Айн Рэнд. Атлант расправил плечи. Часть II. Или-или.

Глава 10. Знак доллара

Она сидела около окна в своем купе, откинув голову на спинку сиденья, не двигаясь и желая, чтобы покой ее не нарушался никогда.

За окном бежали телеграфные столбы, но казалось, что поезд затерялся в пустоте где-то посреди коричневой полоски прерии и густой пелены сереющих бурых облаков. Сумерки жадно впивались в небо, не позволяя и капле солнечного света упасть на землю, — это напоминало увядание истощенного тела, теряющего последние капли крови. Поезд шел на запад; казалось, какая-то сила влекла его за меркнущими лучами, чтобы вслед за ними тихо исчезнуть с лица земли. Дэгни сидела спокойно, не ощущая желания сопротивляться этой силе. Ей не хотелось слышать стук колес. Колеса стучали ровно, каждый четвертый удар выделялся, отбивая такт, и в этом стремительном гуле Дэгни чудилась тщетная попытка спастись бегством, а в четких четвертых ударах слышалось наступление врага, неумолимо приближающегося к своей цели.

Никогда прежде она не испытывала опасения, которое появилось у нее при виде прерии. Рельсы внезапно показались ей тонкой нитью, натянутой в зияющей пустоте, словно последний истрепанный нерв, готовый в любой момент лопнуть.

Ей, ощущавшей себя движущей силой поезда, никогда бы не пришло в голову, что она, подобно ребенку или дикарю, будет мечтать о том, чтобы поезд не останавливался, довез ее вовремя. Эта мечта была не проявлением воли, а мольбой, обращенной в темную неизвестность.

Дэгни думала о том, как сильно все изменилось за месяц. Она видела эту перемену в лицах людей на маленьких станциях. Путейщики, стрелочники, рабочие депо, которые всегда приветствовали ее, когда бы она ни появилась на дороге, которые веселыми улыбками показывали свою гордость тем, что знают ее, смотрели сейчас на нее с каменными лицами и боязливо отворачивались. Она хотела попросить у них прощения и прокричать: «Это не я так поступила с вами!» Но вспоминала, что сама приняла такое положение вещей, что они имеют право ненавидеть ее и что она сама одновременно и раб, и рабовладелец. Она понимала, что так чувствует себя каждый житель страны; ненависть осталась единственным чувством, которое люди испытывали друг к другу.

В течение двух дней она находила успокоение в том, что рассматривала города, мелькавшие за окном: заводы, мосты, столбы электропередач, рекламные щиты, давящие на крыши домов, — все, что составляло многолюдную, припорошенную сажей картину деятельно-индустриального Востока.

Но города остались позади. Поезд врезался в прерии Небраски и стучал соединительными муфтами, словно дрожа от холода. Дэгни видела заброшенные строения, бывшие прежде фермерскими усадьбами, и огромные пустые поля. Тот колоссальный всплеск энергии, который произошел на Востоке несколько поколений назад, положил начало ярким струйкам, которые пробились сквозь пустоту, некоторые из них уже пересохли, но некоторые продолжали жить. Дэгни бывала ошеломлена, когда огни маленького городка, промелькнув в окнах вагона, исчезали во мгле и становилось еще темнее. Она не шевелилась и не включала свет. Она сидела неподвижно и наблюдала за редкими городами. Когда луч электрического фонаря вдруг падал на ее лицо, она воспринимала это как жест приветствия.

Она видела мелькающие в окнах названия компаний, которые были написаны на стенах скромных строений, над прокопченными кромками тонких дымовых труб, на цистернах: «Комбайны Рейнолдса», «Цемент Мейси», «Прессованная люцерна Квинлейна и Джонса», «Матрасы Кроуфорда», «Зерно и фураж Бенджамина Уайли». Слова казались ей флагами, поднятыми в темную пустоту неба, застывшей формой движения, усилий, надежд, мужества — памятниками тому, чего смог достичь человек перед лицом природы в те времена, когда был волен работать и пользоваться результатами своего труда. Она видела разбросанные далеко друг от друга уединенные дома, маленькие магазинчики, широкие улицы с электрическим освещением, подобные ярким мазкам на черном полотне безграничной дали. Она видела привидения среди руин мертвых городов: фабрики с рушащимися трубами, магазины с разбитыми витринами, покосившиеся столбы с обрывками проводов. Она видела внезапные вспышки света. Изредка ей на глаза попадалась бензоколонка — сияющий белый островок стекла и металла, на который давила огромная черная толща неба. Она видела рекламу мороженого, сделанную из блестящего металла и подвешенную на перекрестке, остановившуюся внизу старенькую машину, за рулем которой сидел молодой человек, выходившую из машины девушку и ее развевающееся на летнем ветру платье. От этого она вздрогнула и подумала: «Я не могу смотреть на вас, потому что мне известно, какой ценой вам дана ваша молодость, благодаря чему у вас есть этот вечер, эта машина и четверть доллара на мороженое». За городом она увидела здание, все этажи которого излучали бело-голубоватый свет — свет работающего предприятия, который она так любила; в окнах здания виднелись силуэты машин, высоко над крышей в темноте светилась вывеска. Дэгни вдруг уронила голову на руки; она дрожала, в ней бился немой крик, обращенный к ночи, к самой себе, к тому человеческому, что еще осталось в людях: «Не дайте этому исчезнуть! Не дайте этому исчезнуть!..»

Дэгни вскочила с места и резким движением включила свет. Она стояла выпрямившись и старалась прийти в себя, зная, что такие моменты для нее опаснее всего. Огни города исчезли, окно стало пустым прямоугольником, и в темноте Дэгни слышала, как с каждым четвертым ударом колес приближается враг, поступь которого нельзя ни ускорить, ни замедлить.

Охваченная жгучей потребностью двигаться, она решила, что не станет заказывать ужин к себе в вагон, а пойдет в ресторан. Как бы подчеркивая ее одиночество и насмехаясь над ним, в ее голове вновь прозвучали слова: «Но скажи, имела бы смысл твоя работа, если бы поезда были пусты?» «Хватит!» — сердито приказала она себе и поспешила к выходу из вагона.

Подходя к тамбуру, она с удивлением услышала поблизости голоса, а открыв дверь, крик: «Убирайся, черт тебя побери!»

В углу тамбура притаился бродяга средних лет. Он сидел на полу, всем своим видом показывая, что у него не осталось сил ни подняться, ни позаботиться о том, чтобы его не поймали. Он неотрывно следил за проводником, он все понимал, но никак не реагировал. Поезд замедлял ход — предстоял сложный отрезок пути; проводник открыл дверь навстречу порыву холодного ветра и протянул руку в черную пустоту, крикнув бродяге:

— Убирайся! Слезай, как залез, или я тебе башку снесу! На лице бродяги не отразилось ни удивления, ни ярости, ни надежды; у него было такое выражение, словно он давным-давно перестал оценивать человеческие поступки. Подчиняясь, он сделал попытку подняться на ноги, цепляясь руками за поручень. Дэгни заметила, как он скользнул по ней взглядом, будто она неодушевленный предмет. Казалось, бродяга не ощущал ее присутствия, вернее, ощущал себя не более, чем ее; он был безразличен ко всему и готов выполнить приказ, который в его состоянии означал неминуемую смерть.

Дэгни взглянула на проводника. Она не увидела на его лице ничего, кроме вялого неудовольствия, вызванного страданием, долго сдерживаемого гнева, который почти бессознательно свалился на первого попавшегося. По отношению друг к другу эти двое уже не являлись людьми.

Костюм бродяги был усеян заплатами и заношен до блеска, ткань утратила мягкость, отчего казалось, что, если ее согнуть, она хрустнет, подобно стеклу. Но от внимания Дэгни не ускользнула одна деталь: воротничок рубашки. Он был матового белого оттенка от постоянной стирки и все еще сохранял остатки былой формы. Бродяга с трудом поднялся и равнодушно посмотрел на черный проем, раскрывший передним необъятность безлюдного простора, где никто не увидит его искалеченного тела и не услышит голоса. Он лишь потуже затянул веревку, которой была стянута его котомка, — он ведь может и потерять ее, когда будет прыгать с поезда.

Именно его застиранный воротничок и эта забота о своих пожитках, забота, вызванная чувством собственности, неожиданно перевернули что-то в душе Дэгни.

— Подождите, — сказала она.

Оба повернулись в ее сторону.

— Пусть он будет моим гостем, — сказала она проводнику и открыла дверь, приказав бродяге: — Входите.

Бродяга поплелся следом за ней, подчиняясь так же безразлично, как собирался подчиниться проводнику.

Он остановился посреди вагона, придерживая рукой свою котомку, и осматривался все так же безразлично, но внимательно.

— Садитесь, — сказала Дэгни.

Он подчинился и посмотрел на нее, словно ожидая дальнейших приказаний. В его поведении сквозило что-то напоминающее достоинство. Он не скрывал, что понимает: он не может ни на что претендовать, ни о чем просить, он готов ко всему, что с ним сделают.

Ему было чуть за пятьдесят, телосложение и просторность костюма говорили о том, что когда-то он был сильным и крепким мужчиной. Безжизненное равнодушие взгляда не могло скрыть ума, глубокие морщины не утаили, что лицо когда-то выражало характерную для честного человека доброту.

— Когда вы в последний раз ели? — спросила Дэгни.

— Вчера, — ответил он и добавил: — Кажется.

Она позвонила проводнику и заказала ужин на двоих. Бродяга молча наблюдал за ней, но, когда проводник ушел, попытался поблагодарить ее:

— Я не хочу, чтобы из-за меня у вас были неприятности, мэм.

Она улыбнулась:

— Какие неприятности?

— Вы ведь путешествуете с одним из этих железнодорожных магнатов, да?

— Нет, одна.

— Тогда вы жена одного из них?

— Нет.

— А…

Она увидела, какие старания он приложил, чтобы сохранить на лице что-то похожее на уважение, будто стараясь принести извинения за то, что в неподобающей манере вынудил сделать признание, и рассмеялась:

— Нет, и не то, что вы подумали. Видите ли, я одна из тех самых магнатов. Меня зовут Дэгни Таггарт, и я работаю на этой железной дороге.

— О… по-моему, я что-то слышал о вас, мэм, в былые времена. — Было трудно сказать, что для него значило «былые времена», — месяц, год или какой-то другой отрезок времени, прошедший с тех пор, как он махнул на себя рукой. Он смотрел на нее с интересом, обращенным в прошлое, словно вспоминая, что существовало время, когда он счел бы ее достойной внимания личностью. — Вы та самая дама, которая управляла железной дорогой, — сказал он.

— Да, — ответила она, — управляла.

Он не выказал ни малейшего удивления тем, что она захотела помочь ему. У него был такой вид, будто он встретил на своем веку столько жестокости, что отказался от попытки что-то понять, чему-то поверить, чего-то ожидать.

— Где вы сели в поезд?

— Еще на главной станции, мэм. Ваша дверь была не заперта. — Он добавил: — Я думал, что здесь меня никто не заметит, потому что это персональный вагон.

— Куда вы едете?

— Не знаю. — Затем, поняв, что это могло прозвучать как мольба о жалости, он добавил: — Пожалуй, я просто хотел ехать без остановок, пока не увижу место, которое сулит хоть какой-то шанс найти работу. — Таким образом он попытался принять ответственность за свою судьбу на себя, а не перекладывать бремя своей неприкаянности на ее плечи — попытка, относящаяся к тому же ряду, что и забота о чистоте воротничка.

— Какую работу вы ищете?

— Люди больше не ищут конкретную работу, мэм, — спокойно ответил он. — Они ищут просто работу.

— А какое место вы надеялись найти?

— Ну… ну, такое, где есть заводы, я думаю.

— А вы не ошиблись направлением? Заводы и фабрики на Востоке.

— Нет, — уверенно ответил он. — На Востоке слишком много народу. За заводами слишком тщательно наблюдают. Я подумал, что, может быть, где-нибудь есть место получше, где народу поменьше, да и надзора тоже.

— А, так вы бежите? Беглец от правосудия?

— Не в том смысле, как в прежние времена. Но сейчас дела обстоят так, что я думаю, вы правы. Я хочу работать.

— Что вы имеете в виду?

— На Востоке нет работы. И никто не может дать работу, даже если у него есть работа, а то мигом угодит в тюрьму. За всеми следят. Работу можно получить только через Стабилизационный совет, а у совета своих друзей, ждущих работы, целая толпа, больше, чем у миллионера родственников. Что до меня… у меня нет ни тех, ни других.

— Где вы работали в последний раз?

— Шесть месяцев болтался по стране, нет, больше, пожалуй, около года. Уже трудно сказать, но чаще всего это была поденная работа, обычно на фермах. Но сейчас и это становится бессмысленным. Я знаю, как смотрят фермеры, им тяжело видеть голодного человека, но они сами на грани голода, у них нет работы, нет пищи, а то, что им удается сохранить, отбирают если не налоговые инспекторы, то бандиты; знаете, по всей стране орудуют банды, как они говорят, дезертиров.

— Вы думаете, на Западе лучше?

— Нет, не думаю.

— Тогда зачем вы туда едете?

— Потому что никогда прежде не пытался сделать это. Это последнее, что осталось. Куда-то ехать. Просто не останавливаться… Знаете, — неожиданно добавил он, — я не думаю, что из этого что-то выйдет. Но на Востоке, кроме как сидеть под забором и дожидаться смерти, делать нечего. Думаю, что был бы не против, я имею в виду умереть. Я знаю, это было бы намного легче. Просто я уверен, что сидеть и ждать смерти, ничего не предпринимая, — большой грех.

Ей вдруг вспомнились испорченные колледжем тунеядцы, которые с тошнотворным видом праведников произносили шаблонные фразы о том, как они пекутся о всеобщем благосостоянии. Последние слова бродяги были одним из самых нравственных изречений, которые ей доводилось слышать, но он не знал об этом, он произнес это равнодушно, понуро, просто и сухо, как что-то обыденное.

— Откуда вы родом?

— Из Висконсина, — ответил он.

Официант принес ужин. Он установил столик и вежливо пододвинул к нему два стула, не показывая вида, что удивлен происходящим.

Дэгни посмотрела на стол и подумала о величии мира, в котором люди могли пользоваться накрахмаленными салфетками, а кубики льда звенели, и все это предлагалось путешествующим вместе с пищей всего за несколько долларов. Она подумала, что это далекое эхо того времени, когда забота о поддержании своей жизни еще не считалась преступлением, а чтобы получить пищу, не нужно было играть со смертью. Но это эхо должно было скоро исчезнуть, подобно бензоколонке, которую она видела на краю надвигающихся джунглей.

Она заметила, что бродяга, у которого не было сил стоять на ногах, еще не потерял уважения к разложенным перед ним предметам. Он не набросился на еду, он старался все делать медленно: развернул салфетку, взял вилку одновременно с ней, и, хотя его руки дрожали, он знал, что именно так должен вести себя мужчина, в какие бы унизительные условия он ни был поставлен.

— Где вы работали — в прежние времена? — спросила она, когда официант ушел. — На заводе?

— Да, мэм.

— По какой специальности?

— Токарь высшего разряда.

— Где было ваше последнее рабочее место по этой специальности?

— В Колорадо, мэм. В «Хэммонд каре».

— О…

— Мэм?

— Нет, ничего. Долго работали?

— Нет, мэм, две недели.

— А что так?

— Ну, я дожидался этой работы около года, коротая время в Колорадо. В компании был большой список очередников. Они не брали людей по знакомству или трудовому стажу, они смотрели в послужной список. У меня он был хороший. Я проработал всего две недели, когда исчез Лоуренс Хэммонд. Ушел с работы и пропал. Завод закрыли. А потом организовали гражданский комитет, который вновь открыл его. Меня позвали назад. Но я продержался лишь пять дней. Они начали увольнения исходя из трудового стажа. И мне пришлось уйти. Я слышал, что этот комитет продержался еще три месяца. Потом завод пришлось закрыть навсегда.

— Где вы работали до этого?

— Почти во всех восточных штатах, мэм. Но нигде не задерживался больше чем на месяц-другой. Заводы постоянно закрывались.

— Так было везде, где вы работали?

Бродяга посмотрел на нее так, словно понял вопрос.

— Нет, мэм, — ответил он, и она впервые услышала в его голосе отдаленное эхо гордости. — На своем первом рабочем месте я проработал двадцать лет. То есть не на одном и том же месте, а на одном заводе. Я дослужился до мастера цеха. Это произошло двенадцать лет назад. Когда умер владелец, его наследники взяли управление в свои руки и все погубили. Времена были тяжелые, но потом все стало рушиться быстрее и быстрее. С тех пор мне кажется, что, куда ни глянь, все ломается и гибнет. На первых порах мы думали, что так плохо будет в одном-другом штате. Многие считали, что Колорадо выстоит. Увы. Все, за что ни возьмись, к чему ни притронься, рушилось. Куда ни глянь, работа останавливалась повсюду, останавливались заводы, машины… — Медленно, шепотом он добавил, будто видя в этом скрытый ужас: — Двигатели… останавливались. — Он повысил голос: — О Боже, кто такой… — И осекся.

— …Джон Галт? — договорила за него Дэгни.

— Да, — сказал он и тряхнул головой, будто стараясь отогнать от себя какую-то мысль, — только не нравится мне это выражение.

— Мне тоже. Интересно, почему люди так говорят и кто ввел это в обиход.

— Вот именно, мэм. Именно этого я и боюсь. Может; быть, это я первый сказал.

— Что?!

— Я или еще кто-то из шести тысяч человек. Вполне возможно, мы могли бы. Скорее всего, это выражение пошло от нас. Надеюсь, что это не так. На заводе, где я проработал двадцать лет, что-то произошло. Все началось, когда умер старый хозяин и дела приняли его наследники. Их было трое, двое сыновей и одна дочь. Они разработали новый план управления заводом. Они предложили, чтобы мы проголосовали за него, и мы почти единогласно проголосовали «за». Мы не знали, что это за план, и думали, что он хорош. Нет, не совсем так. Мы думали, что должны считать его хорошим. План предусматривал, что каждый будет работать по своим способностям, а его труд будет оплачиваться по его потребностям. Мы… В чем дело, мэм? Почему вы так смотрите на меня?

— Как назывался завод? — чуть слышно спросила Дэгни.

— «Твентис сенчури мотор компани» из Старнсвилла, штат Висконсин, мэм.

— Продолжайте.

— Мы проголосовали за этот план на общем собрании, мы все, шесть тысяч работавших на заводе. Наследники Старнса выступали с длинными речами. Было не особо понятно, но никто не задавал вопросов. Никто не представлял, как будет работать этот план на практике, но каждый надеялся, что его сосед представляет. А если у кого и были сомнения, он чувствовал себя виноватым и держал язык за зубами, потому что они сделали бы так, чтобы тот, кто выступил против плана, был признан недочеловеком и детоубийцей в душе. Они говорили нам, что план рассчитан на достижение благородного идеала. Ну откуда нам было знать, что это не так? Ведь мы всю жизнь только и слышим об этом от родителей, учителей и священников, читали это в любой газете, видели в каждом фильме, слышали во всех выступлениях. Разве нам не повторяли, что это правильно и справедливо? Может быть, есть какое-нибудь оправдание тому, что мы сделали на том собрании. Но все же мы проголосовали за этот план и поплатились за это. Знаете, мэм, мы своего рода меченые, я говорю о тех, кто работал на заводе еще четыре года после того, как был принят этот план. На что похож ад? На зло — простое, неприкрытое, ухмыляющееся зло. Разве не так? Именно это мы увидели и этому помогли появиться на свет. Поэтому я думаю, что на всех нас лежит проклятье и, может быть, нам нет прощения…

Знаете, как план претворялся в жизнь и что он делал с людьми? Попробуйте наполнить водой емкость, на дне которой есть течь, через которую вода уходит быстрее, чем ее наливают. С каждым новым ведром, которое вы приносите, эта дыра увеличивается в диаметре на дюйм, и чем больше вы работаете, тем больше работы от вас требуется. Вы выливаете все новые и новые ведра, сначала сорок часов в неделю, потом сорок восемь, потом пятьдесят шесть — и все для того, чтобы у вашего соседа стоял на столе ужин, чтобы его жене сделали операцию, чтобы у его ребенка вылечили корь, чтобы его мать получила кресло на колесах, чтобы у его дяди была рубашка; для ребенка, который еще не родился, для всех вокруг, все — для них, от пеленок до зубных протезов. Вы же должны работать с рассвета до заката, месяц за месяцем, год за годом, ничего не получая за это, кроме своего же пота, ничего не видя, кроме их удовольствия, которое вы должны им доставлять до конца своих дней, работая без отдыха и надежды, без конца… От каждого по способностям, каждому по потребностям…

Они говорили, что мы все одна большая семья. Но не все мы стоим за одним сварочным аппаратом по десять часов в день, и не у всех одновременно схватывает живот. Чьи способности и чьи потребности важнее всего? Ведь когда все в один котел, человеку не позволено определить свои потребности. А то он заявит, что ему нужна яхта, и, если нам остается руководствоваться только его чувствами, он вполне может обосновать свою потребность. Почему нет? Если я не имею права заработать на машину, пока не попаду на больничную койку, своим трудом зарабатывая по машине каждому лодырю и голому обитателю джунглей, почему бы не потребовать от меня яхту, если я еще способен держаться на ногах? Нет? Тогда почему кто-то требует, чтобы я пил кофе без сливок, пока он не отремонтирует свою гостиную? Такие вот дела… Так или иначе было решено, что никто не имеет права сам судить о своих потребностях и способностях. Мы голосовали по этому вопросу. Да, мэм, голосовали два раза в год на общем собрании. А как иначе? Как вы думаете, что происходило на подобных собраниях? После одного такого собрания мы поняли, что превратились в нищих, в грязных, скулящих попрошаек, — мы все, потому что никто не мог сказать, что получает заработанное по праву. У нас не осталось ни прав, ни зарплаты, наш труд не принадлежал нам — наш труд принадлежал «семье», и она ничего не должна была взамен. Наши потребности служили единственной причиной обращения к «семье»; каждый должен был предъявлять свои потребности, словно последний слюнтяй, перечислять все свои заботы и несчастья, не забывая о плохой мебели и насморке жены и надеясь, что «семья» подаст ему на бедность. Требовалось заявлять о своих несчастьях, поскольку они, а не труд стали в нашем хозяйстве звонкой монетой. Работа превратилась в соревнование между шестью тысячами попрошаек, каждый из которых утверждал, что его потребности острее, чем потребности его ближнего. А как иначе могло случиться? Вы не догадываетесь, что произошло? Какие люди молчали, сгорая от стыда, а какие срывали куш?

Но это еще не все. На том собрании мы поняли кое-что еще. Производство упало на сорок процентов только за первое полугодие. Поэтому решили, что кто-то работал не в соответствии со своими способностями. Кто? Как узнать? «Семья» проголосовала и по этому вопросу. Проголосовали за то, кого считать лучшими работниками: их приговорили к сверхурочной работе каждый вечер в течение полугода. Сверхурочно и бесплатно, потому что платили не повременно и не за сделанную работу, а только за потребность.

Надо ли говорить, что произошло потом и в каких тварей мы превратились, мы, которые когда-то были людьми? Мы стали скрывать свои способности, медленнее работать и с зоркостью ястреба следили за тем, чтобы работать не лучше соседа. Что еще мы могли сделать, зная, что, отдав все силы на благо «семьи», получим не благодарность и не вознаграждение, а наказание? Мы знали, что каждый подонок может запороть партию моторов, что дорого обойдется компании, либо из-за своей нерасторопности, либо просто по незнанию. А другим придется расплачиваться за это своими свободными вечерами и выходными днями. Поэтому мы изо всех сил старались работать плохо.

Был у нас один парнишка, который недавно начал работать и проникся благородной идеей, умница, правда без образования, но с удивительной головой. В первый год он придумал, как реорганизовать производственный процесс, и сэкономил тысячи человеко-часов. Он отдал это «семье», ничего не попросив взамен, да он и не мог просить, такой уж он был. Он говорил, что делает это ради достижения великой цели. Когда этот парнишка узнал, что за него проголосовали как за одного из способнейших и приговорили к сверхурочной работе, он замолчал и стал останавливать свои мысли. Само собой, в следующем году он не выдвинул никаких предложений.

О чем нам без умолку говорили? О хищнической конкуренции в системе производства, ориентированной на прибыль, где люди должны состязаться друг с другом, кто лучше работает. Жестоко, правда? Ну, видимо, им хотелось посмотреть, как мы будем соревноваться друг с другом, стараясь сделать свою работу как можно хуже. Нет более верного пути уничтожить человека, чем вынудить его изо дня в день работать как можно хуже. Это губит быстрее, чем пьянство, лень или воровство. Но нам ничего не оставалось, кроме как разыгрывать неумех. Мы боялись только одного обвинения — в обладании способностями. Талант был вроде банковского кредита, по которому невозможно рассчитаться. Ради чего работать? Все знали, что жалование выплатят, заработано оно или нет, но выше квартирного и продовольственного пайка, как его называли, ничего не дадут, как ни старайся. Мы не могли надеяться на покупку в следующем году новой одежды, потому что неизвестно, выдадут пособие на одежду или нет, — вдруг кто-то сломает ногу, кого-то надо будет срочно прооперировать, кто-то родит еще одного ребенка. А если не хватало денег на костюмы всем, то и вам денег тоже не давали.

Я знал одного человека, который проработал всю жизнь ради того, чтобы отправить сына в колледж. Мальчик закончил среднюю школу на второй год осуществления плана, но «семья» отказалась дать отцу мальчика пособие для обучения в колледже. Ему сказали, что его сын не сможет учиться в колледже, пока у нас не будет достаточно денег, чтобы сыновья всех остальных тоже могли учиться в колледже, и что сначала надо выучить в средней школе всех, но и на это у нас нет средств. Через год этот человек погиб в поножовщине, которая завязалась из-за пустяка. Такие вещи начали происходить все чаще.

Помню еще одного старика, бездетного вдовца, который лелеял одно увлечение: грампластинки. Пожалуй, это была его единственная радость в жизни. Он экономил на еде, чтобы купить новую пластинку классической музыки. Ему отказали в пособии на пластинки, назвав это личной роскошью. Но на том же собрании общим голосованием было решено, что Милли Буш, чья-то дочка, отвратительная восьмилетняя уродина, должна получить пару золотых скоб для кривых зубов, потому что заводской врач заявил, что у бедняжки может развиться комплекс неполноценности, если не выправить ее зубы. Старик, любивший музыку, запил, допился до того, что его редко можно было увидеть в человеческом состоянии. Но одного он не забыл. Однажды вечером, с трудом бредя по улице, он увидел Милли Буш, размахнулся и выбил ей все зубы. Все до единого.

Мы все, кто больше, кто меньше, потянулись к выпивке. Не спрашивайте, как мы доставали деньги; когда все приличные развлечения запрещены, всегда найдутся способы разжиться денежкой на неприличные. Человек не врывается в продовольственную лавку затемно и не залезает в карман соседа, чтобы купить записи классических симфоний или леску с удочкой. Но сделает это, чтобы упиться до беспамятства и забыться. Удочки? Охотничьи ружья? Фотоаппараты? Хобби? Пособия на развлечения не полагалось никому. Развлечения запретили первым делом. Ведь считается постыдным возражать, если вас попросят отказаться от чего-то, что доставляет вам удовольствие. Даже пособие на табак урезали до того, что его хватало только на две пачки сигарет в месяц. Они сказали, что деньги направлены в фонд для детей. Дети оставались единственным производственным показателем, который не упал, напротив, он вырос и продолжал расти, потому что людям было нечего больше делать, ребенок становился не их бременем, а бременем «семьи». Фактически прекрасным шансом получить прибавку к зарплате и краткую передышку являлось пособие на ребенка. Или ребенок, или серьезная болезнь.

Мы очень скоро поняли, к чему ведет этот план. Каждому, кто вел себя по-честному, приходилось во всем себе отказывать. Он терял вкус к развлечениям, нехотя курил табак, который стоил пять центов, или жевал резинку, все время беспокоясь, как бы у него не отняли эти пять центов, отдав кому-то, чья потребность будет сочтена более весомой. Он стыдился каждой ложки еды, которую глотал, думая о том, чьей утомительной вечерней работой она оплачена, зная, что ест свою пищу не по праву, предпочитая быть обманутым, но не обманщиком, простаком, но не кровососом. Он отказывался жениться, не помогал родителям и не возлагал на плечи «семьи» дополнительное бремя. Кроме того, если он еще сохранил хоть какое-то чувство ответственности, он не мог жениться и дать жизнь детям, поскольку не мог ничего планировать, ничего обещать, ни на что положиться. Но для ленивых и безответственных это обернулось праздником. Они рожали детей, создавали неприятности девушкам, свозили к себе немощных родственников со всей страны, незамужних беременных сестер, для того чтобы получить дополнительное пособие по нетрудоспособности. У них открывалось больше недугов, чем доктор смог бы отрицать, они портили свою одежду, мебель, дома — какого черта, за все платит «семья»! Они находили гораздо больше способов впасть в нужду, чем можно представить, они возвели это в ранг искусства, это было единственным, в чем им не было равных.

Помоги нам Господь, мэм! Вы понимаете то, что поняли мы? Мы поняли, что есть закон, по которому мы должны жить, моральный кодекс, как они его называли; и этот закон наказывал тех, кто его соблюдал. Чем больше человек старался жить по нему, тем сильнее он страдал; чем больше обманывал, тем больше получал. Честность одного была залогом нечестности другого. Честный проигрывал, нечестный выигрывал. Как долго можно было оставаться хорошим человеком при таких законах? Когда мы начинали работать, все были приличными парнями. Среди нас не было прохвостов. Мы знали свое дело и гордились тем, что работаем на лучшем заводе страны, — старик Старнс нанимал сливки рабочего класса. Через год после принятия плана среди нас не осталось ни одного честного человека. Это и было то самое зло, которым пугают проповедники и которое, как людям кажется, они никогда не увидят наяву. Не то чтобы план поощрял горстку ублюдков, но благодаря ему приличные люди становились ублюдками. Такой план и не мог породить ничего другого — и это называли нравственным идеалом!

Для чего было работать? Из любви к своим ближним? Каким ближним? Ради прохвостов, бродяг и попрошаек, которых мы видели вокруг? Для нас не было никакой разницы, были ли они обманщиками, или просто ничего не умели, не желали или не могли сделать. Если до конца своих дней мы оказались поставлены в зависимость от их бездарности, вымышленной или настоящей, как долго мы могли терпеть? Мы не знали об их способностях, у нас не было способа управлять их потребностями. Мы знали только, что мы — вьючный скот, который тупо толчется в каком-то месте, напоминающем и больницу, и бойню, — в каком-то пристанище убогих и немощных. Мы были животными, которых пригнали для удовлетворения чьих-то потребностей.

Любовь к своим ближним? Именно тогда мы научились ненавидеть своих ближних. Мы ненавидели их за каждый съеденный ими кусок, за каждое удовольствие, за новую рубашку, новую шляпку для жены, поездку за город с семьей, за свежую краску на их домах — потому что все это было отнято у нас, за это было заплачено ценой наших лишений. Мы начали шпионить друг за другом, и каждый надеялся уличить кого-нибудь, кто говорит неправду о своих потребностях, чтобы на очередном собрании сократить ему пособие. Появились осведомители, которые доносили, например, что в воскресенье кто-то принес в дом индейку, за которую заплатил деньгами, как правило, выигранными за карточным столом. Люди начали вмешиваться в жизнь друг друга. Мы провоцировали семейные ссоры, чтобы вынудить уехать каких-нибудь родственников. Каждый раз, когда какой-нибудь парень начинал серьезные отношения с девушкой, мы отравляли ему жизнь. Было разорвано много помолвок. Мы не хотели, чтобы кто-нибудь женился, увеличивая число иждивенцев, которых надо кормить.

Раньше мы устраивали праздники, если у кого-то рождался ребенок; если у кого-то возникали временные трудности, мы собирали деньги и помогали ему расплатиться по больничным счетам. Теперь же, если рождался ребенок, мы неделями не разговаривали с родителями. Дети стали для нас тем же, чем для фермера саранча. Раньше мы помогали тому, в чьей семье кто-то серьезно болел. Теперь же… Я расскажу вам одну историю. Это произошло с матерью человека, который проработал на заводе пятнадцать лет. Она была доброй старушкой, веселой и мудрой, знала нас всех по именам, и мы все любили ее. Однажды она упала с лестницы в подвале и сломала бедро. Мы знали, что это означает в ее возрасте. Заводской врач сказал, что ее нужно отправить в город, в больницу, для продолжительного лечения, на которое потребуется много денег. Старушка умерла в ночь накануне отправки в город. Причину смерти установить не удалось. Нет, я не утверждаю, что ее убили. Никто не говорил об этом. Вообще все молчали об этом деле. Знаю только, что я — и этого мне не забыть! — как и другие, ловил себя на мысли, что лучше бы она умерла. Господи, прости нас! Вот какое братство, какую защищенность и какое изобилие предполагал этот план!

Почему кому-то захотелось проповедовать такое зло? Было ли это кому-то выгодно? Да, было. Наследникам Старнса. Надеюсь, вы не станете напоминать мне, что они пожертвовали своим состоянием и подарили нам свой завод. Так и нас одурачили. Да, они отказались от завода, но выгода, мэм, бывает разной — смотря чего вы добиваетесь. А то, чего добивались Старнсы, ни за какие деньги не купишь. Деньги слишком чисты и невинны для этого.

Эрик Старнс был самым молодым из них, настоящий слизняк, у него ни на что не хватало воли. Его выбрали начальником отдела информации, который ничего не делал, разве что следил за штатом сотрудников, занятых тем же, поэтому он не особо утруждал себя службой. Зарплата, которую он получал, хотя это и не полагалось называть зарплатой, никому из нас не платили зарплаты, итак, милостыня, за которую все проголосовали, оказалась относительно скромной — раз в десять больше моей, но и это было не очень много. Эрика не интересовали деньги, он не знал бы, что с ними делать. Он проводил время, путаясь у нас под ногами и демонстрируя, какой он общительный и демократичный. Кажется, он хотел, чтобы его любили. Он постоянно напоминал, что подарил нам завод. Мы его терпеть не могли.

Джеральд Старнс руководил производством. Мы так и не узнали, какова была его доля… то есть его милостыня. Чтобы вычислить размер его зарплаты, потребовались бы услуги целой группы бухгалтеров, а чтобы понять, какими путями эти средства попадали к нему, — услышать мнение целой бригады инженеров. Ни один доллар не предназначался для него лично, все шло на нужды компании. У Джеральда было три машины, четыре секретаря, пять телефонов. Он устраивал приемы, на которых подавали шампанское и икру; ни один магнат, платящий налоги, не мог позволить себе ничего подобного. За год он потратил больше, чем его отец заработал за последние два года своей жизни. Мы видели пачку журналов весом в тридцать килограммов — мы их взвешивали — в кабинете Джеральда. Журналы были напичканы рассказами о нашем заводе и о нашем благородном плане, в них теснились огромные портреты Джеральда Старнса, его называли выдающимся борцом за всеобщее благо. Джеральд любил по вечерам заходить в цеха в своем парадном костюме, сверкал бриллиантовыми запонками величиной с пятицентовую монету и стряхивал повсюду пепел со своей сигары. Любое ничтожество, которому нечем похвастать, кроме своих денег, — не очень-то приятное зрелище. Он хоть уверен, что деньги принадлежат ему, а ты хочешь — глазей на него, не хочешь — не глазей. Обычно не очень хочется. Но когда такой ублюдок, как Джеральд Старнс, ломает комедию и разглагольствует о том, что ему безразличны материальные блага, что он служит «семье», что роскошь нужна не для него, а ради нас и общего блага, потому что престиж компании, как и имидж благородного человека, необходимо поддерживать в глазах общественности… Именно тогда начинаешь ненавидеть, как никогда прежде, то, что называется человеком.

Но еще ужаснее была его сестра Айви. Вот уж кому-кому, а ей было действительно плевать на богатство. Гроши, которые она получала, были не больше наших, и чтобы доказать свою самоотверженность, она постоянно ходила в видавших виды туфлях без каблуков и потертой блузе. Она ведала распределением. Эта дама отвечала за наши потребности. Она держала нас за глотку. Конечно, все касающееся распределения должно было решаться голосованием, путем изъявления народом своей воли. Но когда народная воля выражается воем шести тысяч человек, которые пытаются что-то решить, не имея критериев, вообще ничего не понимая, когда не существует правил игры и каждый может потребовать всего, чего захочет, не имея права ни на что, когда каждый распоряжается жизнью соседа, но не своей, получается, как и произошло с нами, что голосом народа говорит Айви Старнс. К исходу второго года мы перестали разыгрывать «семейные встречи», — как было сказано, в интересах производства и экономии времени, — потому что одна такая встреча длилась десять дней. Теперь все прошения нужно было просто направлять в кабинет мисс Старнс. Нет, не направлять, Каждый проситель должен был лично являться к ней в кабинет и зачитывать вслух свое обращение. Она составляла список распределения, который затем представлялся на голосование на собрании, длящемся три четверти часа. Мы голосовали, естественно, «за». Регламент предусматривал десять минут для вопросов и возражений. У нас не было возражений. К тому времени мы уже усвоили урок. Невозможно поделить доход среди многих тысяч людей, не применяя критерий оценки труда. Ее критерием был подхалимаж. Уж она-то себя не забывала — какое там! В былые времена ее отец, со всеми своими деньгами, не позволял себе разговаривать с самым никудышным работником так, как она говорила с лучшими работниками и их женами. Взгляд ее серых глаз всегда был тусклым, неживым. Если хотите узнать, как выглядит зло, вам стоило бы увидеть, как сверкали ее глаза, когда она смотрела на однажды возразившего ей человека, который только что услышал свое имя в списке тех, кому сверх минимального жалованья ничего не полагалось. Когда видишь такое, становится ясно, чем на самом деле руководствуются люди, провозглашающие: «От каждого — по способностям, каждому — по потребностям».

В этом заключался весь секрет. Поначалу я не переставал спрашивать себя, как могло случиться, что образованные, культурные, известные люди во всем мире совершили ошибку такого масштаба и проповедуют как истину подобную мерзость. Ведь им хватило бы и пяти минут, чтобы понять, что произойдет, если кто-то попробует осуществить эти идеи на практике. Теперь я знаю, что никакой ошибки они не совершали. Ошибки подобного масштаба никогда не делаются по незнанию. Когда люди впадают в безумие и нет объяснения этому безумию, значит, есть причина, о которой умалчивают. Мы были не так наивны, когда проголосовали за план на первом собрании. Мы не возражали, потому что считали, что их пустая болтовня принесет выгоду. Существовала одна причина, но их треп помог нам скрыть ее от своих соседей и от самих себя. Их басни дали нам возможность отнестись как к добродетели к тому, чего мы постыдились бы раньше. Все голосовавшие за план думали, что теперь появляется возможность запустить лапу в карман более способных людей. Как бы ни был человек богат или умен, он все равно считает кого-то богаче или умнее себя — а этот план дает часть богатств и талантов тех, кто лучше него. Но, рассчитывая обобрать людей, стоящих выше, человек забывал о людях, стоящих ниже и тоже получающих право обирать других. Он забыл, что низшие могут обобрать его так же, как он хотел обобрать тех, кто выше. Рабочий, которому нравилась идея, что, заявив о своих потребностях, он получает право на такой же, как у его босса, лимузин, забывал, что каждый лентяй и попрошайка может заявить о своих правах на владение таким же, как у него, холодильником. Вот истинная причина того, что мы проголосовали за план, вот вся правда, но мы не хотели думать об этом и поэтому все громче кричали о своей преданности идеалам общего благосостояния.

Итак, мы получили то, что хотели. А когда поняли, чего хотели, оказалось уже слишком поздно. Мы попали в западню, все пути к отступлению оказались отрезанными. Лучшие ушли с завода в течение первой недели осуществления плана. Мы теряли лучших инженеров, управляющих, высококвалифицированных рабочих. Человек, сохраняющий уважение к себе, не позволит превратить себя в дойную корову. Кое-кто из способных работников пытался пересидеть скверные времена, но их хватало ненадолго. Мы теряли все больше и больше людей, они убегали с завода, как из очага заразы, пока не осталось ни одного способного — одни лишь нуждающиеся.

Те немногие, кто зарекомендовал себя более-менее хорошим работником и все же остался, были из тех, кто проработал здесь очень долго. Прежде никто не уходил из «Твентис сенчури», и мы не могли поверить, что эти времена позади. Через некоторое время мы не могли уйти, потому что ни один работодатель не принял бы нас, и я не стал бы его осуждать. Никому не захотелось бы иметь с нами дело, ни порядочному человеку, ни фирме. Маленькие магазинчики, где мы делали покупки, начали стремительно исчезать из Старнсвилла, пока в городе не осталось ничего, кроме салунов, игорных притонов и мошенников, продающих нам барахло по бешеным ценам. Гроши, которые мы получали, становились все скуднее, а стоимость жизни постоянно росла. Список нуждающихся тоже рос, а список клиентов завода стремительно сокращался. Прибыль, которая делилась между рабочими, становилась все меньше и меньше. Раньше фирменный знак «Твентис сенчури мотор» значил не меньше, чем проба на золоте. Не знаю, о чем думали наследники Старнса, если вообще думали; может, подобно всем прожектерам и дикарям, полагали, что фирменный знак что-то вроде магического изображения, которое оказалось в почете благодаря каким-то колдовским силам, и они будут и дальше обогащаться, как при отце. Но когда клиенты стали замечать, что доставка заказа задерживается, что нет ни одного мотора без брака, магический знак возымел обратное действие: никто и даром не хотел брать двигатель, если он собран на «Твентис сенчури». И постепенно у нас остались только те клиенты, которые никогда не платили, да и не собирались. Но Джеральд Старнс, опьяненный своим положением, стал раздражительным. С видом морального превосходства он стал требовать от бизнесменов, чтобы те заказывали у нас двигатели, — не потому, что они хороши, а потому, что нам крайне необходимы заказы.

Тут уж деревенскому дурачку и тому не надо было объяснять то, чего пытались не заметить поколения профессоров. Какая польза электростанции от наших двигателей, если они внезапно останавливались? А каково будет человеку, лежащему в этот момент на операционном столе? Что станется с пассажирами самолета, турбина которого остановится в воздухе? Если владелец электростанции, пилот самолета, хирург купят наш товар не из-за его качества, а чтобы помочь нам, будет ли это правильным, нравственным поступком?

Однако установления именно такой морали по всей земле хотели профессора, политические руководители и мыслители. Если это привело к таким последствиям в маленьком городе, где все друг друга знали, задумайтесь — что может произойти в мировом масштабе? Представьте себе, на что это будет похоже, если вы будете вынуждены жить и работать, находясь в зависимости от всех катастроф и всех симулянтов земного шара. Работать. И если кто-то где-то недоделал свою работу, вы должны отвечать за это. Работать, не имея возможности разогнуть спину, работать тогда, когда пища, одежда, дом, удовольствия — все зависит от мошенничества, голода, от любой эпидемии — от всего, что только может случиться на земле. Работать, не надеясь на дополнительный паек, покуда все камбоджийцы не наедятся досыта, а все патагонцы не выучатся в колледжах. Работать, когда каждое родившееся существо может в любой момент предъявить тебе счет на любую сумму — люди, которых никогда не увидишь, потребности которых никогда не узнаешь, чьи способности или лень, порядочность или мошенничество никак не распознаешь, да и не будешь иметь права интересоваться этим, просто работать, работать и работать — и предоставить всяким айви и джеральдам решать, чей желудок будет переваривать усилия, мечты и дни твоей жизни. И это моральный кодекс, который мы должны принять? Это — нравственный идеал?

Что ж, мы попробовали его — и наелись досыта. Агония длилась четыре года, с первого собрания до последнего, и закончилась так, как и должна была закончиться — банкротством. На последнем собрании одна Айви Старнс пыталась держаться вызывающе. Она произнесла короткую злобную речь, в которой заявила, что план провалился из-за того, что его не приняла вся страна, что отдельная организация не может добиться успеха в эгоистичном алчном мире, что план — это благородный идеал, но человеческая природа недостаточно хороша для него. Молодой парень — тот, которого в первый год наказали за то, что он подал нам полезную идею, пока мы сидели молча, вскочил и бросился прямиком к Айви Старнс на трибуну. Он не произнес ни слова, просто плюнул ей в лицо. Это был конец благородного плана и компании «Твентис сенчури».

Бродяга говорил так, словно облегчил душу после долгих лет молчания. Дэгни знала, что это дань признательности ей: он никак не поблагодарил ее за доброту, и казалось, был безразличен ко всякой человеческой надежде, но все же что-то в нем было задето, и откликом стала эта исповедь — отчаянный крик возмущения несправедливостью, сдерживаемый годами и прорвавшийся при встрече с человеком, в чьем присутствии призыв к справедливости не будет безнадежным. Похоже, жизнь, от которой он почти отрекся, была возвращена ему тем самым необходимым, в чем он нуждался: пищей и обществом разумного существа.

— Но при чем здесь Джон Галт? — спросила Дэгни.

— А… — произнес он, вспоминая. — Да…

— Вы хотели объяснить мне, почему люди начали задавать этот вопрос.

— Да… — Его взгляд устремился в пространство, словно на картину, которую он изучал годами, но она так и осталась неразгаданной; на его лице застыло странное выражение озадаченности и ужаса.

— Вы собирались рассказать мне, кто такой Джон Галт, о котором все говорят, — если он вообще существовал.

— Надеюсь, что нет, мэм. То есть надеюсь, что это просто совпадение, фраза, не имеющая значения.

— Но вы что-то предполагаете. Что?

— Это было… это случилось на первом собрании «Твентис сенчури». Может, это послужило началом, может, нет. Не знаю… Собрание проводилось весенним вечером, двенадцать лет назад. Нас сбежалось шесть тысяч человек, толпящихся вокруг открытой трибуны, устроенной на стропилах. Мы только что проголосовали за новый план и находились в возбужденном состоянии, шумели, приветствовали громкими возгласами победу народа, угрожали неведомым врагам, чуть не лезли в драку, как забияки с нечистой совестью. Сверху нас ослепляли снопы белого электрического света, и мы пребывали в раздраженном возбуждении — опасная, грозная толпа. Джеральд Старнс, он председательствовал, то и дело стучал молоточком, призывая к порядку, и мы слегка успокаивались, но только слегка, и можно было видеть, как вся толпа неустанно двигалась из стороны в сторону, словно вода в качающейся кастрюле.

«Это решающий момент в истории человечества! — перекрывая шум, вопил Джеральд Старнс. — Помните, что никто не может теперь покинуть это место, так как каждый принадлежит остальным по нравственному закону, который мы все признаем!»

«Я не признаю», — сказал какой-то человек и встал. Это был один из молодых инженеров. Никто не знал о нем ничего конкретного. Этот человек всегда держался в стороне, и, когда он встал, воцарилась мертвая тишина — из-за того, как он держал голову. Высокий и худой, помню, я подумал, что ничего не стоит сломать ему шею, но все мы тогда испугались. Он стоял как человек, уверенный в своей правоте.

«Я покончу с этим — раз и навсегда», — сказал этот парень.

Его голос был чист и не выражал никаких чувств. Больше он ничего не произнес и направился к выходу. Он шел к выходу, залитый белым светом, не торопясь и не обращая внимания на нас. Никто не дернулся, чтобы остановить его. Только Джеральд Старнс закричал ему вслед:

«Каким образом?»

Тот повернулся и ответил:

«Я остановлю двигатель, который приводит в движение этот мир».

И ушел. Больше мы его никогда не видели, даже не слышали, что с ним сталось. Но годы спустя, увидев, как на гигантских заводах, стоявших прочно, как скалы, многие поколения, гаснет свет, увидев, как закрываются ворота и останавливаются конвейеры, как пустеют дороги и пересыхает поток машин, словно тайная сила останавливала двигатель мира, а мир потихоньку разлагался, подобно телу, которое покинула душа, — тогда мы начали удивляться и вспоминать того парня. Мы принялись расспрашивать друг друга, те, кто слышал, как он заявил об этом. Мы начали думать, что этот парень сдержал свое слово, что он, видевший и знавший правду, которую мы отказались признать, стал тем возмездием, которое мы вызвали на свою голову, мстителем, человеком справедливости, которую мы отвергли. Мы начали думать, что он проклял нас и его приговора не избежать, что нам не избавиться от этого человека. И это было ужаснее всего, потому что он не преследовал нас, мы сами вдруг стали его искать; он просто бесследно исчез. Мы нигде не находили ответа на вопрос о нем. Мы не понимали, с помощью какой невероятной силы он совершил то, что обещал. Этому не было объяснения. Мы вспоминали о том парне всякий раз, когда видели очередной крах, который никто не мог объяснить, получали еще один удар, теряли еще одну надежду; всякий раз, когда ощущали себя охваченными мертвой, цепенящей мглой, покрывающей всю землю. Видно, люди услышали наш вопрос, наш крик отчаяния. Они не знали, что мы имеем в виду, но прекрасно осознавали, какое чувство заставляло нас кричать.

Они тоже чувствовали, как что-то исчезает из мира. Может, поэтому они и начали произносить эту фразу всякий раз, когда захлебывались безнадежностью. Хотелось бы думать, что я не прав, что эти слова ничего не значат, что за гибелью человечества не стоит сознательное намерение или мститель. Но когда я слышу, как все повторяют этот вопрос, мне становится страшно. Я думаю о человеке, который сказал, что остановит двигатель мира. Видите ли, его звали Джон Галт.
* * *

Дэгни проснулась из-за того, что звук колес изменился. Теперь она слышала беспорядочный стук с неожиданным скрипом и коротким резким треском, звук, похожий на ломаный истерический смех, сопровождающийся судорожными подергиваниями. И не глядя на часы, Дэгни поняла, что поезд идет по линии «Канзас вестерн» и сейчас свернул на длинный объездной путь южнее Кирби, штат Небраска.

Поезд шел полупустым. Лишь несколько человек отважились на путешествие по континенту на первой «Комете» после катастрофы в тоннеле. Уступив спальню бродяге, Дэгни надолго задумалась над его рассказом. Ей хотелось поразмыслить над ним, над теми вопросами, которые она собиралась задать этому человеку завтра, но она обнаружила, что ее разум застыл, как зритель, не способный двигаться, только таращиться. Она чувствовала, что знает значение этого зрелища, знает без дальнейших расспросов, и ей нужно избавиться от него. Двигаться — настойчиво пульсировало в ее мозгу, двигаться, словно движение стало самоцелью — жизненно важной, непреложной, роковой.

Сквозь чуткий сон она слышала, как колеса неустанно продолжают бег, и в ней нарастало напряжение. Дэгни пробудилась в беспричинной панике и поняла, что сидит в темноте и безучастно размышляет: «Что это было?», а потом, утешая себя: «Мы движемся… мы все еще движемся…»

Путь «Канзас вестерн» еще хуже, чем я ожидала, думала Дэгни, прислушиваясь к колесам. Поезд уносил ее на тысячи миль от Юты. Дэгни почувствовала отчаянное желание сойти с поезда на главном пути, отбросить все проблемы «Таггарт трансконтинентал», найти самолет и полететь прямиком к Квентину Дэниэльсу. Ей пришлось сделать над собой усилие, чтобы остаться в купе.

Она сидела в темноте, прислушиваясь к стуку колес и думая, что только Дэниэльс и двигатель остались лучом света, зовущим ее за собой. Зачем ей теперь этот двигатель? Дэгни не могла ответить. Почему она так уверена в необходимости спешить? И на это не было ответа. Настигнуть его вовремя — это был единственный выдвинутый ее сознанием ультиматум. Дэгни держалась за него, не задавая вопросов. Подсознательно она знала ответ: двигатель нужен не для того, чтобы двигать поезда, а для того, чтобы поддерживать в движении ее саму.

Она больше не слышала каждый четвертый такт в трясущемся поскрипывании металла, не могла слышать шаги врага, которого преследовала.

Только шум безнадежного панического бегства.

…я буду там вовремя, думала Дэгни, я прибуду первой и спасу двигатель. Двигатель, который он не остановит, размышляла она, не остановит… не остановит… Он не сможет его остановить, подумала Дэгни, пробуждаясь от толчка, сбросившего ее голову с подушки. Колеса замерли.

Мгновение Дэгни сидела неподвижно, пытаясь осознать тишину вокруг. Это походило на тщетную попытку создать чувственный образ небытия. Стерлись все характерные признаки реальности: ни звука, словно Дэгни была одна в поезде, ни движения, словно это был не поезд, а комната, ни света, словно это был не поезд и не комната, а пустое пространство, никакого признака насилия, стихийного бедствия или аварии, словно наступило состояние, при котором невозможно даже бедствие.

Осознав причину неподвижности, она стремительно выпрямилась — так бьет о берег одинокая волна, непосредственная и неистовая, как крик возмущения. Она резко подняла шторку окна; в тишине прозвучал громкий визг, разрезавший безмолвие. Снаружи ничего не было, лишь безмерные просторы прерии. Сильный ветер рвал облака, и лунный свет падал сквозь них на равнины, но они казались безжизненными, как сама Луна.

Дэгни резко нажала на выключатель и кнопку вызова проводника. Вспыхнул электрический свет, вернувший ее в мир причин и следствий. Дэгни взглянула на часы: чуть больше полуночи. Она посмотрела в заднее окно: рельсы уходили по прямой линии, и на предписанном расстоянии на земле светились красные фонари, расположенные там для защиты поезда сзади. Увиденное несколько ободрило ее.

Она снова нажала кнопку вызова проводника. Потом, подождав немного, вышла в тамбур, открыла дверь и высунулась наружу, чтобы взглянуть на состав. Несколько окон уходящей вдаль стальной ленты светилось, но ни людей, ни признаков человеческой деятельности не было заметно. Дэгни захлопнула дверь, вернулась к себе и начала одеваться, ее движения вновь обрели спокойствие и уверенность.

На ее звонок так никто и не пришел. Дэгни поспешила к соседнему вагону, она не чувствовала ни страха, ни растерянности, ни отчаяния — ничего, кроме необходимости действовать.

Проводника не оказалось ни в соседнем вагоне, ни в следующем. Дэгни ускорила шаг по узким коридорам, не встречая по пути ни одного человека. Но двери некоторых купе были открыты. Пассажиры, одетые и не совсем, молча сидели внутри, словно в ожидании. Они провожали Дэгни странными уклончивыми взглядами, будто знали, куда она мчится, и ждали, что кто-то придет и решит за них все проблемы. А она продолжала бежать по хребту мертвого поезда, мысленно отмечая характерное сочетание освещенных купе, открытых дверей и пустых проходов, — никто не отважился сделать и шага наружу, никто не решался заговорить первым.

Дэгни бежала по единственному в составе сидячему вагону, где одни пассажиры спали в неловких позах, другие, пробудившиеся, сидели неподвижно, сжавшись, как животные в ожидании удара, и ничего не делая, чтобы предотвратить его.

В тамбуре Дэгни остановилась. Она увидела мужчину, открывшего дверь и выглядывающего наружу. Мужчина пытливо всматривался в темноту, готовый сойти. Он обернулся, услышав, как подошла Дэгни. Она узнала лицо мужчины — это был Оуэн Келлог, человек, отвергший будущее, которое она когда-то предложила ему.

— Келлог! — У Дэгни вырвался звук, напоминающий смех или возглас облегчения; она словно неожиданно встретила человека в пустыне.

— Здравствуйте, мисс Таггарт, — ответил он, изумленно улыбнувшись, в его улыбке сквозила недоверчивая радость. — Не знал, что вы едете в этом поезде.

— Пойдемте! — приказала Дэгни, словно он все еще был служащим железной дороги. — Кажется, мы оказались на застывшем поезде.

— Так и есть, — сказал Келлог и дисциплинированно последовал за ней. Объяснения были излишни. Все происходило в безмолвном понимании, они исполняли служебный долг, и казалось совершенно естественным, что из сотен пассажиров именно эти двое бросили вызов опасности.

— Не знаете, как долго мы уже стоим? — спросила Дэгни, когда они поспешно шли по соседнему вагону.

— Нет, — ответил Келлог. — Когда я проснулся, мы уже стояли.

Они прошли весь состав, не обнаружив ни проводников, ни официантов в ресторане, ни тормозных кондукторов, ни начальника поезда. Иногда они поглядывали друг на друга, не произнося ни слова. Оба слышали о брошенных составах, о поездных бригадах, исчезающих в неожиданном взрыве протеста против рабства.

В начале состава они сошли с поезда, подставив лица ветру, кроме которого ничто вокруг не шевелилось, и поднялись в кабину локомотива. Включенная головная фара обвиняющим перстом отбрасывала свет в пустоту ночи. Кабина была пуста.

У Дэгни непроизвольно вырвался отчаянно-радостный крик:

— И правильно! Они же люди!

Она остановилась, ошеломленная, как от чужого крика. Дэгни заметила, что Келлог с любопытством наблюдает за ней, чуть заметно улыбаясь.

Это был старый паровоз, лучший, какой железная дорога могла предоставить «Комете». Топка, огороженная решеткой, низкая труба; сквозь лобовое стекло был виден луч фары, падающий на ленту шпал, которые сейчас покоились неподвижно, как ступени лестницы, подсчитанные и пронумерованные.

Дэгни взяла бортовой журнал и прочитала имена членов последней поездной бригады. Машинистом числился Пэт Логган.

Ее голова медленно склонилась, и она закрыла глаза. Она вспомнила первую поездку по зеленовато-голубому железнодорожному пути, о которой, должно быть, думал Пэт Логган во время своей последней поездки, как сейчас думала она.

— Мисс Таггарт? — мягко окликнул ее Оуэн Келлог. Дэгни вздернула подбородок.

— Да, — отозвалась она. — Что ж… — Ее голос был ровен, в нем слышались лишь металлические нотки, означавшие, что решение принято. — Надо найти телефон и вызвать другую бригаду. — Она взглянула на часы. — Судя по скорости, с которой мы ехали, сейчас мы милях в восьми от Оклахомы. Мне кажется, что в этом направлении ближайший пункт, куда можно позвонить, — Брэдшоу. Мы примерно в тридцати милях от него.

— За нами следует какой-нибудь поезд «Таггарт трансконтинентал»?

— Следующий — двести пятьдесят третий товарный, но он не появится здесь до семи утра, если идет по расписанию, в чем я сомневаюсь.

— Всего один товарный за семь часов? — Келлог спросил непроизвольно, с ноткой оскорбленной преданности железной дороге, работой на которой когда-то гордился.

Губы Дэгни растянулись в подобии улыбки:

— Движение уже не то, что было при вас.: Келлог медленно кивнул:

— Полагаю, что и поездов «Канзас вестерн» сегодня не предвидится.

— Точно не помню, но думаю, что нет.

Келлог посмотрел на столбы вдоль дороги:

— Надеюсь, люди из «Канзас вестерн» поддерживают телефонную связь в исправности.

— Судя по состоянию железнодорожного пути, надежды на это мало. Но нужно попробовать.

— Да — Дэгни повернулась, намереваясь идти, но задержалась. Она знала, что бесполезно что-то объяснять, но слова вырвались непроизвольно:

— Знаете, тяжелее всего осознавать, что кто-то поставил на путь за поездом эти фонари, чтобы защитить нас… Они беспокоятся о жизни людей больше, чем страна об их жизни.

Быстрый взгляд Келлога был похож на яркую предупредительную вспышку, затем Келлог мрачно ответил:

— Да, мисс Таггарт.

Спускаясь по лестнице с паровоза, они увидели кучку пассажиров, собравшихся у путей, несколько человек сошли с поезда и присоединились к остальным. Особый инстинкт подсказал людям, сидевшим в ожидании, что кто-то начал действовать, принял на себя ответственность; теперь ничто не мешало проявить признаки жизни.

Дэгни подошла к этим людям, все они вопрошающе смотрели на нее. Казалось, неестественно бледный лунный свет стер различия с их лиц и подчеркнул присущее им всем выражение: осторожный интерес, страх, мольба, сдерживаемая наглость.

— Есть ли среди вас человек, желающий стать делегатом от пассажиров? — спросила Дэгни.

Все переглянулись, но ответа не последовало.

— Хорошо, — продолжила она, — вам не нужно говорить. Я — Дэгни Таггарт, вице-президент этой железной дороги по грузовым и пассажирским перевозкам, — в группе раздался шелест — легкое движение, шепот, похожий на облегчение, — и говорить буду я. Мы находимся на поезде, брошенном бригадой. Никакой аварии не произошло. Двигатель не поврежден. Но нет никого, кто бы мог повести состав. Это то, что газеты называют застывшим поездом. Вы все знаете, что это означает, и вам известны причины. Возможно, вы знали их задолго до того, как о них узнали люди, которые сегодня бросили вас. Закон запрещает оставлять поезда. Но сейчас это нам не поможет.

Какая-то женщина требовательно и истерично завизжала:

— Что же нам делать?

Дэгни задержалась и посмотрела на женщину. Та проталкивалась вперед, втискиваясь в толпу, чтобы ощутить человеческие тела между собой и огромной пустотой равнины, растворяющейся в лунном свете — в мертвом и бессильном отражении энергии. На плечи женщины было накинуто пальто — прямо поверх ночной сорочки; пальто распахнулось, и под тонкой тканью выпячивался живот — с неряшливой непристойностью, которая не стесняется собственного безобразия и не прилагает ни малейшего усилия, чтобы скрыть его. На мгновение Дэгни пожалела о необходимости продолжать.

— Я пойду по шпалам до первого телефона, — все же продолжила она чистым и холодным, как лунный свет, голосом. — Через каждые пять миль пути расположены телефоны экстренной связи. Я позвоню и попрошу, чтобы прислали другую бригаду. Это займет некоторое время. Пожалуйста, оставайтесь в поезде и соблюдайте порядок, насколько это возможно.

— А как же банды дезертиров? — спросил какой-то нервный женский голос.

— Да, они есть, — произнесла Дэгни. — Лучше, если кто-нибудь будет сопровождать меня. Кто хочет пойти?

Дэгни неправильно поняла женщину. Ответа не последовало. Ни один взгляд не был направлен на Дэгни. Друг на друга тоже никто не смотрел. Глаз не появлялось — лишь туманные овалы, блестевшие в лунном свете. Вот они, думала Дэгни, люди нового века, требующие жертв и получающие их. Она была поражена злобностью их молчания — и эта злоба говорила, что эти люди ожидают, чтобы она уберегала их от подобных ситуаций. Дэгни с неожиданной для себя ожесточенностью молчала.

Она заметила, что и Оуэн Келлог ждет; он не наблюдал за пассажирами, а смотрел на нее. Убедившись, что толпа не даст ответа, он спокойно сказал:

— Конечно, я пойду с вами, мисс Таггарт.

— Спасибо.

— А как же мы? — огрызнулась нервная дама.

Дэгни повернулась к ней и ответила официальным безжалостно-монотонным голосом:

— Еще не было случая нападения дезертиров на застывшие поезда — к сожалению.

— Все-таки где мы? — спросил грузный мужчина в очень дорогом плаще и с очень дряблым лицом; он говорил так, как обращается к слугам человек, недостойный их иметь. — В какой части какого штата?

— Не знаю, — ответила Дэгни.

— Как долго мы здесь простоим? — спросил еще кто-то тоном обманутого кредитора.

— Не знаю.

— Когда мы прибудем в Сан-Франциско? — спросил третий мужчина тоном шерифа, обращающегося к подозреваемому.

— Не знаю.

Требовательное негодование вырывалось на волю короткими потрескивающими вспышками, — как будто в темных духовках человеческих голов трескались поджаренные каштаны; все почувствовали себя в безопасности, уверенные, что о них позаботятся.

— Это возмутительно! — вопила какая-то женщина, выскакивая из толпы и бросая слова прямо в лицо Дэгни. — Вы не имеете права допускать подобное! Я не намерена томиться в ожидании, находясь неизвестно где.

— Замолчите, — сказала Дэгни, — иначе я закрою двери вагонов и оставлю вас здесь.

— Вы не посмеете! Вы служащая общественного транспорта! Вы не имеете права дискриминировать меня! Я сообщу в Стабилизационный совет!

— Если я предоставлю вам поезд, чтобы добраться в поле видимости или слышимости вашего совета, — произнесла Дэгни и отвернулась.

Она видела, что Келлог смотрит на нее, его взгляд казался чертой, подведенной под ее словами и подчеркивающей их значение.

— Найдите фонарик, — сказала она ему, — я схожу за своей сумочкой, и мы тронемся.

Двинувшись вдоль безмолвного ряда вагонов, они увидели человека, спустившегося с поезда и спешащего им навстречу Дэгни узнала бродягу

— Проблемы, мэм? — спросил он, остановившись.

— Исчезла бригада.

— И что же делать

— Я иду звонить на ближайший пункт связи.

— Не стоит ходить одной, мэм. В нынешние-то времена. Я пойду с вами.

Она улыбнулась:

— Спасибо. Со мной ничего не случится. Мистер Келлог сопровождает меня. Скажите, как вас зову?

— Джефф Аллен, мэм.

— Послушайте, Аллен, вы когда-нибудь работали на железной дороге?

— Нет, мэм.

— Что ж, теперь вы работаете на ней. Вы исполняющий обязанности старшего проводника и доверенное лицо вице-президента по перевозкам. Ваша задача — взять на себя ответственность за поезд в мое отсутствие, поддерживать порядок и уберечь этот скот от панического бегства. Скажите, что вас назначила я. Вам не нужны никакие подтверждения. Они подчинятся любому, кто потребует повиновения.

— Слушаюсь, мэм! — твердо ответил мужчина.

Дэгни вспомнила, что деньги в кармане человека обладают способностью обращаться в уверенность его духа; она вытащила из сумочки стодолларовую купюру и сунула в руку мужчины

— Аванс, — пояснила она.

— Слушаюсь, мэм Она уже двинулась дальше, когда мужчина окликнул ее

— Мисс Таггарт! Дэгни повернулась:

— Да?

— Спасибо.

Она улыбнулась, приподняв руку в прощальном салюте и пошла дальше.

— Кто это? — спросил Келлог.

— Бродяга, которого поймали, когда он ехал зайцем,

— Я думаю, он справится.

— Справится.

Они молча миновали паровоз и пошли в луче света фары. Сначала, передвигаясь от шпалы к шпале в бьющем из-за спины неистовом свете, они чувствовали себя так, словно вернулись в привычный мир железной дороги. Затем Дэгни обнаружила, что смотрит на шпалы под ногами, наблюдает, как свет постепенно угасает, и пытается удержать его. Она смотрела, как меркнет сияние, пока не поняла, что теперь шпалы освещает лишь лунный свет Она не могла сдержать дрожь, заставившую ее повернуться и взглянуть назад. Свет фары все еще сверкал позади — прозрачно-серебристый шар чужой планеты, обманчиво близкий, но принадлежащий другой орбите и другой системе.

Оуэн Келлог молча шел рядом, и Дэгни чувствовала, что они знают мысли друг друга.

— Не может быть. О Боже, он не смог бы! — сказала она, не осознавая, что говорит вслух.

— Кто?

— Натаниэль Таггарт. Он не смог бы работать с такими людьми, как эти. Водить для них поезда. Нанимать их на работу. Он вообще не мог бы их использовать — ни как клиентов, ни как работников.

Келлог улыбнулся:

— Вы хотите сказать, что он не смог бы на них нажиться, да, мисс Таггарт?

Она кивнула.

— Они… — произнесла Дэгни, и он услышал легкую дрожь в ее голосе: любовь, боль и негодование. — Они утверждают, что он поднялся за счет способностей других, что… он использовал человеческую бездарность в собственных эгоистических интересах… Но он… он не требовал от людей покорности.

— Мисс Таггарт, — произнес Келлог со странной суровой ноткой в голосе, — просто помните, что Нэт Таггарт воплощал собой принцип существования, который — на короткий промежуток за всю историю человечества — вытеснил из цивилизованного мира рабство. Помните это, когда вас поставит в тупик сущность его врагов.

— Вы когда-нибудь слышали о женщине по имени Айви Старнс?

— Да.

— Я не перестаю думать, что это очень понравилось бы ей — вид этих пассажиров. Именно этого она и добивается. Но мы — мы не можем смириться с этим, вы и я, правда? Никто не может. Так жить нельзя.

— А почему вы считаете, что цель Айви Старнс — жизнь?

Где-то на краешке сознания Дэгни возник смутный образ, что-то едва различимое, словно блуждающее над краем прерии облако, какая-то неясная форма, которую Дэгни не могла уловить, предположительная и требующая осознания.

Они молчали, ритм шагов длился и длился, отмериваемый сухим коротким стуком каблуков о дерево шпал; шаги, словно звенья раскручивающейся цепи, тянулись сквозь молчание.

У Дэгни не было времени дать себе отчет в том, что рядом с ней идет Келлог, осмыслить это, она принимала его лишь как посланного ей судьбой товарища. Но теперь она взглянула на него внимательно. На его лице было то же чистое строгое выражение, которое Дэгни помнила. Но лицо стало спокойнее, оно выглядело безмятежным и мирным. Одежда была поношенной, и даже в темноте Дэгни могла разглядеть испещряющие его старую кожаную куртку пятна потертостей.

— Чем вы занимались после того, как ушли из «Таггарт трансконтинентал»? — спросила она.

— О, многим.

— А где вы работаете сейчас?

— По специальным поручениям — в основном.

— Какого плана?

— Любого

— Вы работаете не на железной дороге? ‘

— Нет.

Казалось, краткость звука придала ему значение проникновенного утверждения. Дэгни догадывалась, что Келлог знает ее намерения.

— Келлог, если бы я сказала, что у меня нет ни одного первоклассного специалиста, если бы я предложила вам любую работу, любые условия, любую сумму, которую вы назовете, — вы бы вернулись?

— Нет.

— Вас шокировало сокращение расписания. Не думаю, что вы догадываетесь о том, какой ущерб принесла нам потеря специалистов. Я не могу поведать вам о тех муках, через которые прошла три дня назад, когда пыталась найти хоть кого-нибудь, кто смог бы проложить пять миль временного пути. Мне нужно проложить пятьдесят миль дороги сквозь Скалистые горы. Я не знаю, как это сделать. Но сделать это нужно. Я исколесила всю страну в поисках людей. И нигде не нашла. И вдруг вы, здесь, в вагоне, и это сейчас, когда я отдала бы половину компании за одного служащего вроде вас! Вы понимаете, почему я не могу так просто отпустить вас? Выбирайте все, что пожелаете. Хотите стать управляющим отделением? Или помощником президента по техническим вопросам?

— Нет.

— Кажется, вы зарабатываете не очень много

— На свои нужды хватает — и больше ни на чьи.

— Почему же вы согласны работать на кого угодно, только не на «Таггарт трансконтинентал»?

— Потому что вы не дадите мне такой работы, какую я хотел бы выполнять.

— Я? — Она замерла на месте. — Боже праведный, Келлог! Вы еще не поняли? Я предоставлю вам любую работу, какую захотите!

— Хорошо. Путевой обходчик.

— Стрелочник. Мойщик вагонов. — Келлог улыбнулся, заметив выражение ее лица: — Нет? Вот видите, я же говорил, что не дадите.

— Вы хотите сказать, что готовы занять место простого рабочего?

— Сразу же, как только вы предложите его.

— Ничего лучшего?

— Ничего лучшего.

— Вы понимаете, что у меня слишком много людей, способных на такую работу, но больше ни на что?

— Я понимаю, мисс Таггарт. А вы?

— Ваш интеллект — вот что мне нужно.

— Мисс Таггарт, мой интеллект больше не продается. Дэгни стояла, глядя на него, и ее лицо все больше мрачнело.

— Вы — один из них, да? — произнесла она наконец.

— Из кого?

Она не ответила, пожала плечами и двинулась дальше.

— Мисс Таггарт, — спросил Келлог, — как долго еще вы намерены быть служащей общественного транспорта!

— Я не отдам мир той твари, которую вы цитируете.

— Ей вы ответили более реалистично.

Цепочка их шагов растянулась на много безмолвных минут, прежде чем Дэгни спросила:

— Почему сегодня вы поддержали меня? Почему вы решили помочь мне?

Келлог легко, почти весело ответил:

— Потому что в поезде нет ни одного пассажира, которому нужно так срочно, как мне, добраться к месту назначения. Если поезд тронется, никто не извлечет из этого большей пользы, чем я. А когда мне что-то нужно, я не сижу и не жду, как эта ваша тварь.

— Не ждете? А если остановятся все поезда?

— Тогда я не буду полагаться при решающей поездке на поезд.

— Куда вы едете?.

— На Запад.

— По специальному поручению

— Нет. В отпуск на месяц с несколькими друзьями.

— В отпуск? И это для вас так важно?

— Важнее всего на свете.

Преодолев две мили, они подошли к маленькой серой будке, укрепленной на стойке в стороне от рельсов, — телефону экстренной связи. Будка была перекошена прошедшим ураганом. Дэгни рывком открыла ее. Телефон оказался на месте — знакомый, успокаивающий предмет, блестевший в луче фонарика Келлога. Но, прижав к уху трубку, Дэгни поняла, что телефон не работает. Келлог тоже понял это, увидев, как ее палец резко нажимает на рычаг.

Дэгни без слов протянула ему трубку. Она держала фонарик, пока Келлог внимательно осматривал аппарат, затем он открутил розетку из гнезда и изучил провода.

— Провода в порядке, — произнес он. — Ток идет. Сломан сам аппарат. Но возможно, следующий телефон работает. — И добавил: — До следующего пять миль.

— Пойдемте, — сказала Дэгни.

Далеко позади еще виднелась фара паровоза — уже не планета, а мигающая в дымке маленькая звездочка. Впереди дорога исчезала в голубоватом безграничном пространстве.

Дэгни осознала, как часто она оглядывалась назад, на свет фары, пока та оставалась в поле зрения, Дэгни чувствовала, что их словно надежно держит спасательный трос; теперь же они должны бросить его и покинуть… покинуть эту планету, размышляла она. Дэгни заметила, что и Келлог остановился, глядя на этот свет.

Они переглянулись, но ничего не сказали друг другу. Хруст гальки под подошвами Дэгни раздавался в тишине как взрывы хлопушки. Келлог намеренно резко швырнул трубку, и она покатилась в канаву — пустоту разбило неистовство звука.

— Черт с ним, — ровно, не повышая голоса, с холодным отвращением произнес Келлог. — Наверное, работать мастеру не хотелось, а поскольку в жаловании он нуждался, никто не имел права просить, чтобы он содержал телефоны в исправности.

— Пошли, — сказала Дэгни.

— Если вы устали, мисс Таггарт, мы можем отдохнуть.

— Со мной все в порядке. У нас нет времени на отдых.

— Это большая ошибка, мисс Таггарт. Иногда полезно перевести дух.

Дэгни коротко усмехнулась и пошла по полотну, переступая по шпалам, — каждый шаг был ее ответом на слова Келлога.

Идти по шпалам было тяжело. Но когда они попробовали шагать рядом с рельсами, это оказалось еще труднее. Почва, полупесок-полугрязь, продавливалась под каблуками, словно мягкое, податливое вещество — не суша и не жижа. Они опять пошли по шпалам; это походило на перешагивание с бревна на бревно на плоту посреди реки.

Дэгни думала о том, каким огромным расстоянием вдруг стали пять миль, — сортировочная станция в тридцати милях от них стала недосягаемой, и это после целой эпохи трансконтинентальных железных дорог, проложенных людьми, которые мыслили тысячами миль. Сеть рельсов и огней, простирающаяся от океана к океану, повисла на обрывке провода внутри ржавого телефона. Нет, поправила себя Дэгни, дорога держалась на чем-то более мощном и утонченном. На интеллекте людей, знающих, что существование провода, поезда, работы, их самих и их поступков является безусловным, обязательным. Подобные умы исчезли, и поезд весом в две тысячи тонн оставлен на милость силы ее ног. Дэгни не пугала усталость; движение было смыслом, маленьким кусочком реальности в окружающей неподвижности. Ощущение усилия являлось конкретным волевым ощущением и больше ничем, — в пространстве, которое не являлось ни светом, ни тьмой, почве, которая не уступала и не оказывала сопротивления, тумане, который не сгущался и не рассеивался. Напряжение было единственным свидетельством движения: в окружающей пустоте ничто не менялось, ничто не обретало формы, которая могла бы отметить продвижение. Дэгни всегда удивлялась, полная скептического презрения, сектам, проповедующим истребление вселенной в качестве идеала, к которому надо стремиться. Вот это, подумала она, и есть их мир, воплощение их идей.

Появившийся впереди зеленый свет семафора послужил им ориентиром, до которого нужно дойти, но, неуместный среди расплывающегося тумана, он не принес облегчения. Казалось, он посылал им сигнал из давно угасшего мира, как звезды, чей свет еще живет после того, как они погасли. Зеленый кружок сиял в пространстве, указывая, что путь свободен, призывая к движению там, где нечему двигаться. Кто же из философов, припомнила Дэгни, считал, что движение существует и без движущихся объектов? Это был его мир.

Она обнаружила, что идет, прилагая все больше усилий, словно преодолевая сопротивление — не давящее, а засасывающее. Взглянув на Келлога, Дэгни заметила, что и он идет, как человек, сопротивляющийся урагану. Она подумала, что они двое — единственные оставшиеся в живых… одинокие фигуры, борющиеся не с ураганом, хуже — с небытием.

Через некоторое время Келлог оглянулся на фару, и глаза Дэгни последовали за его взглядом: луча позади уже не было видно.

Они не останавливались. Глядя прямо перед собой, Келлог с отсутствующим видом полез в карман; это был непроизвольный жест; он достал пачку сигарет и протянул ей.

Она потянулась за сигаретой, но вдруг схватила Келлога за запястье и вырвала из его руки пачку. Это была белая пачка с единственным украшением — знаком доллара.

— Посветите мне! — приказала Дэгни, остановившись.

Он послушно направил луч фонарика на пачку в ее руках. Она мельком взглянула на его лицо: Келлог выглядел слегка удивленным и очень веселым.

На пачке не было ни надписи, ни торговой марки, ни адреса — лишь тисненный золотом знак доллара. На сигаретах был точно такой же знак.

— Где вы это взяли? — спросила Дэгни. Келлог улыбнулся:

— Если вы настолько осведомлены, что спрашиваете об этом, мисс Таггарт, вам следовало бы знать, что я не отвечу.

— Я знаю, что за этим кое-что стоит.

— За знаком доллара? Очень и очень многое. За ним стоит каждая жирная свиноподобная фигура в любой карикатуре, изображающая плута, мошенника, подлеца — это клеймо зла. Он означает деньги свободной страны, а значит, достижение, успех, талант, созидательную силу человека; и именно поэтому его считают клеймом позора. Он выжжен на лбу таких людей, как Хэнк Реардэн, как тавро. Вы случайно не знаете, что означает этот знак? Он означает инициал Соединенных Штатов.

Келлог отвел фонарик, но не двинулся с места; Дэгни разглядела горькую улыбку на его лице.

— Вы знаете, что Соединенные Штаты — единственная в истории страна, которая использовала собственную монограмму в качестве символа порочности? Спросите себя почему. Спросите себя, как долго страна, сделавшая такое, может надеяться на существование и чьи нравственные законы разрушили ее. Это была единственная в истории страна, где богатство приобреталось не бандитизмом, а производством, не силой, а торговлей; единственная страна, где деньги служили символом права человека на его собственный разум, труд, жизнь, счастье — на самого себя. Если это, по нынешним нормам мира, зло, если это повод, чтобы проклинать нас, то мы, поклонники и создатели доллара, принимаем проклятие этого мира. Мы предпочитаем носить знак доллара на наших лбах и носим его гордо, как символ благородства, символ, ради которого хотим жить и, если нужно, умереть. — Он протянул руку за пачкой. Дэгни держала ее так, будто не хотела отдавать, но сдалась и положила сигареты на его ладонь. Подчеркнуто медленно, словно стремясь подчеркнуть значение жеста, Келлог предложил ей сигарету. Дэгни взяла ее и сжала губами. Он достал еще одну себе, зажег спичку, они прикурили и пошли дальше.

Они шагали по гниющим шпалам, тонущим без сопротивления в вязкой почве, сквозь безграничное царство лунного света и клубящегося тумана — держа в руках две точечки живого огня, два маленьких кружка освещали их лица.

«Огонь, эта могучая, опасная сила, которую человек укротил и держит у кончиков своих пальцев…» — вспомнила Дэгни слова старика, который сказал ей, что эти сигареты не могли быть сделаны на Земле. «Когда человек думает, в его сознании живет огненная точка, и горящий кончик сигареты — ее отражение».

— Вы бы все же рассказали мне, кто их изготовил, — безнадежным умоляющим тоном произнесла Дэгни.

Келлог добродушно засмеялся:

— Я могу сказать вам больше: их изготовил мой друг — на продажу, но, не служа обществу, он продает их только своим друзьям.

— Продайте мне эту пачку. Продадите?

— Не думаю, что вы сможете купить ее, мисс Таггарт, но хорошо, если вы хотите.

— Сколько она стоит?

— Пять центов.

— Пять центов? — повторила она, сбитая с толку.

— Пять центов, — ответил Келлог и добавил: — Золотом.

Дэгни остановилась, уставившись на него:

— Золотом?

— Да, мисс Таггарт.

— Что ж, каков ваш обменный курс? Сколько это в обыкновенных деньгах?

— Обменного курса нет, мисс Таггарт. Никакая валюта, существующая по указам мистера Висли Мауча, не купит эти сигареты.

— Понимаю.

Келлог залез в карман, достал пачку и протянул ее Дэгни.

— Я дам их вам, мисс Таггарт, — сказал он, — потому что вы уже миллион раз заработали их и потому что они нужны вам для той же цели, что и нам.

— Какой цели?

— Напоминать нам — в моменты упадка духа, в моменты одиночества — о нашей истинной родине, которая всегда была и вашей, мисс Таггарт.

— Спасибо, — ответила Дэгни. Она положила сигареты в карман, и Келлог заметил, что ее рука дрожит.

По дороге к четвертому из пяти помильных столбов они молчали, сил у них оставалось только на то, чтобы передвигать ноги. Далеко впереди показалась точка света — она повисла слишком низко над горизонтом и светила слишком ярко для звезды. Они шли, не отрываясь от этой точки, и молчали, пока не убедились, что это мощный электрический маяк, горящий посреди прерии.

— Что это? — спросила Дэгни.

— Не знаю, — ответил Келлог, — похоже на…

— Нет, — поспешно прервала она, — не может быть. Не здесь.

Дэгни не хотела, чтобы он разрушил надежду, которую она чувствовала все последнее время. Она не позволяла себе думать об этом, надеяться.

У пятого столба они обнаружили телефонную будку. Маяк светился неистовым пламенем холодного огня в полумиле от них дальше на юг.

Телефон работал. Когда Дэгни подняла трубку, гудки показались ей дыханием живого существа. Затем раздался медлительный голос:

— Джессап, Брэдшоу. — Голос звучал сонно.

— Говорит Дэгни Таггарт…

— Кто?

— Дэгни Таггарт из компании «Таггарт трансконтинентал»…

— О… да… понимаю… Слушаю?

— Я говорю по вашему путейному телефону номер восемьдесят три. В семи милях отсюда застряла «Комета». Ее бросила бригада.

Пауза.

— Гм, что же вы хотите, чтобы я сделал?

Дэгни тоже выдержала паузу, стараясь поверить услышанному.

— Вы ночной диспетчер?

— Да.

— Тогда немедленно вышлите к нам другую бригаду.

— Целую бригаду для пассажирского состава?

— Конечно.

— Сейчас?

— Да. Пауза.

— В правилах ничего не сказано об этом.

— Соедините меня с главным диспетчером, — задыхаясь, произнесла Дэгни.

— Он в отпуске.

— Соедините с начальником отделения.

— Он уехал на несколько дней в Лорел

— Позовите того, кто здесь главный.

— Я здесь главный.

— Послушайте, — медленно произнесла Дэгни, с трудом сохраняя терпение, — вы понимаете, что посреди прерии стоит брошенный скорый поезд?

— Да, но откуда я знаю, что мне делать? В инструкциях на этот счет ничего не сказано. Если у вас авария, мы вышлем аварийную бригаду, но если аварии не было… Вам ведь не нужна аварийная бригада?

— Нет. Не нужна. Нам нужны люди. Понимаете? Живые люди, чтобы управлять поездом.

— В инструкциях ничего не сказано о поезде без персонала. Или о персонале без поезда. Нет такого правила, чтобы вызывать посреди ночи бригаду и посылать ее на розыск поезда. Никогда раньше не слышал об этом.

— Вы слышите об этом сейчас. Вы не знаете, что делать?

— Кто я такой, чтобы знать?

— Вы знаете, что ваша обязанность следить за движением поездов?

— Моя обязанность — выполнять инструкции. Если я пошлю бригаду, когда делать этого не следует, одному Господу известно, что может случиться! А как же Стабилизационный совет и все их постановления? Кто я такой, чтобы брать на себя ответственность?

— А что случится, если по вашей милости поезд будет торчать на пути?

— Это не моя вина. Меня это не касается. Меня не в чем упрекнуть. Я ничего не могу с этим поделать.

— Можете.

— Но никто мне не приказывал.

— Я приказываю вам это сейчас!

— Откуда мне знать, можете вы мне указывать или нет? Мы не обязаны укомплектовывать составы «Таггарт трансконтинентал». У вас должны быть собственные бригады. Так нам говорили.

— Но это чрезвычайная ситуация!

— Никто ничего не говорил мне о чрезвычайных ситуациях.

Дэгни понадобилось несколько секунд, чтобы овладеть собой. Она видела, что Келлог наблюдает за ней, весело и горько улыбаясь.

— Послушайте, — сказала она в трубку, — вы знаете, что «Комета» должна была прибыть в Брэдшоу три часа назад?

— Конечно. Но это никого не обеспокоит. В наше время поезда уже не ходят по расписанию.

— Так что ж, вы хотите, чтобы мы перекрыли вам путь навсегда?

— У нас ничего не предвидится до четвертого ноября, пассажирский поезд северного направления из Лорела в восемь тридцать семь утра. Вы можете подождать до этого времени. Меня сменит дневной диспетчер. Можете поговорить с ним.

— Идиот проклятый! Это же «Комета»!

— А мне-то что? Мы не «Таггарт трансконтинентал». Вы слишком многого хотите за свои деньги. Вы для нас лишь головная боль, сверхурочная работа без дополнительной оплаты простым людям. — Его голос сорвался в скулящую дерзость. — Вы не имеете права так разговаривать со мной! Прошли те времена, когда вы могли так обращаться с людьми.

Дэгни никогда не верила, что есть люди, на которых действует определенный прием, которым она никогда не пользовалась, — таких людей не нанимали в «Таггарт трансконтинентал», и ей не приходилось общаться с ними.

— Вы знаете, кто я? — спросила она холодным, властным и угрожающим тоном.

Сработало.

— Я… я догадываюсь, — ответил он.

— Тогда позвольте вам сказать, что если вы немедленно не вышлете бригаду, то потеряете работу в течение часа, как только я доберусь до Брэдшоу, а я рано или поздно туда доберусь. Сделайте так, чтобы это было рано.

— Да, мэм, — произнес он.

— Вызовите бригаду для пассажирского состава и прикажите доставить нас в Лорел, где имеется наш персонал.

— Слушаюсь, мэм. — Он добавил: — Вы скажете начальству, что это вы приказали мне так поступить?

— Скажу.

— И ответственность за это несете вы?

— Я.

Последовала пауза, затем он беспомощно спросил:

— А как же я вызову людей? У большинства из них нет телефона.

— У вас есть посыльный?

— Да, но раньше утра он здесь не появится. ‘

— Хоть кто-нибудь есть поблизости?

— Уборщик в депо.

— Пошлите его.

— Слушаюсь, мэм. Не вешайте трубку.

Дэгни прислонилась к стенке будки и стала ждать. Келлог улыбался.

— И вы собираетесь управлять железной дорогой — трансконтинентальной железной дорогой — с такими людьми? — спросил он.

Дэгни пожала плечами.

Она не могла отвести взгляд от маяка. Он казался таким близким, и так легко было добраться до него. Она почувствовала, как в ее сознании яростно бьется непризнанная мысль: человек, способный использовать неиссякаемый источник энергии, человек, работающий над двигателем, который сделает ненужными все остальные двигатели… Она могла бы общаться с ним, с его разумом, через несколько часов… Через каких-то несколько часов… Возможно, нет необходимости так спешить к нему. Но она хотела этого. Хотела… Ее работа? Какая у нее работа: стремиться к наиболее полному использованию своего ума — или потратить всю оставшуюся жизнь, думая за человека, который не годится на место ночного диспетчера? Почему она предпочла остаться на работе? Чтобы вернуться к тому, кем она начала, — ночной диспетчер станции Рокдэйл. Нет, она была лучше этого диспетчера, даже в Рокдэйле; возможно, таков должен быть итог: оказаться в конце пути ниже, чем в начале?.. Нет причин спешить? Она сама — причина… Им нужны поезда, но не нужен двигатель? Но ей нужен двигатель… Ее долг? Перед кем?

Диспетчер ушел надолго; когда он вернулся, его голос звучал угрюмо:

— Гм, уборщик сказал, что он-то может позвать людей, но это бесполезно. Как же я вышлю их к вам? У нас нет локомотива.

— Нет локомотива?

— Нет. На одном уехал в Лорел управляющий, а другой неделями кочует по мастерским. И стрелка сегодня утром сломалась, с ней провозятся до завтрашнего вечера.

— А как же локомотив аварийной бригады, которую вы предлагали послать к нам?

— Он на севере. Вчера там произошла авария. Он еще не вернулся.

— А паровоз у вас есть?

— Никогда не было. И нигде в округе нет.

— А дрезина есть?

— Есть.

— Вышлите их на дрезине.

— О… слушаюсь, мэм.

— Скажите вашим людям, чтобы они остановились у путейного телефона номер восемьдесят три и забрали мистера Келлога и меня. — Она смотрела на маяк.

— Слушаюсь, мэм.

— Позвоните начальнику поездной бригады компании «Таггарт трансконтинентал» в Лорел, сообщите о задержке «Кометы» и объясните все. — Дэгни положила руку в карман и внезапно сжала пальцы — она нащупала пачку сигарет. — Скажите, — спросила она, — что это за маяк примерно в полумиле отсюда?

— От того места, где вы находитесь? Наверное, запасной аэродром компании «Флэгшип эйрлайнз».

— Понятно… Что ж, позаботьтесь о том, чтобы ваши люди немедленно выехали. Скажите, чтобы они прихватили мистера Келлога возле путейного телефона номер восемьдесят три.

— Слушаюсь, мэм.

Дэгни повесила трубку. Келлог усмехнулся.

— Аэродром? — спросил он. — Да. — Она все смотрела на маяк, продолжая сжимать пальцами пачку в кармане.

— Итак, они прихватят мистера Келлога, да?

Дэгни повернулась к нему, поняв, какое решение помимо ее воли приняло ее сознание.

— Нет, — произнесла она, — я не брошу вас здесь. Просто у меня очень важное дело на Западе, мне надо спешить. Я подумала, что хорошо бы найти самолет, но не могу этого сделать, да и нет необходимости.

— Пойдемте, — сказал Келлог, направляясь в сторону аэродрома.

— Но я…

— Если вы хотите сделать что-то более важное, чем нянчиться с этими идиотами, то пойдемте.

— Самое важное дело на свете, — прошептала Дэгни.

— Я возьму на себя ваши обязанности и доставлю «Комету» вашему человеку в Лореле.

— Спасибо… Но если вы думаете… Я не убегаю.

— Знаю.

— Тогда почему вы так хотите мне помочь?

— Я просто хочу, чтобы вы поняли, что это такое — делать то, что хочешь, хотя бы раз в жизни.

— Шанс, что на летном поле есть хоть один самолет, невелик.

— Но он есть.

На краю поля стояли два самолета: один — полуобугленный остов, не годящийся и на лом, другой — совершенно новенький моноплан «Дуайт Сандерс», — предмет напрасных вожделений множества американцев.

На аэродроме оставался только заспанный служитель, молодой, коротенький и толстый; если не считать слабого намека на образование, проскальзывавшего в его речах, он был бы духовным двойником ночного диспетчера в Брэдшоу. Он ничего не знал об этих двух самолетах, когда он год назад заступил на должность, они уже стояли здесь.

Он никогда не интересовался ими, как, впрочем, и никто другой. Вдали от начальства в медленном умирании огромной авиакомпании о моноплане «Сандерс» забыли. Ценности такого характера забывались повсюду… Модель двигателя тоже была брошена в куче хлама и, скрытая от понимающего взора, ни о чем не говорила преемникам и вступающим во владение новым хозяевам…

Молодому служителю не оставили никаких распоряжений относительно того, обязан ли он держать «Сандерс» на поле. Решение было вынесено бесцеремонными, уверенными манерами двух незнакомцев, визитной карточкой мисс Дэгни Таггарт, вице-президента железнодорожной компании, и краткими намеками на срочную секретную миссию (молодой человек сразу подумал о Вашингтоне), упоминанием о соглашении с шишкой из нью-йоркской авиакомпании, имени которой парень никогда не слышал, чеком на пятнадцать тысяч долларов, подписанным мисс Таггарт, в качестве залога за самолет, и другим чеком, на две тысячи долларов, — за его личную заботу и беспокойство.

Парень заправил самолет, проверил его так старательно, как мог, нашел карту аэродромов страны, и Дэгни увидела, что посадочная площадка на окраине Эфтона, штат Юта, отмечена как еще существующая. Дэгни была слишком взволнована и очень спешила, чтобы что-то чувствовать, но в последний момент, когда служитель включил прожекторы и она уже была готова подняться на борт, задержалась и взглянула в пустоту неба, а затем на Оуэна Келлога. Он твердо стоял в ярком белом свете, расставив ноги на цементном пятачке в кругу слепящих огней, за которыми простиралась безысходная ночь. Дэгни вдруг задумалась, кто же из них двоих движется навстречу большей опасности.

— Если со мной что-нибудь случится, — сказала она, — вы скажете Эдди Виллерсу из моего отдела, чтобы он предоставил работу Джеффу Аллену, как я обещала?

— Скажу… Это все, что вы хотите передать… на случай, если что-нибудь случится?

Дэгни обдумала его слова и грустно улыбнулась:

— Думаю, что все… Да, еще сообщите Хэнку Реардэну, что случилось. Скажите, что я попросила вас передать ему.

— Хорошо.

Она подняла голову и твердо сказала:

— Однако не думаю, что что-то случится. Когда доберетесь до Лорела, позвоните в Уинстон, штат Колорадо, передайте, что я буду там завтра в полдень.

— Хорошо, мисс Таггарт.

Дэгни хотела протянуть руку на прощанье, но это показалось ей недостаточным — она вспомнила, что Келлог сказал ей о минутах одиночества. Она достала пачку и молча предложила ему его же сигарету. Он понимающе улыбнулся, маленький огонек его спички, поджигающей их сигареты, был самым крепким рукопожатием.

Дэгни забралась в самолет, и ее сознание слилось в единый поток — единство движения и времени, симфония, тема которой развивалась все стремительнее и неудержимее: прикосновение руки к стартеру, шум двигателя, взорвавшегося горным камнепадом; вращение лопасти винта, исчезающей в сверкании разрезающего воздух пропеллера; выезд на взлетную полосу, короткая пауза, рывок; длинный, опасный разбег, — разбег по прямой, набирающий силу, затрачивая ее на мощное ускорение, прямой и целеустремленный; и наконец, момент, когда земля канула вниз, а линия движения продолжилась уже в воздухе.

Дэгни увидела, как внизу проплывают телеграфные столбы, тянущиеся вдоль железнодорожного пути. Земля падала вниз, и Дэгни казалось, будто земная тяжесть стекает с ее лодыжек. Планета словно уменьшилась до прикованного к ноге каторжника ядра, которое она волочила за собой и наконец сбросила. Дэгни покачивалась, опьяненная этим открытием, и самолет раскачивался, а земля кружилась в такт покачиванию самолета. Дэгни поняла, что теперь ее жизнь в ее руках, что нет необходимости спорить, объяснять, учить, защищать, бороться — лишь смотреть, думать и действовать. Потом земля превратилась в плоскость, все больше и больше расширяющуюся по мере того, как Дэгни, кружась, поднималась вверх. Когда она в последний раз взглянула вниз, огни взлетной полосы уже погасли, светился лишь маяк, и он походил на огонек сигареты Келлога, мерцающий в темноте прощальным салютом.

Дэгни осталась наедине с огоньками приборной панели и звездами за стеклом кабины. Нечему было поддержать ее, кроме пульса мотора и разума людей, создавших самолет. Но что же еще поддерживает человека? — подумала Дэгни.

Ее курс вел на северо-запад, прорезая по диагонали штат Колорадо. Дэгни знала, что выбрала опасный путь через самый протяженный горный барьер, — но этот путь был самым коротким, а безопасность зависела от набора высоты; никакие горы не казались опасными по сравнению с диспетчером из Брэдшоу.

Звезды напоминали хлопья пены, и небо будто плавно покачивалось, словно море, — это было переливание формирующихся пузырьков, мерный плеск волн. Иногда внизу, на земле, вспыхивали огоньки, и они казались ярче неподвижной синевы вверху. Земля висела между чернотой и синью, казалось, она борется за свою хрупкую опору. Земля приветствовала Дэгни и улетала прочь.

Из пустоты выступила бледная полоска реки и долго оставалась в поле зрения Дэгни, незаметно скользя ей навстречу. Река походила на светящуюся сквозь кожу земли вену, тонкую и бескровную.

Потом Дэгни увидела огни какого-то города, похожие на горсть золотых монет, рассыпанных по прерии; неистово яркие огни, питаемые электрическим током, показались ей такими же далекими, как звезды, и такими же недосягаемыми. Питавшая их энергия, сила, создавшая электростанции в прерии, ушла, и Дэгни не знала, как ее вернуть.

Все же это мои звезды, думала она, глядя вниз, моя цель, мой маяк, сила, несущая меня вверх. То, что другие якобы чувствуют при виде звезд — звезд, безопасно отдаленных миллионами лет и потому не требующих никаких поступков и блеском своим подтверждающих тщету всего земного, — Дэгни чувствовала при виде электрических фонарей, освещающих городские улицы. Именно земля внизу была той высотой, которой она должна достигнуть, и она удивлялась, как могла потерять ее. Кто превратил землю в ядро каторжника, которое она обречена влачить по грязи, кто превратил обещанное свершение в призрачное недостижимое видение?

Город исчез, и нужно было смотреть вперед, на горы Колорадо, восстающие на пути.

На приборной панели стрелка высотомера показывала, что самолет поднимается вверх. Шум мотора, пульсирующий в металлическом корпусе, дрожь штурвала под руками, как работа сердца при напряжении в неимоверном усилии, говорили Дэгни о той мощи, которая несла ее над вершинами. Теперь земля напоминала искореженную скульптуру, раскачивающуюся из стороны в сторону, оболочку, стреляющую по самолету внезапными вспышками. Дэгни смотрела на эти вспышки, воспринимая их как черные борозды, взрыхленные в молочном звездном пространстве прямо на ее пути и раздирающие плоть неба все шире и шире. Ее разум слился с телом, а тело с самолетом, — она боролась с невидимым насосом, тянущим ее вниз, сражалась с внезапными порывами ветра, колышущими землю; казалось, земля вот-вот сольется с небом, втащив за собой полосу гор.

Когда горы опускались вниз, наступала передышка, — полет над застланными туманом долинами. Потом поднимался туман и раскачивал землю, и Дэгни словно зависала в воздухе, не чувствуя движения, лишь гул двигателя.

Но ей не нужно было смотреть на землю. Приборная панель была теперь ее зрением, это было объединенное зрение лучших умов, способных управлять ее полетом. Их зрение, думала Дэгни, предложено мне, от меня же требуется лишь умение читать указания. Как им оплатили это, им, дающим зрение? Какой комфорт они подарили миру и что получили взамен? Где они теперь? Дуайт Сандерс? Изобретатель двигателя?

Туман все поднимался — и неожиданно Дэгни увидела в просвете над горами огненную точку. Это был не электрический свет, а одинокое пламя во мраке земли. Она поняла, где находится, и узнала это пламя: факел Вайета.

Дэгни приближалась к цели. Где-то позади, на северо-востоке, высились скалы, пронзенные тоннелем «Таггарт трансконтинентал». Горы полого переходили в более однородную почву Юты. Дэгни направила самолет ближе к земле.

Звезды исчезали, небо темнело, но в гряде облаков на востоке появились узкие щелочки — сначала нити, затем слабые линии и прямые полосы, еще не розовые, но уже и не синие — первые признаки приближающегося рассвета. Они то появлялись, то исчезали, становясь уже отчетливее на фоне темного неба и постепенно расширяясь; это походило на обещание, отчаянно стремящееся к исполнению. В сознании Дэгни зазвучала музыка, та, которую она редко вспоминала: не Пятый концерт Хэйли, а Четвертый — крик мучительной битвы, с прорывающимися мощными аккордами основной темы — далекого и прекрасного видения, которого можно достигнуть.

Она увидела аэропорт Эфтона за несколько миль, сначала скопище искр, затем яркий блеск белых лучей. Он светился для готовящегося к взлету самолета, и Дэгни пришлось подождать с посадкой. Кружа в темноте над полем, она увидела серебряное тело самолета, взлетевшего, как феникс из пламени, и — по прямой, оставляющей за собой тающий световой след, — повернувшего на запад.

Дэгни направила свой самолет по проторенному пути и попала в светящуюся воронку лучей; она увидела летящую ей в лицо бетонную полосу, почувствовала толчок колес — самолет успокоился, как бы преобразившись в автомобиль, и плавно покатился по посадочной полосе.

Это был небольшой частный аэродром, обслуживающий редкие рейсы последних оставшихся в Эфтоне промышленных концернов. Дэгни увидела, как к ней бежит служитель. Самолет остановился, и она спрыгнула на землю; часы полета улетучивались из ее сознания, пожираемые нетерпением.

— Здесь можно найти машину, которая отвезет меня в Технологический институт? — спросила Дэгни.

Служитель озадаченно посмотрел на нее:

— Конечно, мэм. Но зачем? Там никого нет.

— Там мистер Квентин Дэниэльс.

Служитель медленно покачал головой, затем резко поднял палец, указывая на запад, на тающий в небе след самолета:

— Мистер Дэниэльс сейчас там.

— Что?

— Он только что улетел.

— Улетел?

— С мужчиной, который прилетел за ним три часа назад.

— С каким мужчиной?

— Не знаю, раньше никогда его не видел, но — черт! — у него такой красивый самолет!

Дэгни снова оказалась за штурвалом, самолет разогнался по взлетной полосе и взмыл в небо, похожий на пулю, нацеленную на два огонька — красный и зеленый, — которые, мигая, исчезали на востоке. Она все повторяла:

— Нет, не уйдут! Не уйдут! Не уйдут!

Наконец-то, думала Дэгни, сжимая штурвал, словно это был враг, которого нельзя упустить, и эти слова взрывались в ее сознании, оставляя за собой огненный след. Наконец-то встретить врага лицом к лицу… узнать, кто он и где скрывается. Двигатель… он не унесет двигатель в бездну чудовищной неизвестности… на этот раз он не уйдет…

Восток озаряла полоска света; казалось, она поднимается с земли, как затаенное дыхание, вырвавшееся на свободу. Самолет незнакомца был единственным проблеском высоко в небе, меняющим цвет и вспыхивающим то там, то тут, как наконечник качающегося в темноте и отмеряющего время маятника.

Кривая полета приближала этот проблеск к краю земли, и Дэгни наращивала скорость, стараясь не потерять самолет из виду, не дать ему соприкоснуться с горизонтом и исчезнуть. Свет струился в небо, словно вырванный из земли самолетом незнакомца. Он следовал на юго-восток, и Дэгни мчалась вслед за ним, навстречу рассвету.

Небо цвета прозрачно-зеленого льда расплавлялось в бледное золото, покрытое тонкой корочкой лака. Дэгни впервые увидела этот цвет утром на земле. Облака проплывали длинными лоскутами дымчатой синевы. Дэгни не отрывала глаз от самолета незнакомца, словно ее взгляд служил тросом, тянущим на буксире ее самолет. Самолет впереди стал для нее маленьким черным крестиком, уменьшающейся клеточкой, обозначенной на ярко светящемся небе.

Потом Дэгни заметила, что облака не расходятся, а стоят, застыв над горизонтом, и поняла, что самолет держит курс к горам Колорадо и ее вновь ждет борьба с буйством стихий. Она подумала об этом без каких-либо чувств; ей было безразлично, хватит ли у самолета и у ее тела сил попробовать еще раз. Пока может двигаться, она будет преследовать эту улетающую крупинку, уносящую последнее, что осталось у нее в мире. Она ощущала лишь пылающий в ней огонь ненависти, злость и отчаяние борьбы не на жизнь, а на смерть — все это сливалось в одно решение: преследовать незнакомца, кем бы он ни был, куда бы он ее ни завлек, преследовать и… Эта мысль осталась незавершенной, но ее окончание само собой возникло из пустоты: и отдать свою жизнь, но сначала отобрать его жизнь.

Она действовала как автомат, переключенный на управление самолетом. Внизу в голубоватом тумане кружились горы, а острые вершины поднимались на пути как туманные скопления мертвящей синевы. Дэгни заметила, что расстояние между самолетами сократилось; незнакомец сбавил скорость перед опасным препятствием, в то время как она летела с прежней, не думая об опасности, лишь мышцы ее рук и ног напряглись, чтобы удержать самолет на высоте. Ее губы сжались в улыбку: именно тот человек впереди вел ее самолет, подумала она; он дал ей силу преследовать его с безошибочным автоматизмом лунатика.

Словно подчиняясь ее воле, стрелка высотомера на приборной доске самолета медленно поднималась вверх. Дэгни поднималась и поднималась, не зная, насколько еще хватит дыхания и долго ли еще протянет пропеллер. Незнакомец летел на юго-восток, к самой высокой горе, закрывавшей солнце.

Первый луч солнца коснулся его самолета. На мгновение он вспыхнул белым огнем, разбрасывая во все стороны лучи. Затем солнце осветило вершины гор. Дэгни увидела, как свет упал на снег в расщелинах, тонкой струйкой просочился вниз по гранитным склонам; он высек на уступах причудливые тени и придал горам живую завершенность форм.

Они пролетали над широчайшей полосой горного хребта, необитаемой, непригодной для жилья, неприступной для людей. В радиусе тысячи миль было негде приземлиться; Дэгни посмотрела на топливный расходомер: топлива оставалось еще на полчаса полета. Незнакомец устремился к другой, более высокой гряде. Дэгни удивилась, что он выбрал этот курс, там никогда не было и не могло быть воздушного маршрута. Ей хотелось, чтобы гряда осталась позади; она надеялась, что это последнее препятствие. На большее ее хватить не могло.

Самолет незнакомца неожиданно сбросил скорость. Он начал терять высоту как раз в тот момент, когда Дэгни ожидала подъема. На его пути поднимался гранитный барьер, движущийся ему навстречу, но длинная плавная траектория движения скользила вниз. Дэгни не могла обнаружить ни тряски, ни судороги — никакого признака механического повреждения, ровное управляемое движение. Неожиданно на крыльях вспыхнул солнечный свет, самолет заложил длинный вираж, и лучи водяными брызгами рассыпались от его корпуса. Самолет пошел широкими, плавными кругами, словно перед приземлением, хотя посадка здесь была немыслима.

Дэгни наблюдала, не пытаясь понять, не веря тому, что видит, ожидая рывка вверх, который выведет самолет на прежний курс. Но легкие скользящие витки спускались все ниже и ниже, прямо к земле, которой Дэгни не видела и о которой не решалась думать. Между его и ее самолетами, как останки гигантской челюсти, выросли ряды гранитных зубов; Дэгни не могла догадаться, в чем причина спирального движения самолета незнакомца. Знала только, что это не самоубийство, хотя впечатление создавалось именно такое.

Она увидела, как солнце блестит на крыльях самолета. Потом самолет устремился вниз, как человек, ныряющий головой вниз с распростертыми руками, безмятежно отдаваясь полету, и исчез за грядой гор.

Дэгни ожидала, когда он появится, не в силах поверить, что стала свидетельницей катастрофы, произошедшей так просто и спокойно. Она приблизилась к тому месту, где упал самолет. Казалось, там должна была раскинуться долина, окруженная кольцом гранитных стен.

Дэгни посмотрела вниз: места, пригодного для посадки, не было. Не было и следов самолета. Дно ущелья выглядело как поверхность земной коры, образованная в те дни, когда земля остывала, и оставшаяся неизменной. Взгляду Дэгни открылась гряда камней, громоздящихся друг на друге, — валуны, нависшие случайными скоплениями среди длинных темных лощин, и несколько искривленных сосен, растущих, пригнувшись к земле. Внизу не было ровной площадки размером даже с носовой платок, и скрыться самолету было негде. Как, впрочем, не было видно и его обломков.

Дэгни резко накренила свой самолет, кружа над долиной и постепенно снижаясь. Благодаря игре света, долина казалась освещенной намного ярче остальной поверхности земли.

Дэгни была уверена, что самолета там нет; хотя это казалось невозможным.

Она кружила, опускаясь все ниже и ниже. Дэгни оглянулась вокруг и, внезапно испугавшись, подумала, что в это тихое летнее утро она одна — затерявшаяся в районе Скалистых гор, куда не долетит ни один самолет, с догорающим в баке топливом, она искала самолет, которого никогда не было, преследовала разрушителя, который исчез, как исчезал всегда; возможно, она гналась за его призраком, который заманил ее сюда на верную гибель. Она тряхнула головой, крепче сжала губы и опустилась еще ниже.

Дэгни подумала, что не может бросить такое безмерное богатство, как интеллект Квентина Дэниэльса, на одном из этих камней внизу; если он еще жив и в пределах досягаемости, она должна помочь ему. Она опустилась внутрь круга гранитных стен, обрамляющих долину. Полет стал опасным, пространство было слишком узким, но Дэгни все кружилась и снижалась, ее жизнь зависела теперь от ее зрения, которое выполняло сразу две задачи: следило за поверхностью долины и за гранитными стенами, в которые, казалось, вот-вот упрутся крылья ее самолета.

Опасность ощущалась ею как составная часть работы. Она не имела никакого отношения к ней лично. Охватившее Дэгни дикое чувство было почти радостью. Это была последняя ярость проигранного сражения. Нет! — мысленно кричала Дэгни, бросая вызов разрушителю, миру, который оставила, прошедшим годам, долгой череде поражений. Нет!.. Нет!.. Нет!..

Глаза ее скользнули по приборной панели, и она застыла, задохнувшись. В последний раз, когда она смотрела на него, высотомер показывал 11 футов. Сейчас он показывал 10. Но дно долины не приблизилось. Оно оставалось на том же расстоянии, на каком было, когда она впервые посмотрела вниз.

Дэгни знала, что цифра 0 означает уровень земли в этой части Колорадо. Она не ощущала снижения, не замечала, что земля, казавшаяся такой четкой и близкой с высоты, выглядела теперь туманной и далекой. Она смотрела на те же камни с той же точки, но они не увеличивались, их тень не двигалась, а дно долины светилось все тем же странным неестественным светом.

Дэгни подумала, что высотомер сломался, и продолжала снижаться. Она видела, что стрелка прибора падает, видела, что гранитные стены поднимаются, кольцо гор становится все выше и выше и их вершины, тесно смыкаясь, уходят в небо. Но дно долины оставалось неизменным, как будто она падала в бездонный колодец. Стрелка продолжала падать: 0, 0, 0, 0…

У поразившей ее вспышки света не было источника — словно воздух вдруг взорвался ослепляющим холодным огнем, неожиданно и беззвучно. Удар отбросил Дэгни назад, ее руки выпустили штурвал, и она закрыла ими глаза. Через мгновение, когда она снова вцепилась в штурвал, вспышка света погасла, но самолет трясся, на уши давила тишина, а винт онемело застыл — двигатель заглох.

Дэгни пыталась поднять машину вверх, но самолет падал; она увидела летящую навстречу землю — не бесформенные валуны, а зеленую траву поля на том месте, где до этого никакого поля не было.

Времени разглядеть остальное не было. Некогда было искать объяснения, и уже невозможно выйти из штопора. Земля надвигалась на нее зеленым потолком в нескольких сотнях быстро сокращающихся футов.

Раскачиваясь из стороны в сторону, как маятник, Дэгни билась, пытаясь заставить самолет скользить плавно, чтобы приземлиться на брюхо. А зеленое поле кружилось вокруг нее, проносилось над ней; она падала все ниже и ниже. Вцепившись в штурвал, не зная, удастся ли ей совладать с убегающим пространством и временем, Дэгни во всей полной, яростной чистоте почувствовала присущее ей особое ощущение жизни. В мгновенном озарении — мятежном отрицании катастрофы, любви к жизни и к той величайшей драгоценности, имя которой Дэгни Таггарт, — она почувствовала сильную, гордую уверенность, что выживет.

И Дэгни крикнула летящей навстречу земле, насмехаясь над судьбой и бросая ей вызов, слова, которые ненавидела, которые до этого мгновения были для нее символом капитуляции, отчаяния, мольбы о помощи:

— Черт возьми! Кто такой Джон Галт?