказуемым будет само действие, а не договор. Первая формула, предусматривающая абсолютную свободу договоров, отличается предельной ясностью и в силу этого заслуживает предпочтения.

Поскольку в основе договора должно быть взаимное согласие двух человек, Оливер усматривает еще более сильные возражения против свободы договоров, чем предлагает базовый постулат теории естественных прав. Потому что как, спрашивает Оливер, можем мы отличить договор, заключенный добровольно, от договора, заключенного в условиях «мошенничества» и «насилия», доказанность которых делает договор недействительным?

Во-первых, нужно определить – что такое мошенничество? Здесь он развивает два соображения.

1) Он говорит, что «согласно обычному праву, если некоторые статьи в тексте договора приняты по умолчанию, а также если наличествуют определенные виды ложных и вводящих в заблуждение утверждений, то договор оказывается недействительным. Где границы применимости этого правила об умолчаниях?». Оливер признает, и совершенно справедливо, что, если поставить любые умолчания вне закона, степень огосударствления окажется чрезмерной. Но эта проблема решается очень просто: измени обычное право и ликвидируй все статьи об умолчании! Любопытно, что Оливер не готов рассматривать изменения обветшавших законов даже в тех случаях, когда изменения необходимы по принципиальным причинам, или он не осознает, что либертарианцы выступили бы в поддержку таких изменений. Поскольку либертарианцы выступают за радикальные перемены в политических структурах, нет оснований подозревать, что они остановятся перед изменением нескольких статей обычного права.

2) Он утверждает, что некоторым людям даже законы, направленные против ложных сведений в тексте договоров, кажутся чрезмерно этатистскими, и в качестве примера цитирует некоторые положения, которыми руководствуется Комиссия по ценным бумагам и биржам. Но ведь проблема заключается в том, что либертарианская система не может принять никакие административные коллегии или правила регулирования. Не должно быть никакого государственного регулирования. На идеально свободном рынке любой, понесший ущерб из-за ложного свидетельства, подаст на обманщика в суд и получит возмещение. Тогда любое лжесвидетельство, любое мошенничество будут наказываться судом с такой же жесткостью, как и воровство.

Во-вторых, Оливер хочет уточнить определение «принуждения». Читатель может вернуться к разделу «Иные формы принуждения». Оливер путается в противоречащих друг другу определениях принуждения: как физического насилия и как отказа в совершении обмена. Как мы убедились, принуждение можно определить либо одним способом, либо другим, но оно не может охватывать обе группы явлений. Далее, он путает физическое принуждение в межличностных отношениях с редкостью ресурсов, возникающей в силу порядка вещей, и оба ряда явлений объединяет одним понятием «принуждение». Он приходит к безнадежно противоречивому утверждению, что теория свободы договоров предполагает бессмысленное «равенство принуждения» между участниками договора. Либертарианцы, собственно говоря, держатся того мнения, что на свободном рынке вообще нет никакого принуждения. Абсурдная идея о равенстве в принуждении позволяет Оливеру утверждать, что истинная свобода контракта по крайней мере требует, чтобы государство поддерживало «истинную конкуренцию».

Вопрос о свободе договоров, таким образом, непосредственно следует из постулатов свободы и предполагает систему laissez faire. Вопреки утверждениям Оливера для наличия непосредственной связи между системой laissez faire и свободой договоров не нужны никакие этические постулаты. Проблема «принуждения» разрешается сама собой, когда вместо этого неопределенного термина мы ставим «насилие». Тогда получается, что в отсутствие физического насилия или угрозы насилия всякий договор является добровольным, а значит — имеющим силу.

Оливер делает еще ряд выпадов против «правовой [legal] свободы», например, он вытаскивает обветшавший лозунг, гласящий, что «правовая свобода не совпадает с “действительной” свободой (или действительными возможностями)», повторяя старую как мир путаницу между свободой и действительными возможностями или богатством. В одном из самых провокационных своих высказываний он утверждает, что «правовая свобода может быть достоянием каждого только при господстве анархии». Редко кто отождествляет систему, основанную на законе [under law], с анархизмом. Если анархизм действительно таков, многие либертарианцы охотно примут это название!

В. Атака на концепцию заработанного дохода

На свободном рынке каждый продает за деньги товары и услуги, получая соответствующий доход. Доход каждого зависит от того, как рынок оценит его эффективность в деле удовлетворения запросов потребителей. Предприняв всестороннюю атаку на систему laissez faire, профессор Оливер не ограничивается критикой доктрины естественной свободы и свободы договоров, но порицает принцип, именуемый им «доктриной заработанного дохода».

Оливер заявляет, что, поскольку рабочие используют капитал и землю, право собственности не может иметь единственным источником труд. Но и землю и средства производства можно в конечном итоге свести к затратам труда (и времени): средства производства были созданы с использованием первоначальных факторов производства, труда и земли; а земля, прежде чем стать фактором производства, должна была быть кем-то найдена и окультурена, т. е. сделана пригодной для решения производственных задач. Таким образом, деньги, зарабатываемые в ходе производственного процесса, следует относить на счет не только текущих трудовых затрат, но и на счет накопленных или прошлых трудовых затрат (точнее, прошлого труда и времени), так что у собственников этих ресурсов есть не менее обоснованное право на часть прибыли, чем у рабочих, занятых сегодня в производственном процессе. Право прошлых трудовых затрат на часть прибыли определяется правом наследования, которое непосредственно вытекает из права собственности. А право наследования покоится не столько на праве будущих поколений получать унаследованное, сколько на праве ранних поколений завещать сбереженное.

Вооружившись этими общими соображениями, мы можем обратиться к детальному рассмотрению критики Оливера. Прежде всего, его формулировка базового принципа «заработанного дохода» некорректна, и это оказывается постоянным источником путаницы. Он предлагает такую формулировку: «Человек имеет право на доход, созданный его личными усилиями». Это неверно. Труд и усилия создают право не на «доход», а на собственность. Мы сейчас поймем, почему так важно их различать. Человек имеет право на продукт своего труда, своей энергии, непосредственно становящийся его собственностью. Он получает денежный доход, обменивая на деньги эту собственность, этот продукт усердия, своего собственного или своих предшественников. На рынке производимые им товары и услуги могут быть обменены на деньги. Таким образом, его доход определяется исключительно ценой, устанавливаемой рынком на производимые им товары и услуги.

Последующие критические замечания Оливера во многом есть результат пренебрежения тем фактом, что все дополнительные ресурсы имеют источником труд отдельных людей. Он также осуждает за «чрезмерную простоту» идею, согласно которой «если человек что-то сделал, то это его». Может быть, эта идея и проста, но ведь в науке это не порок. Напротив, в соответствии с «бритвой Оккама», чем проще истина, тем лучше. Таким образом, всякое высказывание следует оценивать в соответствии с его истинностью, а простота — это ceteris paribus дополнительное достоинство. Ведь все дело в том, что, когда человек что-либо сделал, то сделанное им принадлежит ему или кому-то другому. Кому должен принадлежать продукт его труда: самому производителю или тому, кто стащил это у него? Возможно, это и простая альтернатива, но решение-то надо принять.

Но как определить, кто и что «произвел»? Этот вопрос сильно заботит Оливера, что ведет к пространной критике теории предельной производительности. Даже если забыть о всех неточностях и противоречиях его критики, следует отметить, что теория предельной производительности (вообще говоря, очень полезная) не имеет прямого отношения к решению этого этического вопроса. Потому что для решения вопроса о том, кто изготовил поставляемый на рынок товар и кому, соответственно, должны принадлежать вырученные за него деньги, нам нужен совсем простой критерий, а именно: кому принадлежит произведенная продукция? На заводе А расходует свою трудовую энергию; его вклад в производство куплен и оплачен владельцем завода В. А является собственником трудовой энергии, которую нанимает В. В этом случае производимый А продукт — это его энергия, а В оплачивает ее наем или использование. В расходует свой капитал для найма различных производственных факторов, и в конечном итоге капитал преобразуется в новую продукцию, которую и покупает С. Продукция принадлежит В, и В обменивает ее на деньги. Деньги, получаемые В сверх того, что он выплачивает другим факторам производства, эквивалентны его вкладу в конечную продукцию. Та часть, которая заработана капиталом, достается владельцу, В, и т. п.

Оливер считает критикой свое утверждение, что на самом деле человек «не производит вещи», а, вкладывая свой труд, повышает их ценность. Но ведь этого никто и не отрицает. Человек не создает «материю», так же как он не создает землю. Он просто берет природные ресурсы и преобразует их в последовательности производственных процессов, получая в итоге нечто более полезное для себя. Преобразуя природное вещество, человек надеется повысить его ценность. Эта констатация не ослабляет, а усиливает теорию зарабатываемого дохода, поскольку только потребители, только их покупки могут определить, сколько ценности было добавлено в процессе производства. Свое замешательство Оливер выдает утверждением, что в соответствии с теорией заработанного дохода «ценность, создаваемая нами в процессе обмена, в точности равна по величине той, которую мы создали в процессе производства». Конечно же, нет! На самом деле в ходе процесса производства никаких действительных ценностей не создается; эти «ценности» обретают смысл только в связи с ценностями, которые мы получаем в результате обмена. Мы не можем «сопоставить ценность, созданную в производстве, и ценность, полученную в ходе обмена», потому что созданная собственность становится ценной, только если была приобретена в результате обмена. Здесь перед нами плоды фундаментальной путаницы, царящей в голове Оливера в связи с «созданием дохода» и «созданием продукции». Люди не создают доход; они создают продукцию в надежде, что она окажется полезной для потребителей, а значит, ее удастся обменять на доход.

Затем Оливер берется за теорему laissez faire – каждый имеет право на собственную шкалу ценностей и право действовать в соответствии с ней – и усугубляет путаницу. Вместо того чтобы сформулировать этот принцип так, как он и должен звучать, Оливер обращается к вводящему в заблуждение описанию — «приведение всех ценностей к одному основанию». Это дает ему возможность критиковать этот подход — как возможно «общее основание» ценностей у разных людей, когда у одного покупательная способность выше, и т. п. Читатель без труда сообразит, что здесь он спутал равенство свободы с равенством богатства.

Еще одно критическое возражение Оливера против теории заработанного дохода заключается в предположении, что «все ценности имеют источником акты купли-продажи, все блага имеют источником рынок». Это вздор, и ни один ответственный экономист никогда не держался таких воззрений. Никто никогда не отрицал существования не подлежащих купле-продаже благ (таких, как дружба, любовь и религия) и того факта, что многие чрезвычайно высоко ценят эти блага. И этот факт не создает ни малейших затруднений для теории свободного рынка или для доктрины «заработанного дохода». Фактически человек зарабатывает деньги тем, что обменивает на них блага, предназначенные для обмена, т. е. товары. Что может быть более логичным? Продавая товары на рынке, человек обеспечивает себе доход. Вполне естественно, что величина его дохода будет определяться тем, как покупатели оценят предложенные им товары. Да и как он мог бы получить товары в обмен на свое стремление к благам, не подлежащим обмену (или в обмен на их предложение)? Кто и почему станет платить ему деньги просто так? И каким образом государство сможет определить, кто и какие необмениваемые блага произвел и какой награды или наказания за это заслуживает? Когда Оливер констатирует, что рынок неудовлетворительно распределяет доходы, потому что нерыночное производство оказывается без вознаграждения, он даже не пытается объяснить, при чем здесь блага, не предназначенные для рыночного обмена. Почему кто-либо станет обменивать рыночные товары на нерыночные блага? Лишено смысла утверждение Оливера, что «нерыночные поступления» распределяются неудовлетворительно и «не решают нерыночную часть проблемы». Что такое эти «нерыночные поступления»? И если они не представляют собой внутреннего удовлетворения оттого, что человек преследует духовные цели, чем еще они могут быть? Если Оливер имеет в виду, что следует взять деньги у А, чтобы заплатить В, он, таким образом, предлагает конфискацию рыночных благ, и тогда поступления оказываются вполне рыночными. Если же он этого в виду не имеет, то его замечание вообще лишено смысла, и ему нечего возразить против принципа «заработанного дохода».

Не следует упускать из виду и того, что все участники рынка, желающие вознаградить нерыночные результаты деятельности собственными деньгами, всегда вольны сделать это. Собственно, в свободном обществе такая практика будет весьма распространенной.

Мы убедились, что для поиска этического решения теория предельной производительности не нужна. То, что человек производит, является его собственностью, и она будет продана на рынке по цене, предложенной потребителями. Рынок лучше любого государственного агентства или экономической организации справится с оценкой истинной стоимости товаров. Если Оливер не согласен с рыночной оценкой предельной величины производительности любого из факторов производства, у него есть возможность стать предпринимателем и получить прибыль, гарантируемую неадекватностью рыночной оценки. Оливер озабочен псевдопроблемами. Он, скажем, задается вопросом: «Когда хлопок Уайта обменивается на пшеницу Брауна, каково этически оправданное соотношение цен?». Доктрина свободного рынка дает очень простой ответ: как они сумеют договориться между собой. «Когда Джонс и Смит совместно осуществляют производство какого-либо товара, какую долю дохода следует вменить каждому из участников сотрудничества?» Ответ: в соответствии со взаимной договоренностью.

Оливер приводит несколько ошибочных доводов в пользу отказа от теории предельной производительности. Первый заключается в том, что нет закономерной связи между созданием дохода и вменением дохода, потому что предельный продукт труда может быть изменен просто в результате изменения количества или качества сопутствующих факторов производства или в результате изменения конкуренции на рынке труда. Это еще один пример заблуждения, возникающего из-за того, что вместо «создания продукции» Оливер говорит о «создании дохода». Рабочий создает трудовые услуги. Это его собственность, ее он может продать (или воздержаться от продажи). Оценка значимости его услуг зависит от предельной ценности создаваемого им продукта, которая, разумеется, частично зависит от остроты конкуренции, а также качества и количества сопутствующих производственных факторов. Все это является составной частью теории предельной производительности, а не обоснованием ее отрицания. При дополнительном вливании капитала труд делается относительно более редким фактором (относительно земли и капитала), а потому предельная ценность продукта и доход рабочего возрастут. Аналогично при росте конкуренции на рынке труда дисконтированная ценность создаваемого предельного продукта может уменьшиться, хотя может и возрасти в силу сопутствующего расширения рынка. Бессмысленно говорить о том, что все это «несправедливо», потому что его выработка осталась прежней. Все дело в том, что для потребителей ценность его трудовых услуг зависит от всех прочих факторов, и это соотношение определяет величину его дохода.

Оливер также обращается к популярной, но совершенно ошибочной доктрине, согласно которой теория предельной производительности является этически осмысленной только в условиях «чистой» конкуренции. Но почему «величина предельной производительности» в рамках экономики свободной конкуренции менее моральна, чем в условиях призрачно-идеального мира чистой конкуренции? Оливер принимает доктрину Джоан Робинсон, согласно которой предприниматели «эксплуатируют» факторы производства и пожинают плоды этой эксплуатации. Но, как признал профессор Чемберлин, в мире свободной конкуренции никто не может пожинать плоды какой-либо «эксплуатации».

Оливер высказывает еще несколько любопытных критических замечаний.

1) Он утверждает, что принцип предельной производительности не действует внутри корпораций, потому что стоит создать компанию, и ее капитал оказывается оторванным от рынка капитала. Это дает директорам возможность манипулировать акционерами. Мы можем спросить, а как директора могут сохранить свои посты без согласия большинства акционеров? Рынок капитала никуда не исчезает, потому что на фондовом рынке постоянно происходит переоценка величины капитала. Резкое понижение курса акций означает убытки для владельцев компании. Более того, такое понижение означает, что дальнейшее расширение капитала фирмы невозможно и даже нынешний уровень обеспеченности капиталом оказывается под вопросом.

2) Он утверждает, что теория предельной производительности неприменима в случае «фиксированного», «целостного» вклада в доходы любого фактора производства, поставляемого государством. Прежде всего, теория предельной производительности вовсе не предполагает (вопреки представлениям Оливера) бесконечную делимость факторов производства. А значит, не может возникнуть проблем с учетом вклада любой величины. Таким образом, проблема государства никак не связана с «фиксированностью» или величиной фактора производства. На самом деле все факторы в той или иной степени «фиксированы». Более того, сам же Оливер утверждает, что услуги государства делимы. В состоянии редкого для него просветления Оливер признает, что возможны (и действительно существуют) «разные уровни полицейских, оборонных и монетарных (например, эмиссия денег) услуг». Но если это так, то чем услуги государства отличаются от всех прочих услуг? На самом деле различие велико, и мы о нем много раз говорили: государство представляет собой политическую монополию, в которой платежи отделены от получения услуг. Пока сохраняется такое положение, невозможно дать рыночную «оценку» его предельной производительности. Но каким образом этот факт может служить аргументом против свободного рынка? Здесь Оливер критикует не свободный рынок, а смешанную государственно-рыночную экономику. Очень туманен смысл следующего утверждения Оливера: создание дохода должно быть приписано «организованному обществу». Если он имеет в виду просто «общество», то его выражение бессмысленно. Именно в ходе рыночного процесса множество свободных людей (образующих «общество») получают свои доходы в соответствии с производительностью. Если постулировать существование некоего субъекта по имени «общество», отдельного от множества составляющих его людей и претендующего на собственную долю дохода, мы получим эффект повторного счета. Если же под «организованным обществом» он имеет в виду государство, то ведь «вклад» государства представляет собой принуждение и вряд ли «заслуживает» какой-либо оплаты. Более того, поскольку, как мы показали, сумма собираемых налогов существенно превышает предполагаемую величину производительного вклада государства, именно руководители оного должны деньги обществу, а не наоборот.

3) Оливер делает любопытное утверждение (повторенное и Фрэнком Найтом), что на самом деле человек этически не заслуживает дохода, приносимого уникальностью его способностей. Должен признаться, что мне эта позиция представляется совершенно бессмысленной. Можно ли представить что-либо более индивидуальное, чем врожденные способности человека? И если он не имеет права на плоды, приносимые его одаренностью и целенаправленными усилиями, на какое другое вознаграждение он имеет право? И почему кто-либо другой должен пожинать плоды его уникальных способностей? Иначе говоря, почему способного нужно постоянно штрафовать, а бесталанного — поддерживать за его счет? Оливер приписывает такого рода способности некоей мистической «первопричине». Но в этом был бы какой-либо смысл, только если бы он смог разыскать эту «первопричину» и выплатить ей ее законную долю. А до этого момента любое «перераспределение» дохода от А к В будет наводить на предположение, что В и является первопричиной.

4) Оливер путает частную, добровольную благотворительность и помощь с принудительной «благотворительностью». В итоге он получает неверное определение доктрины свободного рынка, гласящее, что «человек должен содержать самого себя и тех, кто имеет законное право на его помощь, не требуя от других помощи или одолжения». Многие согласятся с этой формулировкой, но ведь подлинная идея свободного рынка заключается в том, что никто не может силой принуждать других оказывать себе помощь. В мире, где источником помощи может быть свободный дар или грабеж, такое различие имеет смысл. Вдобавок Оливер неверно использует термин «власть» и утверждает, что работодатели обладают властью по отношению к своим работникам, а потому несут ответственность за их благополучие. Оливер совершенно прав, утверждая, что владелец раба нес ответственность за его жизнь, но, похоже, не отдает себе отчета, что для реализации его идеала трудовых отношений придется вернуться к рабовладению. Если, подобно Оливеру, не уточняя, сказать, что сироты или слабоумные являются «иждивенцами», возникнет неясность по поводу фигуры опекуна — общество или государство? А это далеко не одно и то же. Концепция «общественной опеки» отражает либертарианский принцип, согласно которому частные лица и добровольные объединения могут предлагать свою заботу тем, кто в этом нуждается. А «государственная опека», напротив, предполагает, что (1) в ней вынуждены участвовать все, и (2) ее подопечными могут оказаться и люди, вовсе этого не желающие. Вывод Оливера, что «каждый нормальный взрослый должен иметь справедливую возможность содержать себя, а если у него таких возможностей нет, то ему должна оказываться государственная помощь», представляет собой мешанину логических ошибок. Что такое «справедливая возможность»? Как ее определить? Далее, в отличие от того, что мы имеем в законе равной свободы Спенсера (или, в нашем варианте, в законе полной свободы), здесь «каждый» оказывается невыполнимым условием, поскольку на свете нет такого субъекта, как «государство». Так что, если «государство» кого-то содержит, это означает, что данного человека содержит какой-то другой человек. А это значит, что далеко не каждый может получить поддержку, особенно если мы определим «справедливую возможность» как отсутствие внешних помех и препятствий.

5) Оливер знает, что некоторые теоретики «заработанного дохода» включают в свою доктрину концепцию «находка принадлежит нашедшему», но, поскольку он не в силах разглядеть здесь внутреннюю связь, он называет это «правилом, принятым в деловой практике». Но концепция «находка принадлежит нашедшему» основана не только на принципе, но и выводится из базовых постулатов либертарианства, как и теория прав собственности. Дело в том, что ничейные ресурсы, согласно базовой доктрине прав собственности, являются собственностью того, кто своим трудом и предприимчивостью сделал их пригодными для производительного использования. В этом и заключается принцип «находка принадлежит нашедшему» или «первый пользователь — первый собственник». Это единственная теория, предполагающая искоренение воровства (в том числе в виде государственной собственности), так как каждый полезный ресурс непременно оказывается в собственности кого-либо, не являющегося вором.