Айн Рэнд. Атлант расправил плечи. Часть II. Или-или.

Глава 2. Аристократия блата

Табло календаря за окном ее кабинета, показывало второе сентября. Дэгни устало склонилась над столом. Когда с наступлением сумерек включался свет, первый его луч падал на календарь; и тогда над крышами вспыхивала яркая белая страница, а город сразу как-то тускнел и быстро погружался во тьму.

Каждый вечер прошедших месяцев она смотрела на эту далекую страницу. «Дни твои сочтены», — казалось, говорил ей календарь, словно приближаясь к чему-то известному ему, но не ей. Когда-то он отметил начало строительства линии Джона Галта; теперь он отсчитывал часы ее борьбы с таинственным разрушителем.

Люди, строившие новые города в Колорадо, один за другим уходили в безмолвную неизвестность, откуда не доносилось голосов, они не возвращались. Оставленные ими города умирали. Некоторые предприятия, построенные ими, остались без хозяев или закрылись; другими завладели местные власти; и те и другие простаивали.

Дэгни почувствовала, что темная карта Колорадо будто разложена перед ней, как схема управления движением с небольшим количеством лампочек, разбросанных в горах. Одна за другой гасли лампочки. Один за другим исчезали люди. В этом была какая-то система, которую она чувствовала, но не могла объяснить; она уже могла почти с уверенностью предсказать, кто будет следующим и когда; но не понимала почему.

Из тех, кто когда-то встречал ее, спускающуюся из кабины машиниста на платформу станции Вайет, остался только Тед Нильсен, все еще руководивший заводом «Нильсен моторс».

— Тед, ты не будешь следующим? — спросила она во время его недавнего приезда в Нью-Йорк; она старалась улыбнуться. Он ответил мрачно:

— Надеюсь, нет.

— Что ты имеешь в виду, говоря «надеюсь»? Ты не уверен?

Он медленно и тяжело произнес:

— Дэгни, я всегда думал, что скорее умру, чем перестану работать. Так же думали и те, кто ушел. Мне представляется невозможным, что я когда-нибудь захочу бросить работу. Но год назад я так же думал о них. Они были моими друзьями. Они понимали, как их уход подействует на нас, оставшихся, и не должны были уходить так, молча, оставляя нам, помимо всего прочего, страх перед необъяснимым, — по крайней мере без чрезвычайно веской на то причины. Месяц назад Роджер Марш, владелец «Марш электрик», сказал мне, что, несмотря на ужасные перспективы, скорее прикует себя цепью к рабочему столу, чем оставит работу. Он был взбешен поведением людей, которые покинули нас, клялся, что никогда не сделает этого. «Если возникнет нечто, чему я не смогу сопротивляться, — сказал он, — клянусь, у меня хватит ума оставить тебе записку, хоть какой-нибудь намек на то, что произошло, чтобы тебя не терзал страх, который испытываем мы оба сейчас». Он поклялся. И две недели назад исчез. Он не оставил мне записки… Дэгни, я не знаю, что сделаю, когда встречу это, чем бы это ни оказалось, — то, что они увидели перед уходом.

Ей казалось, что по стране бесшумно шагает разрушитель и огни гаснут при его прикосновении; это он, горько размышляла она, дал двигателю из «Твентис сенчури» задний ход и теперь кинетическая энергия превращается в статическую.

Это враг, думала она, сидя за столом в сгущающихся сумерках, враг, с которым она бежит наперегонки. На столе лежал ежемесячный отчет Квентина Дэниэльса. Она все еще не была уверена, что Дэниэльс раскроет секрет двигателя. Но разрушитель, думала она, движется быстро, уверенно, с возрастающей скоростью. Она подумала, останется ли в этом мире кто-нибудь, кто воспользуется двигателем, когда она воссоздаст его.

Квентин Дэниэльс понравился ей сразу, как только вошел в ее кабинет, где состоялась их первая беседа. Это был долговязый мужчина лет тридцати, с неприметно-худым лицом и располагающей улыбкой. Тень улыбки все время лежала на его губах, особенно когда он слушал; это была добродушная радость, будто он терпеливо отбрасывал не относящееся к делу и вникал в суть раньше собеседника.

— Почему вы отказались работать на доктора Стадлера? — спросила она.

Улыбка Дэниэльса стала жестче; это было самым сильным проявлением чувств за все время их беседы. Чувством этим был гнев. Но он ответил спокойно, неторопливо растягивая слова:

— Знаете, доктор Стадлер как-то сказал, что первое слово в выражении «независимое научное исследование» лишнее. Должно быть, он забыл об этом. Я хочу сказать, что выражение «государственное научное исследование» является противоречием по определению.

Она спросила, какую он занимает должность в Ютском технологическом институте.

— Ночной сторож, — ответил он.

— Что? — От изумления у нее открылся рот.

— Ночной сторож, — вежливо повторил он, будто она не расслышала и причин для изумления не было.

Отвечая на ее вопросы, он объяснил, что ему не нравится ни один из оставшихся научных фондов и он хотел бы работать в лаборатории какого-нибудь большого промышленного концерна.

«Но кто в наши дни может предпринять долгосрочную исследовательскую программу, да и зачем?» Когда Ютский технологический институт закрылся из-за нехватки средств, Дэниэльс остался там сторожем и единственным обитателем этого учреждения; жалованья хватало на жизнь, и в его распоряжении оказалась целая лаборатория, которую он использовал в личных целях.

— Значит, вы проводите собственные исследования?

— Верно.

— С какой целью?

— Ради собственного удовольствия.

— Что вы намерены делать, если совершите открытие, представляющее научный интерес или большую коммерческую ценность? Предоставите его в общественное пользование?

— Не знаю. Думаю, нет.

— Хотите ли вы служить человечеству?

— Я таких слов не употребляю, мисс Таггарт. Думаю, вы тоже.

Она засмеялась:

— Думаю, мы поладим.

— Обязательно.

Дэгни рассказала ему историю двигателя, и, изучив рукопись, он не сделал никаких замечаний, лишь сказал, что готов работать на любых условиях, которые она назовет.

Она попросила его самого назвать их и удивленно запротестовала против низкого ежемесячного оклада, который он назначил.

— Мисс Таггарт, — сказал он, — я не хочу получать деньги ни за что. Не знаю, как долго вам придется платить мне и получите ли вы что-то взамен. Я делаю ставку на свой ум и от других никаких ставок не принимаю. Мне не нужно денег за намерения. Но я собираюсь получить деньги за исполненные обязательства. Если мне удастся восстановить двигатель, я оберу вас до нитки, потому что я потребую процент от прибыли и он будет очень высоким. Но в любом случае внакладе вы не останетесь.

Когда он назвал процент, на который рассчитывал, она засмеялась:

— Да, вы действительно оберете меня до нитки. Но внакладе я не останусь. Хорошо, договорились.

Они договорились, что это будет ее частным проектом, а Дэниэльс становится ее наемным служащим; ни один из них не хотел подключать исследовательский отдел компании «Таггарт трансконтинентал». Дэниэльс попросил разрешения остаться на должности сторожа в Юте, где он имел все необходимое лабораторное оборудование. Пока он не добьется успеха, о проекте не должен знать никто, кроме них двоих.

— Мисс Таггарт, — сказал он в заключение, — не знаю, сколько лет мне потребуется для решения этой задачи, если это вообще возможно. Но если, проведя остаток жизни над этим проектом, я все-таки добьюсь успеха, то уйду в могилу удовлетворенным. — И добавил: — Единственная моя мечта, которая сильнее желания решить эту проблему, — встретить человека, который когда-то решил ее.

Он вернулся в Юту, она ежемесячно посылала ему чек, а он ей — отчет о своей работе. Надеяться на что-то было слишком рано, но его отчеты были единственным лучом света в тумане ее рабочих дней.

Закончив читать присланный им отчет, она подняла голову. Календарь за окном показывал второе сентября. Под табло вспыхнуло и засверкало еще больше городских огней. Дэгни подумала о Реардане. Она так хотела, чтобы он был в городе, жаждала увидеть его сегодня вечером.

Потом она, осознав дату, вдруг вспомнила, что нужно поспешить домой и переодеться, так как сегодня вечером ей нужно присутствовать на свадьбе Джима. Она не видела его больше года вне стен здания компании. Она не видела его. невесту, но много читала об их помолвке в газетах. Дэгни устало поднялась из-за стола с чувством противного смирения: казалось, легче пойти на свадьбу, чем мучиться потом, объясняя свое отсутствие.

Она торопливо шла по платформе терминала, когда услышала голос, зовущий ее по имени: «Мисс Таггарт!»; в голосе звучали настойчивость и вялость одновременно. Она резко остановилась; потребовалось несколько секунд, чтобы сообразить, что ее зовет старик из сигаретного киоска.

— Я жду вас уже несколько дней, мисс Таггарт. Мне нужно поговорить с вами. — У него было странное выражение лица, словно он старался скрыть испуг.

— Извините, — улыбаясь, сказала она, — я всю неделю ношусь туда-сюда, у меня не было времени остановиться.

Он не улыбнулся.

— Мисс Таггарт, та сигарета со знаком доллара, которую вы дали мне несколько месяцев назад, — где вы ее взяли?

Несколько секунд она стояла неподвижно.

— Боюсь, это длинная и запутанная история, — ответила она.

— Вы каким-то образом можете связаться с человеком который дал вам ее?

— Да, хотя не уверена. А что?

— Он скажет вам, где взял ее?

— Не знаю. А почему вы подозреваете, что не скажет? Он немного поколебался, потом спросил:

— Мисс Таггарт, как вы поступаете, когда вам нужно сказать кому-нибудь нечто такое, чего не может быть, и об этом прекрасно знаете? Она весело усмехнулась:

— Человек, который дал мне эту сигарету, сказал, что таком случае следует проверить исходные положения.

— Он так сказал? О сигарете?

— Н-нет, не совсем. А что? Что вы хотите сказать?

— Мисс Таггарт, я навел справки повсюду. Я просмотрел абсолютно все справочники по табачной промышленности. Я подверг этот окурок химическому анализу. Такой сорт бумаги не выпускает ни одна фабрика. Насколько я мог выяснить, ароматизированные добавки, входящие в состав этого табака, никогда не использовались ни в одной курительной смеси. Эта сигарета сделана машиной, но ни на одной из известных мне фабрик — а мне известны все фабрики. Мисс Таггарт, насколько я понимаю, эта сигарета сделана не на Земле.
* * *

Реардэн стоял с отсутствующим видом, пока официант вывозил из его гостиничного номера сервировочный столик. Кен Денеггер ушел. Комната была погружена в полумрак; по молчаливому согласию они пригасили во время обеда свет, чтобы лицо Денеггера не было замечено и узнано официантами.

Они вынуждены были встретиться украдкой, как преступники, которых не должны видеть вместе. Они не могли встретиться в своих кабинетах или на своих квартирах, только непосредственно в городе, в скоплении неразличимых лиц, в его номере-люкс отеля «Вэйн-Фолкленд». Обоим грозило по десять тысяч долларов штрафа и десять лет тюрьмы, если бы стало известно, что Реардэн согласился поставить Денеггеру четыре тысячи тонн металлоконструкций из своего металла.

За обедом они не обсуждали ни этот закон, ни свои мотивы, ни риск, на который шли. Они говорили только о деле. Ясно и сухо, как он обычно делал это на совещаниях, Денеггер объяснил, что половины его первоначального заказа хватит на крепления для тех тоннелей, которые могут осесть, если он еще немного промедлит, а также на ремонт обанкротившихся шахт Объединенной угольной компании, которые он приобрел три недели назад.

— Отличные шахты, но в ужасном состоянии, в прошлом месяце там произошел несчастный случай — оседание породы и взрыв газа, погибло сорок человек. — Он добавил, словно излагая сухой статистический отчет: — Газеты кричат, что уголь сейчас самый необходимый продукт в стране. И вопят, что угольщики наживаются на дефиците нефти. Одна вашингтонская шайка визжит, что я слишком быстро расширяю свои владения и надо что-то предпринять, чтобы остановить меня, так как я становлюсь монополистом. Другая вашингтонская свора орет, что я недостаточно быстро расширяю свои владения и надо что-то делать, чтобы правительство могло конфисковать мои шахты, так как я жаден и неохотно удовлетворяю потребности общества в топливе. При сегодняшней норме прибыли мое новое приобретение окупится через сорок семь лет. У меня нет детей. Я купил шахты, потому что не могу оставить без угля одного моего клиента — «Таггарт трансконтинентал». Я не перестаю думать о том, что случится, если остановятся железные дороги. — Он немного помолчал и добавил: — Не знаю, почему я все еще беспокоюсь об этом. Кажется, люди в Вашингтоне не представляют, чем все это может обернуться. Но я представляю. Реардэн сказал:

Я обеспечу поставку. Когда понадобится вторая часть заказа, дай мне знать. Я поставлю и ее.

Под конец обеда Денеггер сказал своим спокойным, невозмутимым тоном, тоном человека, который знает, что говорит:

— Если кто-нибудь из моих или твоих служащих узнает об этом и вздумает шантажировать меня частным порядком, я заплачу ему — в пределах разумного. Но если у него окажутся друзья в Вашингтоне, я не стану платить и сяду в тюрьму.

— Мы вместе сядем, — сказал Реардэн.

Стоя один в затененной комнате, Реардэн подумал, что перспектива попасть в тюрьму оставила его равнодушным. Он помнил время, когда ему было четырнадцать лет и он падал в обморок от голода, но не стал бы воровать фрукты с лотка на тротуаре. Сейчас же возможность угодить в тюрьму — если этот ужин был уголовным преступлением — значила для него не больше, чем возможность попасть под грузовик: несчастный случай без всякого морального значения.

Реардэн думал о том, что его заставили скрывать, словно постыдную тайну, единственную за год работы сделку, доставившую ему удовольствие; и еще он должен был скрывать ночи с Дэгни — единственные часы, благодаря которым он был еще жив. Он чувствовал какую-то связь между этими двумя тайнами, существенную связь, которую должен был распознать. Реардэн не мог найти слов, чтобы назвать это, но чувствовал, что в тот день, когда найдет их, он ответит на все вопросы своей жизни.

Он стоял с закрытыми глазами, прислонившись к стене, откинув назад голову, и думал о Дэгни, когда вдруг почувствовал, что больше никакие вопросы не имеют для него значения. Он подумал, почти ненавидя эту мысль, что должен увидеть Дэгни сегодня вечером — ведь ночь будет такой короткой, а наутро придется покинуть ее. Он спрашивал себя, надо ли остаться в городе завтра, или следует уехать сейчас, не встречаясь с ней, чтобы ждать, чтобы всегда знать, что тот момент, когда он обнимет ее и посмотрит ей в лицо, еще впереди. «Ты сходишь с ума», — подумал Реардэн, но он знал, что, если бы она была рядом с ним каждое мгновение, все осталось бы по-прежнему, он никогда не сможет насытиться, и бессмысленные терзания не прекратятся, — он знал, что увидит ее сегодня, но мысль об обратном доставляла еще больше удовольствия, эта пытка подчеркивала его уверенность в будущем. Я не выключу свет в гостиной, думал Реардэн, я положу ее на кровать и не буду видеть ничего, кроме изогнутой полоски света, бегущей от талии к лодыжке, — единственной линии, рисующей форму ее стройного тела в темноте, потом поверну ее голову к свету, чтобы видеть ее лицо — уступающее, покорное, выражающее страдание, губы, ждущие его.

Он стоял у стены и ждал, когда события дня одно за другим отодвинутся в прошлое, чтобы почувствовать себя свободным и знать, что следующий отрезок времени принадлежит ему.

Когда дверь в номер без предупреждения распахнулась, он сначала не расслышал, даже не поверил этому. Он увидел силуэт женщины и коридорного, который поставил чемодан и исчез. Голос, который он услышал, принадлежал Лилиан:

— Генри! Один и в темноте?

Она нажала выключатель возле двери. Ее изящный светло-бежевый дорожный костюм выглядел так, словно она путешествовала под стеклом; она улыбалась и стягивала перчатки с видом человека, который наконец-то добрался до дома.

— Ты проводишь вечер здесь, дорогой? — спросила она. — Или собирался уходить?

Реардэн не знал, сколько прошло времени, прежде чем он ответил:

— Что ты тут делаешь?

— Боже, неужели ты забыл, что Джим Таггарт пригласил нас сегодня на свадьбу?

— Я не собирался идти к нему на свадьбу.

— А я собиралась.

— Почему же ты не сказала ничего утром, пока я не уехал?

— Хотела преподнести тебе сюрприз, дорогой. — Она весело засмеялась. — Тебя практически невозможно вытащить в свет, но я подумала, что это тебе понравится, если пойти экспромтом, просто пойти и вместе повеселиться, как полагается мужу и жене. Я подумала, что ты не будешь возражать, ты так часто остаешься на ночь в Нью-Йорке.

Реардэн почувствовал небрежный взгляд, брошенный на него из-под полей ее шляпы, по-модному сдвинутой набок. Он молчал.

— Конечно, я рисковала, — продолжала она. — Может быть, ты собирался ужинать не один. — Он молчал. — Или ты собирался вернуться вечером домой?

— Нет.

— У тебя дела вечером?

— Нет.

— Отлично. — Она кивнула в сторону своего чемодана. — Я захватила вечернее платье. Держу пари на букет орхидей, что оденусь быстрее тебя.

Он подумал, что Дэгни обязательно будет на свадьбе брата; вечер больше не имел для него значения.

— Если хочешь, мы куда-нибудь сходим, — сказал он, только не на эту свадьбу.

— Но как раз туда я и хочу пойти! Это же самое нелепое событие сезона, и все мои друзья давно жаждут попасть туда. Ни за что на свете не пропущу этого. Лучше этого шоу в городе ничего не будет — оно так рекламировалось! Донельзя смехотворный брак, но от Джима Таггарта этого можно было ожидать. — Лилиан как бы случайно перемещалась по комнате и рассматривала ее, словно знакомясь с незнакомой местностью. — Целую вечность не была в Нью-Йорке, — сказала она. — Я имею в виду — без тебя. Не по официальному случаю.

Реардэн заметил, как ее бесцельно бродивший взгляд остановился, ненадолго задержался на переполненной пепельнице и заскользил дальше. Он почувствовал острый приступ отвращения.

Она заметила это и весело засмеялась:

— Дорогой, это не успокаивает. Я разочарована. Я очень надеялась найти несколько окурков со следами губной помады.

Он оценил ее признание в том, что она за ним шпионит, пусть даже это признание было сделано в шутливой форме. Но что-то в ее подчеркнутой откровенности заставило его усомниться, что она шутит; он почувствовал, что она сказала правду. Он отверг эту мысль как невозможную.

Боюсь, что все человеческое тебе чуждо, — сказала она. — Поэтому я уверена, что у меня нет соперницы. А если она все-таки существует, в чем я сомневаюсь, дорогой, не думаю, что стоит беспокоиться из-за этого. Это должна быть женщина, готовая прийти по твоему зову в любое время… Ясно, что это за тип женщин.

Он подумал, что впредь ему следует быть осторожнее; он чуть не влепил ей пощечину.

— Лилиан, кажется, ты знаешь, — произнес он, — что я не переношу подобных шуток.

— Ах, какие мы серьезные! — засмеялась она. — Я и забыла. Ты слишком серьезно ко всему относишься — особенно если это касается тебя лично. — Она вдруг резко повернулась к нему, от улыбки не осталось и следа, на ее лице появилось странное умоляющее выражение, которое он временами замечал, выражение, говорящее об искренности и мужестве. — Предпочитаешь быть серьезным, Генри? Хорошо. Как долго ты намерен держать меня в стороне от твоей жизни? Насколько одинокой я должна быть? Я от тебя ничего не требую. Пожалуйста, живи в свое удовольствие. Но неужели ты не можешь посвятить мне один вечер? Я знаю, ты ненавидишь приемы и тебе будет скучно. Но для меня это очень важно. Назови это пустым тщеславием — я хочу хоть раз показаться в свете со своим мужем. Ты, наверное, не задумывался над этим, но ты очень важный человек, тебе завидуют, тебя ненавидят, уважают и боятся, ты такой мужчина, которого каждая женщина с гордостью хотела бы показать как своего мужа. Можешь называть это женским тщеславием, но это форма счастья любой женщины. Ты не живешь по таким меркам, но я живу. Разве ты не можешь одарить меня всем этим, пожертвовав несколькими часами скуки? Неужели ты не можешь выполнить обязанность и долг мужа? Неужели не можешь пойти туда не ради себя, а ради меня, не потому, что ты хочешь идти, а потому, что этого хочу я?

Дэгни, в отчаянии думал Реардэн, Дэгни ни слова не сказала о его домашней жизни, не предъявила ни единой претензии, не высказала ни единого упрека, не задала ни одного вопроса, — он не мог появиться перед ней со своей женой, в качестве мужа, которого показывают с гордостью; ему хотелось умереть, прежде чем он согласится, — но он знал, что согласится. Потому что считал свою тайну виной и обещал самому себе ответить за последствия, потому что признавал: правда на стороне Лилиан. Реардэн был готов вынести любое осуждение и не мог отрицать предъявленного на него права, потому что знал: причина его отказа не давала никакого права отказываться. В его душе раздавался молящий крик: «Боже мой, Лилиан, все что угодно, только не это!», но он не мог позволить себе молить о жалости; он сказал ровным, безжизненным, решительным тоном: — Хорошо, Лилиан, я пойду.
* * *

Розовый кончик кружевной фаты застрял в щербатом полу убогой спальни. Шеррил Брукс осторожно приподняла фату и подошла к висящему на стене кривому зеркалу. Она целый день фотографировалась здесь, как уже много раз за последние два месяца. Когда корреспонденты хотели сфотографировать ее, Шеррил улыбалась — недоверчиво и благодарно, но ей уже хотелось, чтобы они приходили пореже.

Несколько недель назад, когда девушка словно в омут окунулась в бесчисленные интервью, ее взяла под защиту пожилая «слезовыжималка», которая вела в газете душещипательную «любовную» колонку и обладала циничной мудростью ветерана-полицейского. Сегодня она выпроводила репортеров: «Ладно, ладно, проваливайте!», хлопнув дверью перед их носом, и помогала Шеррил одеваться. Она взяла на себя задачу доставить невесту к алтарю, обнаружив, что больше некому это сделать.

Фата, белое атласное платье, изящные туфельки и нить жемчуга на шее Шеррил стоили в пятьсот раз дороже всего содержимого комнаты. Кровать занимала большую часть помещения, в оставшееся пространство с трудом вмещались комод, стул и несколько платьев, висящих за занавеской.

Кринолин свадебного платья при ходьбе задевал стены, пышная юбка составляла резкий контраст с тугим строгим корсажем с длинными рукавами; платье было выполнено лучшим модельером города.

— Понимаете, когда я работала в магазине, я могла переехать в лучшую комнату, — оправдываясь, сказала Шеррил журналистке, — но мне кажется, что не имеет большого значения, где спать, и я экономила, потому что деньги понадобятся мне в будущем для чего-нибудь существенного. — Она замолчала и улыбнулась, изумленно покачав головой: — Я думала, что они мне понадобятся.

— Вы прекрасно выглядите, — сказала «слезовыжималка». — Трудно что-нибудь разглядеть в этом так называемом зеркале, но поверьте, все в порядке.

— Как это произошло… Я все никак в себя прийти не могу. Но знаете, Джим такой замечательный! Ему безразлично, что я простая продавщица, живущая в таком месте. Он никогда не упрекал меня этим.

— Угу, — с мрачным видом произнесла «слезовыжималка». Шеррил вспомнила, как была удивлена, когда Джим впервые пришел к ней. Он пришел без предупреждения однажды вечером через месяц после их первой встречи, когда она уже не надеялась увидеть его вновь. Девушка была ужасно смущена, ей казалось, что она пытается разглядеть восход солнца, отражающийся в грязной луже, но Джим сидел на единственном стуле и улыбался, глядя на ее смущенное лицо и жалкую комнатушку. Потом он велел ей надеть плащ и повез ее обедать в самый дорогой ресторан города. Он посмеивался над ее нерешительностью, неуклюжестью, страхом взять не ту вилку и над восторгом в ее глазах. Шеррил не знала, о чем он думал. Но Джим знал, что она ошеломлена, — не рестораном, а тем, что он привез ее сюда. Шеррил едва прикоснулась к дорогим блюдам, она воспринимала этот обед не как подачку богатого повесы — так восприняли бы это все девушки, которых он знал, — а как некую блистательную награду, которой она не надеялась заслужить.

Через две недели он пришел снова, и они стали встречаться чаще. Он подъезжал к закрытию магазина, в котором она работала, и Шеррил видела, как подружки-продавщицы таращились на нее, на его лимузин, на шофера в форме, открывавшего перед ней дверцу машины. Он возил Шеррил в лучшие ночные клубы и, представляя ее своим друзьям, говорил: «Мисс Брукс работает в „Тысяче мелочей“ на Мэдисон-сквер». Девушка замечала странное выражение на их лицах, Джим наблюдал за этими людьми с легкой насмешкой во взгляде. Он хочет избавить меня от необходимости притворяться или смущаться, с благодарностью думала Шеррил. Он находит в себе силы быть честным и не заботиться о том, одобряют ли его другие, с восхищением размышляла она. Но она почувствовала жгучую боль, новую для нее, услышав однажды, как сидящая за соседним столиком женщина, сотрудница интеллектуально-политического журнала, сказала своему другу: «Это так благородно со стороны Джима!»

Если бы захотел, он давно получил бы от нее то единственное, что она могла ему предложить в уплату. Шеррил была признательна ему за то, что он не искал этого. Но она чувствовала, что их отношения были для нее огромным долгом и ей нечем расплатиться, кроме молчаливого поклонения. Ему не нужно мое поклонение, думала она.

Бывали вечера, когда Джим приходил, чтобы поехать с ней куда-нибудь, но оставался у нее и говорил, говорил, а она молча слушала. Это всегда случалось неожиданно, с какой-то внезапностью, словно он не собирался этого делать, но что-то в нем прорывалось, и он не мог не говорить. Потом Джим тяжело опускался на ее кровать, не видя ничего вокруг, не замечая ее присутствия; лишь изредка его глаза останавливались на ее лице, словно он хотел убедиться, что его слушает живое существо.

— …я же не для себя, вовсе не для себя — почему они не верят мне, эти люди? Я вынужден был уступить требованиям профсоюзов и сократить число поездов, и замораживание облигаций было единственным выходом, поэтому-то Висли и дал его мне — для рабочих, не лично для меня. Газеты назвали меня примером для всех бизнесменов — бизнесменов с чувством социальной ответственности. Так они написали. Ведь это правда?.. Разве нет?.. Что плохого в замораживании облигаций? Ну и что из того, что мы немного подкорректировали свои обещания? Это было сделано с самыми благими намерениями. Любой согласится, что хорошо все, что ты делаешь, если делаешь не для себя лично… Но она не ценит моих добрых намерений. Она думает, что все люди, кроме нее, мусор. Моя сестра — безжалостная самоуверенная сука, которой нет дела ни до чьих идей, кроме своих… Почему они так смотрят на меня — она, и Реардэн, и все эти люди? Почему они так уверены в своей правоте?.. Если я признаю их превосходство в материальной сфере, почему бы им не признать мое в духовной? У них разум, но у меня сердце. Они способны сделать состояние, а я способен любить. Разве моя способность не важнее? Разве ее не признали величайшей за все века человеческой истории? Почему же они не признают этого?.. Почему они так уверены в своем величии?.. И если они такие выдающиеся, а я нет, разве им не следует поклониться мне? Разве это не проявление истинной человечности? Чтобы уважать человека, заслуживающего уважения, не надо доброты — это лишь плата, которую он заработал. Уважать недостойного — вот высшее милосердие… Но они не способны на милосердие. Они бесчеловечны. Им нет дела до чьих-то нужд… или слабости. Нет дела… и нет жалости…

Шеррил мало что понимала из всего этого, но она видела, что он несчастен и что кто-то обидел его. Джим видел страдание на ее лице, возмущение его врагами, видел взгляд, предназначенный героям, — и это был взгляд человека, переживающего за него.

Шеррил не знала, почему она чувствует себя единственным человеком, которому он мог исповедоваться в своих муках. Она принимала это за особую честь, как еще один подарок.

Единственный способ быть достойной его, размышляла Шеррил, — никогда ни о чем его не просить. Однажды Джим предложил ей денег; она отказалась с такой болезненно-яркой вспышкой гнева в глазах, что он не пытался этого повторить. Шеррил сердилась только на себя: она решила, что сделала что-то заставившее его принять ее за особу такого типа. Ей не хотелось ни казаться неблагодарной, ни смущать его своей безобразной бедностью; она хотела доказать страстное желание стать лучше и оправдать благосклонность Джима. Шеррил сказала ему, что он может помочь ей, если хочет, подыскав для нее работу получше. Джим не ответил. Все последующие недели она ждала, но он ни разу не упомянул о ее просьбе. Шеррил упрекала себя; ей казалось, что она оскорбила Джима, что он принял это за попытку использовать его.

Когда он подарил ей браслет с изумрудами, она была потрясена. Безнадежно стараясь не обидеть Джима, она умоляюще сказала, что не может принять этот подарок.

— Почему? — спросил он. — Это не значит, что ты скверная женщина, уплатившая за него обычную цену. Или ты боишься, что я начну предъявлять требования? Ты не доверяешь мне?

Он громко засмеялся над ее заикающимся смущением. В тот вечер они пошли в ночной клуб, и Шеррил надела браслет со своим стареньким черным платьем; Джим улыбался с необычным для него выражением удовольствия.

Он заставил Шеррил надеть браслет, когда повез ее на большой прием к миссис Корнелиус Поуп. Если Джим считает ее достойной того, чтобы ввести в круг своих друзей, размышляла Шеррил, блистательных друзей, чьи имена она видела в газетах в рубриках светской хроники, нельзя смущать его, явившись в старом платье. Она потратила свои сбережения за год на светло-зеленое платье с глубоким вырезом, поясом из желтых роз и пряжкой из поддельного бриллианта. Войдя в строгое помещение с холодными сверкающими огнями и висящей над крышами небоскребов террасой, Шеррил поняла, что ее наряд здесь совершенно неуместен, хотя и не знала почему. Но она держалась гордо и прямо и улыбалась с отважным доверием котенка, видящего протянутую для игры руку; люди, собравшиеся, чтобы хорошо провести время, не станут никого обижать, рассуждала она.

Через час ее улыбка стала беспомощной, смущенной мольбой. Потом, когда она присмотрелась к окружающим, улыбка вовсе исчезла. Она увидела, как дерзко обращались к Джиму элегантно-самонадеянные девицы, они словно никогда не уважали его. Особенно одна, Бетти Поуп, дочь хозяйки; она то и дело высказывала замечания, которых Шеррил не могла понять, потому что не могла поверить, что поняла их правильно.

Сначала никто не обращал на нее внимания, если не считать нескольких удивленных взглядов на ее платье. Через некоторое время Шеррил обнаружила, что на нее смотрят все. Одна пожилая дама озабоченно спросила Джима:

— Вы сказали, мисс Брукс с Мэдисон-сквер? — как будто речь шла об известном семействе, о котором ей не доводилось слышать.

Шеррил заметила на лице Джима странную улыбку, он ответил, заставляя свой голос звучать отчетливо:

— Да, косметический отдел. Магазин Ролиз, «Тысяча мелочей».

Шеррил заметила, что некоторые из гостей стали слишком вежливы с ней, другие подчеркнуто обходили ее стороной, большинство же держались неуклюже и смущенно; Джим взирал на всех со странной улыбкой.

Она попыталась скрыться и, проскользнув к выходу на террасу, услышала, как какой-то мужчина произнес, пожимая плечами:

— Н-да, Джим Таггарт сейчас пользуется огромным влиянием в Вашингтоне. — Это было сказано без уважения в голосе.

На террасе, где было темнее, она услышала разговор двоих мужчин, и у нее возникло необъяснимое чувство уверенности, что речь шла именно о ней. Один из них сказал: «Таггарт может позволить себе это, если пожелает», второй упомянул римского императора Калигулу.

Шеррил посмотрела на прямую стрелу здания компании «Таггарт трансконтинентал», возвышающуюся вдалеке, и ей вдруг показалось, что она поняла: эти люди ненавидят Джима, потому что завидуют ему. Кем бы они ни были, рассуждала Шеррил, какими бы громкими ни были их имена, сколько бы у них ни было денег, никто из них не достиг того, чего достиг он, никто не бросил вызов всей стране, построив железную дорогу, строительство которой все считали невозможным. Она впервые поняла, что может что-то предложить Джиму: все эти люди были так же посредственны и мелки, как людишки, от которых она избавилась в Буффало; он был таким же одиноким, какой всегда была она, и искренность ее чувств — это единственное признание, которое он обрел.

Шеррил вернулась в зал, пробираясь сквозь толпу, от слез, которые она пыталась сдержать в темноте террасы, остался лишь ослепительный блеск ее глаз. Джим хотел появляться с ней на людях, хотя она была простой продавщицей, он гордился этим, он привез ее сюда, вызвав негодование своих друзей, — это был жест мужественного человека, плюющего на их мнение, и Шеррил хотелось вторить его мужеству и выставить себя пугалом на этой вечеринке.

Но Шеррил обрадовалась, когда все закончилось, и она села рядом с ним в машину, и они поехали сквозь темноту домой. Шеррил почувствовала нескрываемое облегчение. Ее боевой запал перешел в странную безутешность; она старалась заглушить ее. Джим почти не разговаривал; он мрачно смотрел в окно; Шеррил беспокоилась, что разочаровала его.

На ступеньках дома, где она снимала квартиру, девушка безнадежно произнесла:

— Прости, если я тебя подвела… Он помедлил с ответом и спросил:

— Что ты скажешь, если я попрошу тебя выйти за меня замуж?

Шеррил посмотрела на него и огляделась — грязный матрас на подоконнике, ломбард через дорогу, мусорное ведро на ступеньках — никто не задает подобных вопросов в таком месте; она не знала, что это означало, и ответила:

— Мне кажется… У меня нет чувства юмора.

— Шеррил, стань моей женой.

Затем они впервые поцеловались, по ее лицу текли слезы, не пролитые на приеме, — слезы потрясения, счастья, ощущения, что это и есть счастье, а тихий и скорбный голос нашептывал ей, что это должно было произойти не так, не так.

Шеррил и не думала о газетах, пока Джим не велел ей прийти к нему домой; вся квартира была заполнена людьми с блокнотиками, камерами и вспышками. Впервые увидев свою фотографию в газете — они вдвоем, рука Джима обнимает ее, — она в восторге рассмеялась и с гордостью подумала, что все люди в городе узнали ее. Через некоторое время восторг пропал.

Ее фотографировали за прилавком магазина, в метро, на ступеньках ее дома, в ее убогой комнате. Теперь Шеррил охотно взяла бы у Джима денег, чтобы на время помолвки спрятаться в какой-нибудь неприметной гостинице — но он не позволял. Казалось, он хотел, чтобы в ее жизни все оставалось по-прежнему. Публиковались фотографии Джима за рабочим столом, в главном вестибюле терминала «Таггарт трансконтинентал», на подножке его личного вагона, на официальном банкете в Вашингтоне. Целые газетные развороты, статьи в журналах, радиопередачи — все в один голос непрерывно и протяжно кричали о «Золушке» и «бизнесмене-демократе».

Шеррил уговаривала себя отбросить подозрительность, когда ей было не по себе; внушала себе, что нельзя быть неблагодарной, когда чувствовала себя задетой. Эти ощущения возникали лишь в те редкие моменты, когда она просыпалась посреди ночи и лежала в тишине, не в силах снова заснуть. Шеррил знала, что потребуются годы, чтобы оправиться, поверить, понять. Все кружилось перед ней, как при солнечном ударе; она ничего не замечала вокруг, кроме Джима Таггарта, таким она видела его в первый раз — в ночь его триумфа.

— Дитя мое, — сказала «слезовыжималка», когда в последний раз была у нее; свадебная фата хрустальной волной стекала с волос Шеррил на запятнанные доски пола, — тебе кажется, что человека обижают за его грехи, — и это в какой-то степени верно. Но множество людей попытаются причинить тебе боль за то добро, что увидят в тебе, зная, что это добро, завидуя ему и наказывая тебя за него. Не позволяй этому сломить тебя.

— Думаю, я не боюсь, — ответила Шеррил, пристально глядя прямо перед собой, сияние ее улыбки смягчало серьезность взгляда. — Я не имею права бояться. Я слишком счастлива. Знаете, я всегда считала бессмысленным утверждение, что жизнь предназначена для страданий. Я не собиралась подчиняться этому и сдаваться. Мне казалось, что в жизни случается прекрасное и великое. Не думала, что это случится со мной, — так много и сразу. Но я постараюсь быть достойной своего счастья.
* * *

— Деньги — источник всех бед и корень зла, — сказал Джеймс Таггарт, — за деньги счастье не купишь. Любовь преодолеет любое препятствие и любую социальную дистанцию. Это, может, и банально, ребята, но это то, что я чувствую.

Он стоял в залитом светом банкетном зале отеля «Вэйн-Фолкленд» в кругу обступивших его сразу по окончании церемонии бракосочетания корреспондентов. Джим слышал голоса толпы гостей — словно шум моря перед приливом. Шеррил стояла рядом с ним, ее рука в белой перчатке лежала на его черном рукаве. Она все еще слышала слова, произнесенные во время церемонии, не до конца веря в них: «Что вы чувствуете, миссис Таггарт?»

Она услышала этот вопрос откуда-то из толпы репортеров. Он послужил толчком, возвратившим ее к реальности: два слова неожиданно сделали происходящее реальным. Шеррил улыбнулась и прошептала задыхаясь:

— Я… я очень счастлива…

В разных концах зала Орен Бойл, казавшийся слишком тучным для парадной формы одежды, и Бертрам Скаддер выглядевший в ней слишком худым, обозревали толпу гостей с одинаковой мыслью, хотя ни тот, ни другой не признались бы в этом даже себе. Орен Бойл почти убедил себя, что ищет знакомых, а Бертрам Скаддер оправдывал себя тем, что собирает материал для статьи. Но оба они, независимо друг от друга, вычерчивали мысленную таблицу лиц, которые видели, классифицируя их по двум признакам, которые можно было обозначить так: благосклонность и страх. Здесь были люди, чье присутствие означало особое покровительство, оказываемое Джеймсу Таггарту, и люди, чье присутствие выказывало желание избежать враждебности с его стороны, — те, кто протягивал руку, чтобы подтянуть его вверх, и те, кто подставлял спину, чтобы он мог оттолкнуться. По неписаному закону нынешней морали никто не получал и не принимал приглашения от человека выдающегося общественного положения по иным причинам, кроме этих двух. Те, кто относился к первой группе, были по большей части молоды, они приехали из Вашингтона; вторую группу составляли люди постарше, бизнесмены. Орен Бойл и Бертрам Скаддер были из тех людей, которые использовали слова, чтобы не оставаться наедине с собственными мыслями. Слова были обязательством, подспудный смысл которого они не хотели раскрывать. Для построения своей таблицы они не нуждались в словах; классификация проделывалась при помощи мимики: почтительное движение бровей, эквивалентное междометию «ого!», — для первой группы и саркастическое движение губ, заменяющее «так-так!», — для второй. Одно лицо на мгновение расстроило плавную работу вычислительного механизма: холодные голубые глаза и светлые волосы Хэнка Реардэна внесли существенную поправку во вторую колонку — выражение лиц Бойла и Скаддера было равнозначно словам «ничего себе!». Таблица показывала оценку могущества Джеймса Таггарта. Итог получался очень внушительный.

Они понимали, что Таггарт отдает себе отчет в этом, наблюдая, как он ходил среди гостей. Он передвигался в режиме азбуки Морзе — точка, тире, точка, с видом легкого раздражения, словно осознавая, скольких людей могло устрашить его неудовольствие. Подобие улыбки на его лице выражало легкое злорадство — он словно знал, что почтение к нему позорило пришедших; знал и наслаждался этим.

Хвост гостей, постоянно виляя, тащился за ним, будто их задачей было доставлять ему удовольствие игнорировать их. В этом хвосте непрерывно мерцал мистер Моуэн, там же были доктор Притчет и Больф Юбенк. Самым упорным был Пол Ларкин. Он неустанно описывал круги вокруг Таггарта, его задумчивая улыбка молила о внимании.

Иногда взгляд Таггарта скользил по толпе — быстро и украдкой, как фонарик вора; в мимической стенографии, понятной Орену Бойлу, это означало, что Таггарт кого-то искал и не хотел, чтобы это заметили. Поиски закончились, когда пришел Юджин Лоусон; он пожал Таггарту руку и сказал, причем его отвислая нижняя губа походила на подушку, призванную смягчить удар:

— Мистер Мауч не смог прийти, Джим. Мистер Мауч очень сожалеет, он даже приказал подготовить его самолет к вылету, но в последний момент возникли непредвиденные обстоятельства, вопрос национальной важности…

Таггарт стоял неподвижно, молчал и хмурился.

Орен Бойл взорвался смехом. Таггарт так резко повернулся к нему, что остальные ретировались, не дожидаясь сигнала.

— Ты что это делаешь? — рявкнул Таггарт.

— Веселюсь, Джимми, просто веселюсь, — сказал Бойл. — Висли твой мальчик на побегушках, вернее, был таковым?

— Я знаю одного моего мальчика на побегушках, и ему лучше не забывать об этом.

— Кто это? Ларкин? Ну, не думаю, что ты говоришь о нем. А если это не Ларкин, то, мне кажется, тебе нужно аккуратнее пользоваться притяжательными местоимениями. Я не имею в виду возрастную категорию, я знаю, что выгляжу молодо для своих лет, но я не переношу местоимений.

— Очень умно. Смотри только, умник, как бы у тебя от большого ума не начались неприятности.

— Если они действительно начнутся, лови момент. Но только если, Джим, если.

— Беда людей, которые себя переоценивают, в том, что у них короткая память. Вспомнил бы лучше, кто помог тебе выбить с рынка металл Реардэна.

— Почему же, я помню, кто мне это обещал. Особа, которая потом дергала за каждую ниточку, за которую могла ухватиться, чтобы предотвратить выход именно этого указа, так как посчитала, что в будущем ей потребуются рельсы из металла Реардэна.

— Потому что ты потратил десять тысяч долларов, спаивая тех, кто, как ты надеялся, сможет воспрепятствовать указу о замораживании облигаций!

— Да. Именно так я и делал. У меня были приятели, владеющие железнодорожными облигациями. И кроме того, у меня тоже имеются друзья в Вашингтоне, Джимми. Да, твои друзья побили моих в деле с замораживанием, но мои побили твоих в деле с «Реардэн стал» — и я это не забыл. Но какого черта! Я на тебя не в обиде, именно так и надо делать дела, только мне-то не надо вешать лапшу на уши, Джимми. Оставь это для фраеров.

— Если ты не веришь, что я всегда старался делать для тебя все что могу…

— Уверен, что старался. Лучше некуда — учитывая обстоятельства. И дальше будешь стараться, пока у меня есть кто-то, кто нужен тебе, и ни минутой дольше. Поэтому я просто хотел тебе напомнить, что и у меня есть приятели в Вашингтоне. Приятели, которых нельзя купить за деньги, — такие же, как твои, Джимми.

— Что это ты такое плетешь?

— То самое. Те, кого ты покупаешь, не стоят ни фига, ведь кто-нибудь может предложить им больше, поэтому поле открыто для всех, это напоминает старомодную конкуренцию. Но если у тебя есть компромат на человека, он твой, лиц, предлагающих более высокую цену, не будет, и ты можешь рассчитывать на его дружбу. Что ж, у тебя есть друзья, у меня они тоже имеются. У тебя есть друзья, которых я могу использовать, и наоборот. Разве я против? Какого черта! Каждый чем-нибудь торгует. Если не деньгами — а век денег прошел, — то людьми.

— На что это ты намекаешь?

— Просто объясняю кое-что, что тебе надо запомнить. Возьмем, к примеру, Висли. Ты обещал ему место заместителя директора Отдела экономического планирования — чтобы обставить Реардэна во время подготовки законопроекта о равных возможностях. У тебя были связи, и я попросил тебя это сделать — в обмен на резолюцию «Против хищнической конкуренции», там были связи у меня. Висли свое дело сделал, а ты уж постарался, чтобы у тебя все было на бумажке. Уверен, что у тебя есть письменные подтверждения всех сделок, которые он провернул, чтобы закон был принят, и при этом брал у Реардэна деньги, чтобы закон провалить, так что Реардэн ни о чем не подозревал. Грязные сделки. Они причинят большие неприятности мистеру Маучу, если выплывут на свет. Ты сдержал свое обещание и добыл ему местечко, поэтому-то тебе казалось, что он твой. И он был твоим. Он принес изрядные барыши, правда? Но это все до поры до времени. Когда-нибудь мистер Висли Мауч может приобрести слишком большое влияние, а эти его делишки останутся в далеком прошлом, и никому не будет дела, как он начал карьеру и кого надул. Нет ничего вечного. Висли был человеком Реардэна, потом твоим, а завтра он может оказаться чьим угодно.

— Это намек?

— Нет, что ты, дружеское предостережение. Мы старые друзья, Джимми, и думаю, что такими и должны оставаться. Мне кажется, мы можем быть очень полезны друг другу, ты и я, если у тебя не возникнет неверных представлений насчет дружбы. А я… Я верю в равновесие сил.

— Это ты помешал Маучу прийти сегодня?

— Может, я, а может, и нет. Это твои проблемы. Для меня хорошо, если я это сделал, а еще лучше, если нет.

Взгляд Шеррил следовал сквозь толпу за Джеймсом Таггартом. Лица, появлявшиеся перед ней и собиравшиеся рядом, казались такими дружелюбными, голоса были такими теплыми, что девушка была уверена — вокруг нет зла. Она удивлялась, почему некоторые доверительным многозначительным тоном говорили с ней о Вашингтоне, — это были полупредложения, полунамеки, словно от нее ждали помощи в чем-то секретном, о чем она должна была догадаться. Она не знала, что отвечать, но улыбалась и говорила все, что приходило в голову. Она не могла позорить имя «миссис Таггарт», показав свой страх.

Потом она увидела врага. Это была высокая стройная фигура в сером платье, которая теперь доводилась Шеррил невесткой.

Она почувствовала, как кровь застучала в висках от гнева, и вспомнила о нотках страдания, которые постоянно звучали в голосе Джима. Шеррил считала себя обязанной сделать то, чего не могла сделать раньше. Ее взгляд то и дело возвращался к Дэгни, изучая ее. Фотографии Дэгни Таггарт в газетах изображали облаченную в брюки фигуру или лицо между опущенными полями шляпы и поднятым воротником пальто. Сейчас на ней было серое вечернее платье, казавшееся неприличным, — оно выглядело аскетически скромным, таким скромным, что не останавливало взгляд, позволяя видеть стройную фигуру под ним. В серой ткани присутствовал голубой оттенок, сочетающийся с серыми, как оружейная сталь, глазами Дэгни. На ней не было драгоценностей, только браслет на запястье — цепочка тяжелых металлических звеньев зеленовато-голубого оттенка.

Шеррил дождалась, когда Дэгни останется одна, и направилась к ней, решительно пересекая комнату. Она посмотрела в упор в глаза цвета оружейной стали, которые казались холодными и напряженными, глаза, глядящие прямо на нее с вежливо-безличным любопытством.

— Я хочу, чтобы вы кое-что знали, — сказала Шеррил натянутым жестким тоном. — Чтобы между нами не было никакого притворства. Я не собираюсь разыгрывать слащавые родственные отношения. Я знаю, что вы сделали с Джимом, вы всю жизнь причиняли ему горе. Я буду защищать его от вас. Я поставлю вас на место. Я — миссис Таггарт. Теперь я — женщина в этой семье.

— Все правильно, — ответила Дэгни. — Я — мужчина. Шеррил проводила ее взглядом и подумала, что Джим прав: его сестра злая, холодная, бесчувственная женщина, не удостоившая Шеррил ни ответом, ни признанием — никаким чувством; казалось, Шеррил лишь позабавила ее.

Реардэн стоял около Лилиан и всюду следовал за ней. Ей хотелось, чтобы ее видели с мужем; он подчинялся. Он не знал, смотрят на него или нет, ему были безразличны все вокруг, кроме человека, которого он не мог позволить себе увидеть.

Его сознание все еще удерживало застывшую картину, когда они с Лилиан вошли в комнату и он увидел смотрящую на них Дэгни. Реардэн смотрел прямо на нее, готовый принять любой удар. Каковы бы ни были последствия для Лилиан, он скорее публично признается в измене здесь и сейчас, чем позволит себе позорно отвести взгляд от лица Дэгни, придав своему лицу выражение трусливой пустоты, и притвориться, будто не знает, что делает.

Но удара не последовало. Реардэн понимал каждый оттенок чувства, отражающегося на лице Дэгни; он знал, что Дэгни не поражена; он видел только безмятежность. Ее глаза встретились с его глазами, будто признавая все значение этой неожиданной встречи, но она смотрела на него так же, как смотрела бы в любом другом месте — в его кабинете или в своей спальне. стоит перед ним и Лилиан, открытая им так же просто, как серое платье открывало ее тело.

Она кивнула, учтивый наклон головы предназначался им обоим. Реардэн ответил, заметил короткий кивок Лилиан, увидел, как Лилиан отходит в сторону, и только тогда понял, что так и стоит с наклоненной головой.

Реардэн не знал, что говорили ему друзья Лилиан и что он отвечал. Подобно тому, как человек идет шаг за шагом, пытаясь не думать о длине бесконечного пути, он продвигался мгновение за мгновением без участия своего сознания. Он слышал обрывки смеха Лилиан и удовлетворенные нотки в ее голосе.

Через некоторое время Реардэн обратил внимание на окружающих его женщин; все они казались похожими на Лилиан — такие же холеные, с тонко выщипанными неподвижно приподнятыми бровями и застывшими в деланном веселье глазами.

Он заметил, что они пытаются флиртовать с ним и Лилиан наблюдает за этим, наслаждаясь безнадежностью их попыток. Это, думал Реардэн, и есть счастье женского самолюбия, о котором она умоляла его; он не жил по таким нормам, но должен был принимать их во внимание. Он повернулся, намереваясь скрыться в группе мужчин.

Он не мог найти ни одного открытого высказывания в беседе мужчин; о чем бы они ни разговаривали, предмет, казалось, не был истинной темой обсуждения. Реардэн слушал, как иностранец, который распознает некоторые слова, но не может связать их в предложение. Один молодой человек, дерзкий от выпитого, шатаясь, прошел мимо группы мужчин и, ухмыляясь, бросил: «Получил урок, Реардэн?» Реардэн не знал, что имел в виду этот крысеныш, но остальные, похоже, знали; мужчины выглядели ошарашенными и втайне довольными.

Лилиан отошла от него, словно предоставляя ему возможность понять, что не настаивает на его неотлучном присутствии. Он уединился в углу, где никто не мог ни увидеть его, ни заметить направления его взгляда. Теперь он позволил себе взглянуть на Дэгни.

Он смотрел на серое платье, на колыхание мягкой материи при движении, мгновенно образующиеся складки, тени и свет. Платье казалось голубовато-серой дымкой, застывшей в быстром протяжном изгибе, нисходящем к коленям и к кончикам туфелек. Он помнил каждую линию, которую очертит свет, если дымка рассеется.

Реардэн почувствовал глубокую, сверлящую боль — это была ревность к каждому разговаривавшему с ней мужчине. Он никогда не чувствовал этого раньше, но ощутил здесь, где все, кроме него, имели право приблизиться к ней.

Потом, словно от неожиданного резкого удара, на миг лишившего его зрения, он ощутил необъятное изумление — зачем он, собственно, здесь и что делает? В этот момент Реардэн забыл все дни и догмы прошедшего, свои убеждения, проблемы; его боль исчезла; он знал лишь одно — будто ясно увидел с большого расстояния, — человек живет ради достижения своих желаний; и он поражался, зачем находится здесь, удивлялся, что кто-то имеет право требовать, чтобы он тратил единственный, невозместимый час своей жизни, тогда как его единственным желанием было обнимать стройную фигуру в сером — все оставшееся ему для существования время.

В следующий момент Реардэн почувствовал дрожь, возвращения сознания. Он ощутил пренебрежительное движение губ, сжатых в слова, которые он прокричал самому себе: «Ты подписал контракт, так выполняй его!» Потом он вдруг понял, что в деловых отношениях гражданский кодекс не признает договора, в котором для какой-либо из сторон не предусмотрено адекватное вознаграждение или компенсация. Реардэн не понял, почему он об этом подумал. Мысль казалась неуместной. Он отбросил ее.

Когда Джеймсу Таггарту удалось остаться одному в темном углу между горшком с пальмой и окном, он увидел, что к нему пробирается Лилиан Реардэн. Он остановился и подождал. Он не догадывался о ее целях, но по ее виду понял, что ему есть резон выслушать ее.

— Тебе понравился мой свадебный подарок, Джим? — спросила Лилиан и засмеялась при виде его смущения. — Нет, не пытайся перебирать все предметы в твоей квартире, угадывая, что же здесь мой подарок. Он не у тебя дома, он прямо здесь, и это не материальный подарок, дорогой.

Он увидел на ее лице намек на улыбку, выражение, понимаемое среди его друзей как приглашение разделить тайную победу; это было не то что выражение некой задней мысли, а скорее радость от того, что удалось кого-то перехитрить. Он осторожно, с располагающей приятной улыбкой ответил:

— Твое присутствие — лучший подарок, который ты можешь мне предложить.

— Мое присутствие, Джим?

На мгновение его лицо выразило полнейшее недоумение. Он знал, что она имела в виду, но не ожидал от нее подобного намека. Лилиан открыто улыбнулась:

— Мы оба знаем, чье присутствие для тебя является самым ценным — и неожиданным. Тебе не кажется, что это делает мне честь? Удивляюсь тебе. Мне казалось, у тебя дар распознавать потенциальных друзей.

Таггарт не стал компрометировать себя; он сохранил осторожно-нейтральный тон:

— Я не оценил твою дружбу, Лилиан?

— Ну теперь-то, дорогой, ты знаешь, о чем я говорю. Ты не ожидал, что он придет; даже не думал, что он действительно боится тебя, не так ли? Но ты заставил других думать так — а это преимущество, да?

— Я… удивлен, Лилиан.

— Может, точнее сказать впечатлен? Твои гости буквально потрясены. Я по всему залу слышу их мысли. Большинство думают: «Если даже он вынужден искать дружбы с Джимом Таггартом, нам лучше подчиниться». А некоторые рассуждают: «Если уж он боится, что же говорить о нас». Это то, что тебе надо. Конечно, я и не думаю портить тебе торжество, но ты и я — единственные, кто знает, что это удалось тебе не в одиночку.

Джим не улыбался; его лицо ничего не выражало, он спросил спокойным голосом, но с точно выверенной жесткой нотой:

— Какой навар ты хочешь с этого иметь? Лилиан засмеялась:

— В сущности, такой же, как и ты, Джим. Но практически говоря, никакого. Я оказала тебе любезность и не нуждаюсь в ответной любезности. Не беспокойся. Я никого не обрабатываю ради определенных интересов, я не выжимаю из мистера Мауча конкретных постановлений, мне даже не нужно от тебя бриллиантовой диадемы. Разве что драгоценность нематериального свойства, скажем, твоя признательность.

Он впервые посмотрел на нее прямо, сузив глаза и отражая ту же полуулыбку, что и она, — для них обоих это означало, что они чувствуют себя одного поля ягодами, это было выражение презрения.

— Ты же знаешь, что я всегда обожал тебя, Лилиан, как одну из действительно возвышенных женщин.

— Я знаю. — В ее спокойном голосе слышалась легкая усмешка, словно лак поверх ее оциклеванного голоса.

Таггарт дерзко изучал ее.

— Ты должна простить меня, между друзьями иногда позволительно проявить любопытство, — сказал он нисколько не извиняющимся тоном. — Мне интересно, как ты рассматриваешь возможность определенных денежных расходов или потерь, которые могут затронуть твои личные интересы?

Она пожала плечами:

— С точки зрения наездницы, дорогой. Если у тебя самая мощная лошадь в мире, ты будешь придерживать ее до удобной тебе скорости, даже пожертвовав ее возможностями, даже если никогда не увидишь максимальной скорости ее бега и ее огромная мощь останется нераскрытой. Иначе нельзя — потому что, пустив лошадь во весь опор, тут же вылетишь из седла… Однако денежный аспект для меня не главное, да и для тебя, Джим.

— Я действительно недооценивал тебя, — медленно произнес он.

— О да, эту ошибку я готова помочь тебе исправить. Я знаю, какие проблемы он создает тебе. Я знаю, почему ты боишься его, у тебя есть веские причины для этого. Но… ты занимаешься и бизнесом, и политикой, поэтому попытаюсь говорить на твоем языке. Бизнесмен предоставляет товары, а подручный партийного босса предоставляет голоса для голосования, верно? Я хочу, чтобы ты знал: я могу «предоставить» его в любое время, когда сочту нужным. Ты можешь действовать соответственно.

В кругу друзей Джима открыться в чем-либо значило дать оружие врагу, но он ответил Лилиан откровенностью на откровенность, сказав:

— Эх, если б я мог так же обломать свою сестрицу! Лилиан посмотрела на него без удивления; она не сочла его слова не относящимися к делу.

— Да, она крепкий орешек, — сказала она. — Никаких уязвимых мест? Никаких слабостей?

— Ничего.

— Никаких романов?

— Господи! Нет!

Лилиан пожала плечами в знак перемены темы; Дэгни Таггарт была человеком, на обсуждении которого ей не хотелось останавливаться.

— Думаю, пора оставить тебя, чтобы ты переговорил с Больфом Юбенком, — сказала Лилиан. — У него озабоченный вид, потому что ты весь вечер не смотришь на него; он беспокоится, что литературу обойдут вниманием при дворе.

— Лилиан, ты изумительна! — непроизвольно вырвалось у Джима.

Она рассмеялась:

Дорогой, это и есть нематериальная драгоценность, которой я хотела!

На лице Лилиан еще тлела улыбка, когда она пробиралась сквозь толпу, — вялая улыбка, плавно переходящая в выражение озабоченности и скуки, застывшее на всех лицах вокруг. Она шла наугад, довольствуясь ощущением, что на нее смотрят, атласное платье переливалось, как тяжелая пена, при движении высокой фигуры.

Ее внимание привлекла зеленовато-голубая вспышка: она на мгновение сверкнула на запястье тонкой обнаженной руки. Затем Лилиан увидела стройную фигуру, серое платье, обнаженные узкие плечи и остановилась. Нахмурившись, она смотрела на браслет.

Дэгни повернулась к ней. Среди многого, что возмущало Лилиан, безличная вежливость на лице Дэгни оказалась самой невыносимой.

— Что вы думаете о женитьбе своего брата, мисс Таггарт? — спросила Лилиан, невинно улыбаясь.

— У меня нет мнения на этот счет.

— Вы хотите сказать, что его женитьба не стоит того, чтобы над ней задумываться?

— Если вы хотите быть точной, я имею в виду это.

— Но неужели вы не видите человеческой значимости его поступка?

— Нет.

— Вы считаете, что такая личность, как невеста вашего брата, не заслуживает интереса?

— Разумеется, нет.

— Я завидую вам, мисс Таггарт. Завидую вашему олимпийскому спокойствию. Мне кажется, в этом секрет того, что очень немногие из смертных могут тешить себя надеждой сравниться с вами в сфере бизнеса. Они распыляют внимание, по крайней мере, признают достижения и в других областях.

— О каких достижениях мы говорим?

— Неужели вы не признаете женщин, которые одерживают выдающиеся победы не в бизнесе, а в сфере человеческих отношений?

— Не думаю, что слово «победа» применимо в сфере человеческих отношений.

— О, но примите во внимание, с каким усердием должны трудиться другие женщины — если бы работа была для них единственным средством достичь того, чего добилась эта девушка с помощью вашего брата.

— Мне кажется, она не вполне осознает, чего добилась. Реардэн увидел их стоящими рядом. Он подошел, чувствуя, что должен слышать, о чем они говорят, невзирая на последствия. Он молча остановился около них, не зная, заметила ли его Лилиан; но был уверен, что Дэгни заметила.

— Прошу вас, будьте великодушны к ней, мисс Таггарт, — сказала Лилиан. — По меньшей мере, проявите хоть капельку внимания. Вы не должны презирать женщин, не обладающих вашим замечательным талантом, но проявляющих дарование иного вида. Природа всегда уравновешивает свои дары, восполняя одно другим, вы так не считаете?

— Не уверена, что понимаю вас.

— О, уверена, что вы не хотите, чтобы я высказалась яснее.

— Почему же? Хочу.

Лилиан раздраженно пожала плечами; женщины, которые были ее подругами, ее бы давно поняли и заставили замолчать, но эта противница была для нее новой — женщина, которая отказывается считать себя уязвленной. Она не собиралась высказываться яснее, но, увидев взирающего на нее Реардэна, улыбнулась и сказала:

— Что ж, возьмем, к примеру, вашу невестку, мисс Таггарт. Какие у нее шансы в этом мире? Никаких — по вашим строгим меркам. Она не смогла бы сделать карьеру в бизнесе. Она не обладает вашим умом. Кроме того, мужчины сделали бы это для нее невозможным. Они, вероятно, нашли бы ее слишком привлекательной. Поэтому она извлекла выгоду из того, что у мужчин тоже есть свои критерии, к сожалению, не столь высокие, как ваши. Она воспользовалась талантом, который вы, я уверена, презираете. Вы никогда не снисходили до конкуренции с нами, обыкновенными женщинами, в исключительной сфере наших стремлений — власти над мужчинами.

— Если вы называете это властью, миссис Реардэн, тогда вы абсолютно правы — не снисходила и не снизойду.

Дэгни повернулась, чтобы уйти, но голос Лилиан остановил ее:

— Мне хочется верить, что вы последовательны, мисс Таггарт, и совершенно лишены человеческих слабостей. Хочется верить, что у вас никогда не возникало желания льстить или оскорблять. Но я вижу, сегодня вы ожидали нас обоих — Генри и меня.

— Ну, не сказала бы, я не видела список гостей моего брата.

— Тогда почему вы надели этот браслет?

Глаза Дэгни спокойно заглянули в глаза Лилиан.

— Я всегда его ношу.

— Вам не кажется, что шутка заходит слишком далеко?

— Это никогда не было шуткой, миссис Реардэн.

— Тогда вы поймете меня, если я скажу, что хочу получить этот браслет назад.

— Я вас понимаю. Но вы его не получите.

Лилиан выждала мгновение, как будто предоставляя Дэгни и себе возможность осознать значение их молчания. На этот раз она смотрела на Дэгни без улыбки:

— Что, по-вашему, я должна думать, мисс Таггарт?

— Думайте, что вам угодно.

— И каковы ваши доводы?

— Вы знали мои доводы, когда давали мне браслет.

Лилиан взглянула на Реардэна. Его лицо ничего не выражало; она не увидела никакой реакции, ни намека на то, чтобы поддержать или остановить ее, ровным счетом ничего, кроме внимания, что заставило ее почувствовать себя стоящей в луче прожектора.

Лилиан вновь прикрылась улыбкой, как щитом, — покровительственной улыбкой, предназначенной для того, чтобы свести предмет разговора на уровень светской беседы.

— Я уверена, мисс Таггарт, что вы осознаете, насколько это неуместно.

— Нет.

— Но вы наверняка знаете, что подвергаете себя риску.

— Нет.

— Вы не думаете, что вас могут… неправильно понять?

— Нет.

Лилиан укоризненно покачала головой и улыбнулась:

— Мисс Таггарт, вам не кажется, что это тот случай, когда непозволительно наслаждаться абстрактной теорией, а следует учитывать практическую действительность?

Дэгни не улыбнулась:

— Я никогда не понимала, что означает подобное высказывание.

— Я имею в виду, что ваше отношение может быть идеалистическим, а я в этом уверена, но, к сожалению, большинство не разделяет вашего возвышенного расположения духа и неправильно истолкует ваши действия самым отвратительным для вас образом.

— В таком случае ответственность и риск на них, но не на мне.

— Я восхищаюсь вашей… нет, я не могу сказать «невинностью», не следует ли мне сказать «чистотой»? Вы никогда не думали об этом, я уверена, но жизнь не так пряма и логична, как… рельсы. Прискорбно, но возможно, ваши высокие устремления приведут людей к подозрениям, которые… гм, которые, я уверена, вы считаете грязными и скандальными.

Дэгни прямо смотрела на нее:

— Я так не считаю.

— Но вы не можете игнорировать такую возможность.

— Могу. — Дэгни повернулась, намереваясь уйти.

— О, зачем же избегать дискуссии, если вам нечего скрывать? — Дэгни остановилась. — Если ваше блестящее — и отчаянное — мужество позволяет вам рисковать своей репутацией, то можно ли игнорировать угрозу для репутации мистера Реардэна?

Дэгни медленно спросила:

— Какую угрозу?

— Я уверена, вы меня понимаете.

— Нет.

Я уверена, что объяснять нет необходимости.

Есть, если вы хотите продолжить этот разговор.

Взгляд Лилиан скользнул по лицу Реардэна в поисках знака, который помог бы ей решить, продолжать или закончить беседу. Он не помог ей.

— Мисс Таггарт, — произнесла Лилиан, — я не ровня вам в философском отношении к жизни. Я всего лишь обыкновенная жена. Пожалуйста, отдайте мне браслет, если вы не хотите, чтобы я думала то, что могу подумать, ведь вам не хочется, чтобы я произнесла это вслух.

— Миссис Реардэн, вам угодно именно здесь и именно таким образом высказать предположение, что я сплю с вашим мужем?

— Конечно, нет! — Крик последовал мгновенно; это была паника и автоматический рефлекс — так отдергивает руку карманный воришка, пойманный на месте преступления. Лилиан добавила со злым, нервным смешком: — Такое я и представить себе не могу. — Смесь сарказма и искренности свидетельствовала, что она не кривит душой, хотя и не хочет в этом признаться.

Тогда будь любезна извиниться перед мисс Таггарт, — сказал Реардэн.

Дэгни затаила дыхание. Обе женщины повернулись к Реардэну. Лилиан не увидела на его лице ничего; Дэгни увидела муку.

— В этом нет необходимости, Хэнк, — произнесла она.

— Есть — для меня, — холодно ответил Реардэн, не глядя на нее; он смотрел на Лилиан, в его взгляде был приказ, который не мог быть не выполнен.

Лилиан пристально смотрела на него с легким удивлением, но без тревоги или злости, как человек, столкнувшийся с чем-то непонятным, но не имеющим значения.

— Ну конечно, — почтительно произнесла она, вновь обретая ровный и уверенный тон. — Примите, пожалуйста, мои извинения, мисс Таггарт, если у вас сложилось впечатление, что я подозреваю существование между вами отношений, которые считаю невероятными для вас и, зная его склонности, невозможными для моего мужа. — Она отвернулась и безразлично пошла прочь, оставив их вдвоем, будто нарочито подтверждая справедливость своих слов.

Дэгни стояла неподвижно, закрыв глаза; она вспоминала тот вечер, когда Лилиан дала ей браслет. Тогда Хэнк был на стороне жены, теперь он на ее стороне. Из них троих она одна полностью понимала, что это означает.

— Дэгни, что бы ты ни сказала, даже самое худшее, ты права.

Она услышала его голос и открыла глаза. Реардэн холодно смотрел на нее, его лицо было сурово и не выражало боли или надежды на прощение.

— Милый, не мучай себя, — ответила Дэгни. — Я знала, что ты женат. И никогда не забывала об этом. Я не обижаюсь.

Ее первое слово было самым яростным из нескольких ударов, которые он почувствовал: никогда раньше она не называла его так. Она никогда не предоставляла ему возможности услышать нежность в ее голосе, никогда не говорила о его браке во время их встреч; теперь она сказала это, сказала легко и просто.

Дэгни увидела злость на его лице — возмущение ее жалостью, презрительное выражение, означающее, что он не выставлял напоказ свои страдания и не нуждается в помощи; потом, признавая, что она так же досконально изучила его, как и он ее, Реардэн закрыл глаза, слегка склонил голову и очень медленно произнес:

— Спасибо.

Она улыбнулась и отвернулась от него.

Джеймс Таггарт держал в руке пустой бокал, когда заметил, как поспешно Больф Юбенк остановил проходящего мимо официанта, словно тот допустил непростительную ошибку. Затем Юбенк продолжил разговор:

— Но вы, мистер Таггарт, знаете, что человек, живущий в высших сферах, не может быть понят или оценен. Нам, литераторам, не дождаться поддержки от мира, где правят бал бизнесмены. Они всего-навсего чванливые выскочки из среднего класса или хищные дикари вроде Реардэна.

— Джим, — сказал Бертрам Скаддер, похлопывая его по плечу, — лучший комплимент, который я могу тебе сделать, это то, что ты не бизнесмен!

Ты культурный человек, Джим, — сказал доктор Притчет, — не бывший рудокоп, как Реардэн. Мне не нужно объяснять тебе настоятельную необходимость поддержки Вашингтоном высшего образования.

— Вам действительно понравился мой последний роман, мистер Таггарт? — продолжал спрашивать Больф Юбенк. — Он действительно вам понравился?

Проходя мимо, Орен Бойл взглянул на них, но не остановился. Взгляда было достаточно, чтобы понять, о чем идет речь. Вполне нормально, подумал он, кто чем может, тот тем и торгует. Он знал, о чем шел торг, но ему не хотелось давать этому определение.

— Мы живем на заре нового века, — произнес Джеймс Таггарт поверх бокала. — Мы разрушаем тиранию экономической власти. Мы освободили людей от диктата доллара. Мы высвободили духовные цели из зависимости от владельцев материальных средств, освободили культуру от мертвой хватки стяжателей. Мы построим общество, преданное высшим идеалам, и заменим аристократию денег…

— …аристократией блата, — раздался голос сзади.

Все повернулись. Человек, стоящий лицом к ним, был Франциско Д’Анкония.

Его лицо загорело под летним солнцем, а глаза цветом напоминали небо в тот день, когда он получил свой загар. Его улыбка светилась летним утром. Смокинг сидел на нем так, что все прочие сразу приобрели вид ряженых, напяливших костюмы из ателье проката.

— В чем дело? — спросил Д’Анкония среди общего молчания. — Неужели я сказал что-то, чего кто-то из присутствующих не знал?

— Как ты сюда попал? — Это было первое, что смог произнести Джеймс Таггарт.

— Самолетом до Нью-Йорка, на такси из аэропорта, затем на лифте из своего номера с пятьдесят третьего этажа, над вами.

— Я не это имел в виду… я хотел сказать…

— Не пугайся, Джеймс. Если я приземлился в Нью-Йорке и услышал, что где-то здесь гуляют, то уж непременно объявлюсь, правда? Ты всегда говорил, что я люблю вечеринки.

Группа мужчин наблюдала за ними.

— Я, конечно, рад тебя видеть, — вежливо произнес Таггарт и, чтобы уравновесить это, воинственно добавил: — Но если ты думаешь, что можешь…

Франциско не воспринял угрозу, он выжидающе промолчал, и слова Таггарта повисли в воздухе. Тогда Франциско вежливо спросил:

— Если я думаю — что?

— Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду.

— Да. Понимаю. Сказать тебе, что я думаю?

— Едва ли сейчас подходящий момент…

— Мне кажется, ты должен представить меня своей невесте, Джеймс. Все никак не усвоишь хороших манер, в непредвиденных обстоятельствах ты их сразу теряешь, а в такие моменты манеры особенно необходимы.

Повернувшись, чтобы проводить его к Шеррил, Таггарт уловил тихий звук, доносившийся со стороны Бертрама Скаддера; это был зарождающийся смешок. Таггарт знал, что люди, минуту назад ползавшие у его ног, люди, чья ненависть к Франциско Д’Анкония была, возможно, сильнее его собственной, тем не менее, наслаждались зрелищем. Выводы, которые из этого следовали, ему не хотелось формулировать.

Франциско поклонился Шеррил и высказал свои наилучшие пожелания так изысканно, словно она была невестой наследника престола. Нервно наблюдавший за этой сценой Таггарт почувствовал облегчение — и смутную обиду, которая, если ее высказать, поведала бы ему, что он желает, чтобы событие было достойно величия, которое придали ему манеры Франциско.

Таггарт боялся оставаться рядом с Франциско и боялся дать ему разгуливать среди гостей. Он попробовал отстать на несколько шагов, но Франциско, улыбаясь, вернулся к нему.

— Неужели ты думал, что я пропущу твою свадьбу, Джеймс, ведь ты мой друг детства и крупнейший акционер!

Что? — задыхаясь, произнес Таггарт и пожалел об этом — его голос выдавал панику.

Франциско, казалось, не обратил на это внимания, он произнес невинно-веселым тоном:

О, конечно, я знаю. Я знаю каждое подставное лицо в списке акционеров «Д’Анкония коппер». Просто удивительно, сколько в мире богатых Смитов и Гомесов, которым принадлежат крупные пакеты акций богатейшей корпорации в мире! Не осуждай меня за то, что я проявил любознательность и узнал, какие выдающиеся личности входят в число моих крупнейших акционеров. Похоже, я очень популярный человек и владею удивительной коллекцией государственных мужей со всего мира — включая и руководителей народных республик, в которых, по идее, не должно оставаться ни гроша.

Таггарт, нахмурившись, сухо сказал:

— Имеется много причин — деловых причин, — по которым иногда благоразумнее не делать инвестиций в открытую.

— Одна из причин — человек не хочет, чтобы люди знали, что он богат. Вторая — он не хочет, чтобы они узнали, каким образом он разбогател.

— Не понимаю, что ты имеешь в виду и что ты имеешь против.

— О нет, я вовсе не против. Я ценю это. Множество вкладчиков, мыслящих старомодно, бросили меня после случая с рудниками Сан-Себастьян. Это отпугнуло их. Но у современного поколения акционеров есть доверие ко мне, они, как всегда, работают на доверии. У меня нет слов, чтобы выразить, как высоко я это ценю.

Таггарту хотелось, чтобы Франциско говорил не так громко; он не хотел, чтобы вокруг собирались люди.

— Дела у тебя идут превосходно, — произнес он осторожным тоном делового комплимента.

— Ты находишь? Просто поразительно, как поднялись за последний год акции «Д’Анкония коппер». Но думаю, что не следует быть слишком самонадеянным, — в мире почти не осталось конкуренции, некуда вложить деньги, если вдруг посчастливилось быстро разбогатеть, а тут «Д’Анкония коппер», старейшая компания на свете, компания, которая веками считалась надежной. Только подумай, что пришлось пережить этой компании за истекшие столетия! Поэтому, если вы решили, что это лучшее место, где можно припрятать денежки, что компания несокрушима, что для того, чтобы разрушить «Д’Анкония коппер», потребуется выдающийся человек, — вы абсолютно правы.

— Я слышал, что ты стал серьезно относиться к своим обязательствам и наконец-то приступил к работе. Говорят, ты усердно работаешь.

— О, это заметили? Ведь только вкладчики-ретрограды имеют обыкновение следить за тем, что делает президент компании. Современные акционеры не видят в этом необходимости. Думаю, они никогда и не присматривались к моей деятельности.

Таггарт улыбнулся:

— Они просматривают биржевые сводки. Это говорит обо всем, не так ли?

— Да, да, говорит — в перспективе.

— Должен сказать, я рад, что в прошлом году ты уже не был особым любителем гулянок. Это видно по твоей работе.

— Правда? Пожалуй, не совсем, еще не совсем.

— Кажется, — произнес Таггарт осторожным полувопросительным тоном, — я должен чувствовать себя польщенным тем, что ты пришел на этот прием.

— Я должен был прийти. Я думал, ты ждешь меня.

— Нет, не ждал… дело в том…

— А следовало бы, Джеймс. Это большое официальное мероприятие, где идет подсчет числа твоих сторонников, жертвы приходят сюда, чтобы показать, как легко их уничтожить, а те, кто их уничтожает, заключают договор о вечной дружбе, который длится три месяца. Не знаю точно, к какой группе принадлежу, но я должен был прийти, чтобы и меня сосчитали, правда?

— Господи, ты думаешь, о чем говоришь? — в бешенстве прокричал Таггарт, видя, как напряглись лица вокруг них.

— Осторожно, Джеймс. Если ты пытаешься притвориться, что не понимаешь меня, я ведь могу объяснить совсем доходчиво.

Если ты считаешь уместным произносить такие…

Я считаю это смешным. Были времена, когда люди боялись, что кто-нибудь раскроет секреты, которые неизвестны их ближним. Сегодня боятся, что кто-нибудь произнесет вслух то, о чем все знают. Задумывались ли вы, практичные люди, о том, что этого вполне достаточно, чтобы уничтожить всю вашу огромную сложную систему с ее законами и оружием, — просто если надо точно назвать суть того, чем вы занимаетесь?

Если ты думаешь, что на таком торжестве, как свадьба, позволительно оскорблять хозяина вечера…

— Что ты, Джеймс, я пришел поблагодарить тебя.

— Поблагодарить?

— Конечно. Вы оказали мне огромную услугу — ты и твои парни в Вашингтоне и в Сантьяго. Я удивлен только тем, что никто из вас не побеспокоился сообщить мне об этом. Эти указы, которые кто-то издал несколько месяцев назад, задушили производство меди по всей стране. В результате страна неожиданно оказалась вынуждена импортировать намного больше меди. А где же еще в мире осталась медь, как не в «Д’Анкония коппер»? Так что, ты понимаешь, у меня довольно основательная причина быть благодарным.

— Уверяю тебя, я не имею с этим ничего общего, — поспешно начал Таггарт, — и кроме того, экономическая политика Америки определяется не теми соображениями, на которые ты намекаешь, не…

— Я знаю, чем она определяется, Джеймс. Я знаю, что все началось с парней в Сантьяго, потому что они уже несколько веков находятся на содержании «Д’Анкония коппер», гм, нет, «на содержании» — это чересчур благородно сказано, точнее будет сказать, что «Д’Анкония коппер» несколько веков отстегивает им за крышу, — так, кажется, это называется у ваших бандитов? У парней из Сантьяго это называется налогами. Они имеют свою долю с каждой тонны проданной меди «Д’Анкония коппер». Поэтому они заинтересованы в том, чтобы я продавал как можно больше меди. Но когда мир превращается в народные республики, Америка остается единственной страной, где людей еще не довели до выкапывания в лесах корешков для пропитания, это последний уцелевший рынок на земле. Парни в Сантьяго захотели овладеть этим рынком. Не знаю, что они пообещали парням в Вашингтоне и кто чем и с кем торговался, но знаю, что где-то ты с этим пересекся, потому что ты держишь порядочную долю акций «Д’Анкония коппер». И уверен, ты не рассердился в то утро, четыре месяца назад, на следующий день после того, как вышли указы, увидев, как взлетела «Д’Анкония коппер» на бирже. Пожалуй, она прыгнула со страниц биржевых сводок прямо тебе в лицо.

— На каком основании ты придумываешь эти возмутительные истории? Кто дал тебе такое право?

— Никто. Я не знал об этом. Просто увидел скачок на этих страницах. В то утро. Это о многом говорит, правда? Кроме того, через неделю парни в Сантьяго шлепнули новый налог на медь и сказали, что мне не стоит возражать — ведь мои акции так здорово подскочили. Они сказали, что действуют в моих же интересах. Они сказали, что мне ни к чему беспокоиться, ведь если взять оба события в совокупности, я стал богаче, чем был до этого. Это верно. Стал.

— Зачем ты мне все это рассказываешь?

— Почему ты не хочешь принять благодарность за это, Джеймс? Это совсем не в твоем стиле и противоречит той политике, в которой ты такой эксперт. В век, когда человек существует не благодаря праву, а благодаря благосклонности, не отвергают благодарную личность, а стараются заполучить признательность возможно большего числа людей. Разве ты не хочешь, чтобы я оказался среди тех, кто перед тобой в долгу?

— Не понимаю, о чем ты говоришь.

— Подумай только, какую услугу мне оказали без всяких усилий с моей стороны. Со мной не советовались, меня не уведомили, обо мне не думали, все было проделано без меня — и теперь мне остается только производить медь… Это большая услуга, Джеймс, и будь уверен, я в долгу не останусь. — Франциско резко повернулся и, не дожидаясь ответа, пошел прочь.

Таггарт не двинулся за ним, он стоял, чувствуя, что предпочел бы что угодно еще одной минуте этого разговора.

Франциско подошел к Дэгни. Некоторое время он смотрел на нее молча, не здороваясь, его улыбка подтверждала, что она была первой, кого он здесь заметил, и первой, кто увидел его, когда он входил в зал.

Несмотря на все сомнения и настороженность, Дэгни не чувствовала ничего, кроме спокойной уверенности; непонятно почему ей казалось, что его фигура в этой толпе символизировала полную безопасность. Но в момент, когда зарождающаяся улыбка поведала ему, как она счастлива его видеть, Франциско спросил:

Не хочешь ли рассказать мне, каким блестящим достижением стала линия Джона Галта?

Дэгни почувствовала, как дрогнули и сжались ее губы, когда она произнесла:

— Прошу прощения, если я показала, что уязвима. Это не должно было ошеломить меня — то, что ты дошел до той стадии, когда презирают достижения.

— Да, это так. Я настолько презираю эту линию, что не захотел стать свидетелем ее скоропостижной кончины.

Д’Анкония заметил внезапный интерес, мысль, устремившуюся в новом направлении через открытую брешь. Он минуту наблюдал за Дэгни, словно знал каждый ее шаг по этой дороге, потом усмехнулся и сказал:

— Неужели ты и теперь не хочешь спросить меня, кто такой Джон Галт?

— Почему я должна это спрашивать и почему сейчас?

— Ты что, не помнишь, как призывала его прийти и заявить свои права на твою линию? Что ж, он это сделал.

Франциско двинулся дальше, не задерживаясь, чтобы увидеть выражение ее глаз — гнев, замешательство и первый слабый проблеск вопроса.

По мышцам своего лица Реардэн осознал свою реакцию на появление Франциско: он внезапно обнаружил, что улыбается и что едва уловимая улыбка не сходила с его лица несколько минут, пока он наблюдал за Франциско Д’Анкония в толпе.

Впервые он осознал для себя все полувоспринятые, полуотвергнутые моменты, когда он думал о Франциско Д’Анкония, и отбросил эту мысль прежде, чем она стала признанием в том, как он хотел увидеть Франциско. Когда накатывала усталость — за столом, когда в предрассветном небе меркло зарево плавильных печей, во время одиноких вечерних прогулок по пустынной сельской местности к дому, в тишине бессонных ночей, Реардэн ловил себя на мысли о единственном человеке, который когда-то высказывал то, что думал сам Реардэн. Он отбросил воспоминания, сказав себе: «Этот человек хуже всех остальных!», но чувствовал, что это неправда, хотя не мог понять причину этой уверенности. Он ловил себя на том, что просматривает газеты в поисках сообщения о возвращении Франциско Д’Анкония в Нью-Йорк, и отбрасывал газеты в сторону, сердито спрашивая себя: «Ну и что из того, что он вернулся? Уж не будешь ли ты разыскивать его по ночным клубам? Чего ты от него хочешь?»

Именно этого я хотел, подумал Реардэн, поймав себя на том, что улыбается при виде Франциско, — это было странное чувство ожидания с примесью любопытства, радости и надежды. Франциско, казалось, не заметил его. Реардэн ждал, борясь с желанием подойти. «Только не после нашего последнего разговора, — думал он. — Зачем? Что я ему скажу?» И с тем же радостным чувством, чувством уверенности, что поступает правильно, он понял, что идет через зал к горстке гостей, окружающих Франциско Д’Анкония.

Глядя на этих людей, он удивлялся, почему они выбрали Франциско, чтобы заключить его в плотный круг, что притянуло их к нему, ведь в их улыбках сквозила явная неприязнь. На лицах застыло своеобразное выражение, скорее не страх, а трусость, — выражение вины и злости. Франциско был прижат к мраморной лестнице, свободно развалившись, он сидел на ступеньках; раскованность позы в сочетании со строгостью одежды придавали ему особую элегантность. На его беззаботном лице сияла улыбка; казалось, он здесь единственный человек, наслаждающийся праздником. Но в его глазах не было и следа веселья, в них сигналом предупреждения светилась обостренная проницательность.

Стоя с краю группы, Реардэн услышал, как женщина с большими бриллиантовыми серьгами и увядшим нервным лицом спросила:

— Сеньор Д’Анкония, что, по вашему мнению, будет с миром?

— В точности то, чего он заслуживает.

— О, как жестоко!

— Вы же верите в действие нравственных законов, мадам? — учтиво спросил Франциско. — Лично я верю.

Реардэн услышал, как Бертрам Скаддер сказал какой-то девушке, которая возмущенно вскрикнула:

— Не расстраивайтесь из-за него. Видите ли, деньги — источник всех бед и корень зла, а он типичный продукт денег.

Реардэн подумал, что Франциско вряд ли мог услышать это, но увидел, как тот поворачивается к говорящим с благородно-учтивой улыбкой.

— Итак, вы считаете, что именно деньги — источник всех бед и корень зла? — спросил Франциско Д’Анкония. — А вы никогда не задумывались над тем, что является источником самих денег? Сами по себе деньги — лишь средство обмена, существование их невозможно вне производства товаров и людей, умеющих производить. Деньги придают вес и форму основному принципу: люди, желающие иметь дело друг с другом, должны общаться посредством обмена, давая взамен одной ценности другую. В руках бездельников и нищих, слезами вымаливающих плоды вашего труда, или бандитов, отнимающих их у вас силой, деньги теряют смысл, перестают быть средством обмена. Деньги стали возможны благодаря людям, умеющим производить. Видимо, они, по-вашему, источник всех бед?

В тот момент, когда вы принимаете деньги в качестве оплаты за свой труд, вы делаете это с условием, что сможете обменять их на результаты труда других людей. Ценностью деньги наполняют не нищие или бандиты. Целый океан слез и все оружие в мире не смогут превратить листы бумаги в вашем кошельке в хлеб, который необходим вам, чтобы жить. Но эти листы бумаги, которые когда-то подменили полновесное золото, — символ доверия, символ вашего права на часть жизни людей, умеющих производить. Ваш бумажник — это утверждение, что вокруг вас в этом мире есть люди, которые согласны с этим моральным принципом, потому что он лежит в основе денег. Видимо, это, по-вашему, корень зла?

Вы никогда не задумывались, что является источником благ? Взгляните на электростанцию и попробуйте представить, что она была создана мышцами и кулаками не умеющих мыслить дикарей. Попробуйте вырастить пшеницу без знаний, накопленных и переданных вам далекими предшественниками, которые первыми сумели окультурить злаки! Попробуйте добыть себе пропитание, не прилагая ничего, кроме физических усилий, и вы очень быстро осознаете, что только человеческий разум является источником всех произведенных на земле благ, источником всех богатств.

Но вы утверждаете, что деньги созданы сильными за счет слабых? О какой силе вы говорите? Очевидно, что это не сила кулаков или оружия. Богатство — это результат умения человека мыслить. В противном случае получается, что деньги созданы изобретателем двигателя за счет тех, кто не умеет изобретать. Получается, что деньги придуманы умным за счет дураков? Тем, кто может, за счет тех, кто не может? Движущимися к цели за счет бездельников? Прежде чем деньги можно будет отнять или выпросить, они должны быть созданы трудом честного человека в соответствии с его возможностями. Честным я называю того, кто осознает, что не имеет права потреблять больше, чем производит.

Товарообмен посредством денег — вот закон чести людей доброй воли. В основе денег лежит аксиома, что каждый человек — единоличный и полновластный господин своего разума, своего тела и своего труда. Именно деньги лишают силу права оценивать труд или диктовать на него цену, оставляя место лишь свободному выбору людей, желающих обмениваться с вами плодами своего труда. Именно деньги позволяют вам получить в награду за свой труд и его результаты то, что они значат для тех, кто их покупает, но ни центом больше. Деньги не признают иных сделок, кроме как совершаемых сторонами без принуждения и со взаимной выгодой. Деньги требуют от вас признания факта, что люди трудятся во имя собственного блага, но не во имя собственного страдания, во имя приобретения, но не во имя потери, признания факта, что люди не мулы, рожденные, чтобы влачить бремя собственного несчастья, — что вы должны предлагать им блага, а не гноящиеся раны, что естественными взаимоотношениями среди людей является обмен товарами, а не страданиями. Деньги требуют от вас продавать не свою слабость людской глупости, но свой талант их разуму. Деньги позволяют приобретать не худшие из предложенных вам товаров, а лучшее из того, что позволяют ваши средства. И там, где люди могут свободно вступать в торговые взаимоотношения, где верховным судьей является разум, а не кулаки, выигрывает наилучший товар, наилучшая организация труда, побеждает человек с наивысшим развитием и рациональностью суждений, там уровень созидательности человека превращается в уровень его возрождения. Это моральный кодекс тех, для кого деньги являются средством и символом жизни. Видимо, это, по-вашему, источник всех бед?

Но сами по себе деньги — лишь средство. Они приведут вас к любой цели, но не заменят вас у штурвала. Деньги удовлетворят ваши стремления и желания, но не заменят вам цель и мечту. Деньги — бич для тех, кто пытается перевернуть с ног на голову закон причин и следствий, для тех, кто жаждет подменить разум кражей достижений разума.

Деньги не купят счастья тому, кто сам не знает, чего хочет. Деньги не построят систему ценностей тому, кто боится знания цены; они не укажут цель тому, кто выбирает свой путь с закрытыми глазами. Деньги не купят ум дураку, почет — подлецу, уважение — профану. Если вы попытаетесь с помощью денег окружить себя теми, кто выше и умнее вас, дабы обрести престиж, то в конце концов падете жертвой тех, кто ниже. Интеллигенты очень быстро отвернутся от вас, в то время как мошенники и воры столпятся вокруг, ведомые беспристрастным законом причин и следствий: человек не может быть меньше, чем его деньги, иначе они его раздавят. Видимо, это, по-вашему, корень зла?

Унаследовать богатство достоин лишь тот человек, который способен сам создать его, независимо от того, начинает он с нуля или нет, и который поэтому не нуждается в богатстве. Деньги будут служить наследнику, если он будет сильнее, чем они, в противном случае они его уничтожат. И вы, увидев это, закричите, что деньги развратили его. Они ли? Не он ли сам развратил свои деньги? Бессмысленно завидовать никчемному наследнику; его богатство — не ваше, и вы не сможете извлечь из него пользы. Бессмысленно мечтать или требовать, чтобы его наследство было разделено с вами, — в реальном мире порождение пятидесяти паразитов вместо одного не сможет вернуть жизнь тому символу, которым был капитал, созданный гением. Деньги — живая сила, они задыхаются без корней. Деньги не будут служить разуму, который недостоин их силы. Видимо, поэтому вы ненавидите деньги? Деньги — еще и средство вашего выживания. Приговор, который вы вынесете источнику собственного благополучия, будет приговором вашей собственной жизни. Оскверняя этот источник, вы предаете собственное существование. Вы получаете деньги обманом? Потворствуя людским порокам или глупости? Любезничая с глупцами в надежде получить больше, чем позволяют ваши истинные способности? Поступаясь своими принципами? Выполняя работу, которую ненавидите, для тех, кого презираете? Если так, эти деньги никогда не принесут вам ни одного мгновения радости. Все, что вы на них купите, обернется для вас позором, а не достижением. И тогда вы в ужасе закричите, что деньги отвратительны и порочны. Отвратительны потому, что не стали источником вашего самоуважения. Порочны потому, что позволили вам насладиться собственной развращенностью. Видимо, поэтому вы ненавидите деньги?

Деньги всегда останутся лишь следствием, они никогда не заменят вас как причину. Деньги — продукт нравственности, но они не сделают вас нравственными, не исправят ваши пороки, не искупят ваши грехи. Деньги не дадут вам того, чего вы не заслуживаете, — ни в материальном мире, ни в духовном. Видимо, поэтому вы ненавидите деньги?

Но может быть, вы считаете, что не сами деньги, а любовь к ним — источник всех бед и корень зла? Любить что-либо значит понимать и принимать природу этого. Любить деньги значит понимать и принимать тот факт, что именно они пробуждают в вас лучшие силы, стремления и желание обменять свои достижения на достижения лучших из людей. Человек, который кричит изо всех сил о своем презрении к деньгам, но в то же время готов продать душу за пять центов, ненавидит деньги. Человек, который готов ради них трудиться, любит деньги. Сказать вам, как разобраться, откуда у них деньги? Человек, проклинающий деньги, получил их нечестно, человек, уважающий деньги, заслужил их.

Уходите без оглядки от любого, кто скажет вам, что деньги — зло. Эти слова — колокольчик прокаженного, лязг оружия бандита. С тех пор как люди живут на земле, средством общения для них были деньги, и заменить их в качестве такого средства может только дуло автомата.

Но деньги, если вы все-таки решитесь создавать или сохранять их, потребуют от вас высочайших способностей. Те, в ком нет мужества, гордости и самолюбия, те, кто не чувствует своего морального права на собственные деньги и поэтому не собирается защищать их так, как защищают свою жизнь, те, кто готов извиниться за свое богатство, — все они не сохранят свой капитал. Они — естественный корм для бесчисленных свор бандитов, всегда таящихся в тени где-то поблизости и мгновенно бросающихся вперед при первом же легком запахе падали — человека, который умоляет простить его за то, что у него много денег. Бандиты немедленно постараются освободить его от чувства вины — и от жизни, если он будет с чем-то не согласен.

Очень скоро вы увидите, как они расплодятся — люди с двойной моралью, — те, кто живет за счет силы, но питается из рук тех, кто живет торговлей. Бандиты не сомневаются, что люди, умеющие производить, наполнят их награбленные деньги ценностью. В моральном обществе они — уголовники, и законы этого общества направлены на то, чтобы защитить вас от них. Но когда общество говорит «да» бандитизму, уголовники становятся авторитетами морали, преступниками по праву, которые видят, что грабить беззащитных людей абсолютно безопасно, потому что есть закон, обезоруживающий последних, — тогда деньги превращаются в мстителя для тех, кто их создал. Но добыча уголовников становится приманкой для бандитов следующего уровня, которые, в свою очередь, опираясь на ту же мораль, отнимут у них награбленное. И начинается гонка, но не тех, кто создает самое лучшее, а тех, кто превосходит остальных в жестокости. Когда насилие является нормой, убийца легко одержит верх над карманником, и общество погибнет во всеобщей бойне.

Хотите знать, насколько близок этот день? Обратите внимание на деньги. Деньги — барометр состояния общества. Если вы видите, что взаимоотношения в обществе осуществляются не на основе добровольного согласия сторон, а на основе принуждения; если вы видите, что для того, чтобы производить, требуется разрешение тех, кто ничего никогда не производил; если вы видите, что деньги текут рекой не к тем, кто создает блага, но к тем, кто создает связи; если вы видите, что те, кто трудится, становятся с каждым днем беднее, а вымогатели и воры — богаче, а законы не защищают первых от последних, но защищают последних от первых; если вы видите, что честность и принципиальность равносильны самоубийству, а коррупция процветает, — знайте: это общество на краю пропасти. Деньги — слишком благородный посредник, чтобы вступать в спор с автоматом, чтобы заключать сделки с жестокостью и порочностью. Именно деньги не позволят стране существовать, если в ней идея собственности смешалась с идеей награбленного.

В какое бы время среди людей ни появлялись разрушители, они начинали с уничтожения денег, поскольку именно деньги являются защитой от произвола, основой моральной устойчивости общества. Разрушители первым делом изымают у населения золото, подменяя его кучей бумаги, не имеющей объективной ценности. Этим они уничтожают свободную систему ценностей и бросают людей в пучину беззакония, на милость тех, кто считает себя вправе устанавливать ценности. Золото — это объективная ценность, эквивалент создаваемых благ. Бумажные деньги — это отражение богатства, которого еще нет, они существуют только благодаря оружию, направленному на тех, от кого требуют создать во имя отражения сам предмет. Бумажные деньги — это чек, выписанный вам ворами в законе на счет, который им не принадлежит: на достоинство своих жертв. Но наступит день, когда чек вернется к ним обратно со штампом: счет исчерпан!

Если вы провозгласили источник своего существования злом, не рассчитывайте, что люди останутся добрыми. Не рассчитывайте, что они будут моральны и согласятся пожертвовать собой, чтобы накормить тех, кто аморален. Не рассчитывайте, что они будут производить, в то время как производство наказывается, а бандитизм вознаграждается. Не спрашивайте: «Кто разрушает этот мир?» Вы его разрушаете.

Вы живете в век самых высоких достижений человечества, в век самой продуктивной цивилизации за всю ее историю, проклинаете деньги — кровеносную систему этой цивилизации и при этом удивляетесь: «Почему вокруг все рушится?» Вы смотрите на деньги так, как до вас смотрели на них дикари, и при этом поражаетесь: «Почему джунгли подступают к окраинам наших городов?» В течение всей истории человечества деньги оставались в руках бандитов, тайных или явных, названия их менялись, методы и цели оставались неизменными: отнять блага силой и не позволять производителям встать с колен — держать их униженными, оскорбленными, опозоренными. Ваша фраза о том, что деньги — источник всех бед, уходит корнями в те времена, когда богатство создавалось трудом рабов, которые веками повторяли одни и те же движения, когда-то открытые чьим-то умом. В те времена, когда производство благ управлялось насилием, а богатство приобреталось только завоеваниями, завоевывать, по существу, было почти нечего. Но несмотря на века полуголодного, бесправного существования, люди прославляют викингов, рыцарей, робингудов как аристократов меча, аристократов рода, аристократов чести и презирают производителей, называя их лавочниками, дельцами, капиталистами. К чести человечества, в его истории один-единственный раз все же существовала страна денег, и у меня нет иной возможности отдать Америке более высокую дань признательности, чем сказать: это была страна разума, справедливости, свободы, творческих и производственных достижений. Впервые в истории человеческий разум и деньги были объявлены неприкосновенными, здесь не осталось места для богатства, отнятого силой, здесь создали условия для накопления капитала собственным трудом, здесь не осталось места для бандитов и рабов, здесь впервые появился человек, действительно создающий блага, величайший труженик, самый благородный тип человека — человек, сделавший самого себя, — американский капиталист.

Вы спросите, что является самым ярким достижением американцев? Я считаю этим то, что люди этой страны придумали выражение «делать деньги». Ни в одном языке мира, ни у одного народа не было такого словосочетания. Испокон веков люди считали богатство статичным — его можно было отнять, унаследовать, выпросить, поделить, подарить. Американцы стали первыми, кто осознал, что богатство должно быть сделано. Выражение «делать деньги» стало основой новой морали этой части человечества.

Но именно за эти слова вырождающиеся культуры прочих континентов ненавидят Америку. Усвоив кредо бандитов, вы считаете постыдным величайшее достижение своей культуры; вы относитесь к вашим национальным героям, американским промышленникам, как к грабителям и подлецам; а к вашим великолепным заводам — как к творению сугубо физического труда, труда рабов, подбадриваемых кнутом, наподобие египетских пирамид. Негодяй, утверждающий, что не видит разницы между силой доллара и силой кнута, должен почувствовать разницу на собственной шкуре — и надеюсь, так и будет.

Пока вы не поймете, что деньги — корень добра, вы будете разрушать себя. Когда деньги перестают быть инструментом отношений между людьми, таким инструментом становятся сами люди — в руках других людей.

Кровь, кнут, оружие — или доллар. Делайте выбор! Другого не дано! И времени на раздумье почти не осталось.

Франциско ни разу не взглянул на Реардэна во время своей речи; но, закончив, устремил свой взгляд прямо ему в глаза. Реардэн стоял, не шелохнувшись, никого не замечая, кроме Франциско, вокруг которого загудели разгневанные голоса.

Кто-то, послушав, спешил прочь, кто-то говорил: «Это ужасно!», «Это ложь!», «Как злобно и эгоистично!», произнося слова громко, но в то же время осторожно, словно желая, чтобы стоящие рядом услышали их, и надеясь, что Франциско не услышит

— Сеньор Д’Анкония, — заявила дама в серьгах, — я не согласна с вами!

— Если вы можете опровергнуть любой из моих доводов, мадам, я с благодарностью выслушаю вас.

— О, я не могу. У меня нет конкретных возражений, мой мозг работает иначе, чем ваш, но я чувствую, что вы не правы, и поэтому знаю, что вы ошибаетесь.

— Откуда вы это знаете?

— Я это чувствую. Я живу не головой, а сердцем. Возможно, вы сильны в логике, но вы бессердечный человек.

— Мадам, когда люди вокруг вас начнут погибать от голода, ваше сердце не сможет спасти их. И я настолько бессердечен, что заявляю, что, когда вы начнете кричать: «Я этого не предполагала!», вы не будете прощены.

Женщина отвернулась; по ее полным щекам пробежала дрожь.

— Забавная манера вести светскую беседу! — гневно сказала она.

Тучный мужчина с бегающими глазками нарочито бодро сказал:

— Если таково ваше мнение о деньгах, сеньор, я ужасно рад, что владею изрядной долей акций «Д’Анкония коппер». — Его тон демонстрировал стремление смягчить любой спор.

Франциско мрачно произнес:

— Советую вам, сэр, еще раз хорошенько подумать.

Реардэн направился к Франциско, который, казалось, не смотрел в его сторону, но сразу двинулся ему навстречу, будто вокруг никого не было.

— Привет, — легко, как школьному товарищу, сказал Реардэн. Он улыбался.

Его улыбка отразилась на лице Франциско:

— Привет.

— Хочу поговорить с вами.

— А с кем, по-вашему, я говорил последнюю четверть часа?

Реардэн улыбнулся, признавая правоту собеседника:

— Я думал, вы меня не заметили.

— Я заметил, что вы один из двоих людей в этом зале, которые действительно рады меня видеть.

— По-моему, вы самонадеянный человек.

— Нет, скорее благодарный.

— Кто второй человек, который действительно рад вас видеть?

Франциско пожал плечами и легко произнес:

— Женщина.

Реардэн заметил, что Франциско так искусно отвел его в сторонку от группы, что ни он, ни другие не поняли, что это сделано умышленно.

— Не ожидал встретить вас здесь, — сказал Франциско. — Вам не следовало приходить на эту свадьбу.

— Почему?

— Можно поинтересоваться, что заставило вас прийти?

— Моя жена очень хотела принять приглашение.

— Простите за выражение, но было бы намного приличнее взять ее в путешествие по борделям. И безопаснее.

— О какой опасности вы говорите?

— Мистер Реардэн, вы не знаете, как эти люди делают дела и как они истолковывают ваше присутствие здесь. Согласно вашим правилам, воспользоваться гостеприимством человека значит признать, что вы и пригласивший вас человек поддерживаете цивилизованные отношения. Но у этих людей иные правила.

— Тогда почему вы пришли сюда? Франциско весело пожал плечами:

— Я… то, что делаю я, не имеет значения. Я всего лишь гуляка.

— А что вы делаете здесь?

— Ищу побед.

— Нашли что-нибудь?

Лицо Франциско неожиданно приняло серьезное выражение, и он тяжело, почти торжественно произнес:

— Да. И думаю, это будет одна из великих побед.

Реардэн непроизвольно выкрикнул:

— Как можно так растрачивать свою жизнь? — Это был не упрек, а отчаяние.

Подобие улыбки, словно свет отдаленного огонька, промелькнуло в глазах Франциско, когда он ответил:

— Вы хотите сказать, что обеспокоены этим?

— Могу сказать и кое-что еще, если хотите. Пока не встретил вас, я все время удивлялся, как вы можете проматывать такое богатство, как у вас. Сейчас я не могу презирать вас, как презирал раньше, хотя меня мучает более серьезный вопрос: как вы можете проматывать такой разум, как у вас?

— Не думаю, что проматываю его.

— Не знаю, было ли в вашей жизни что-то, чем вы дорожили, но хочу сказать вам то, что никому никогда не говорил. Помните, когда я впервые встретил вас, вы сказали, что хотите выразить мне свою благодарность?

В глазах Франциско не осталось ни следа веселья; Реардэн еще не видел такого серьезно-почтительного выражения.

— Конечно, мистер Реардэн, — медленно ответил Франциско.

— Я сказал вам, что не нуждаюсь в благодарности, и оскорбил вас. Что ж, вы выиграли. Речь, что вы произнесли сегодня, была адресована мне, правда?

— Да, мистер Реардэн.

— Это больше, чем благодарность, и она мне нужна; это больше, чем восхищение, и я нуждался в нем; это намного больше любых слов, которые я могу найти. Потребуется несколько дней, чтобы понять, что это дало мне, но одно я знаю точно: мне это нужно. Я никогда не делал таких признаний, потому что никогда не просил помощи. Если вы поняли, что я рад вас видеть, и находите это смешным, у вас есть хороший повод посмеяться.

— Возможно, мне понадобится для этого несколько лет, но я докажу вам, что никогда не смеюсь над такими вещами.

— Докажите это сейчас, ответив на один вопрос: почему вы не практикуете то, что проповедуете?

— Вы уверены, что не практикую?

— Если то, что вы сказали, правда, и вы настолько умны, что понимаете это, сейчас вам следовало бы быть величайшим промышленником мира.

Франциско ответил так же тяжело, как и тучному мужчине, но с непривычной ноткой доброты:

— Советую вам, мистер Реардэн, еще раз подумать над этим. Хорошенько подумать.

— Я думал о вас больше, чем хотел. Я не нашел ответа.

— Я подскажу вам. Если то, что я сказал, правда, на ком из присутствующих здесь лежит самая большая вина?

Предполагаю, на Джеймсе Таггарте.

— Нет, мистер Реардэн, не на Джеймсе Таггарте. Вы должны сами определить, в чем состоит вина, и назвать виновного.

— Несколько лет назад я назвал бы вас. Я все еще думаю, что именно это мне следовало бы сказать. Я сейчас почти в таком же положении, как та глупая дама, сказавшая вам: «У меня нет конкретных возражений, но я чувствую, что вы не правы». Все доводы разума говорят мне, что вы виновны, — и все же я не чувствую этого.

— Вы совершаете ту же ошибку, что и та женщина, мистер Реардэн, но в более благородной форме.

— Что вы имеете в виду?

— Нечто большее, чем ваше мнение обо мне. Та женщина и ей подобные избегают мыслей, о которых им известно, что они — добро. Вы же только и делаете, что выталкиваете из сознания мысли, которые для вас зло. Они поступают так, потому что не хотят напрягаться. Вы же поступаете так, потому что не даете себе никакой пощады. Они потакают своим эмоциям. Вы жертвуете своими чувствами. Они ничего не хотят терпеть. Вы готовы стерпеть что угодно. Они избегают ответственности. Вы же только и делаете, что принимаете ее на себя. Но разве вы не видите, что это, в сущности, одна и та же ошибка? Отказ от признания реальности всегда приводит к гибельным последствиям. Не существует скверных мыслей, злом является только отказ мыслить. Не пренебрегайте своими желаниями, мистер Реардэн. Не жертвуйте ими. Исследуйте их причину. Существует предел и у вашего терпения.

— Откуда вы так много знаете обо мне? Я ошибался подобным же образом, но недолго. Я хотел бы… — начал Реардэн и осекся. Франциско улыбнулся:

— Боитесь хотеть, мистер Реардэн?

…очень жаль, что я не могу позволить себе относиться к вам с той симпатией, которую испытываю.

— Я дал бы… — Франциско замолчал; Реардэн увидел на его лице выражение, которое не мог определить, хотя явственно ощущал, что оно выражает страдание; он увидел нерешительность. Мистер Реардэн, у вас есть акции «Д’Анкония коппер»?

Реардэн удивленно посмотрел на него:

— Нет.

Когда-нибудь вы поймете, какое предательство я сейчас совершаю… Никогда не покупайте акций «Д’Анкония коппер». Никогда ни при каких обстоятельствах не связывайтесь с «Д’Анкония коппер».

— Почему?

— Когда вы все поймете, вы узнаете, есть ли что-то или кто-то, чем я дорожил, и… как дорожил.

Реардэн нахмурился — он кое-что вспомнил.

— Я не буду иметь дела с вашей компанией. Вы назвали их людьми с двойной моралью? А вы не из тех бандитов, что богатеют благодаря указам?

Как ни странно, Франциско не оскорбился, его лицо обрело прежнее выражение уверенности.

— Неужели вы думаете, что я выпросил у вымогателей-плановиков эти указы?

— Если не вы, то кто же?

— Мои захребетники.

— Без вашего согласия?

— Без моего согласия.

— Мне не хочется сознаваться, как я хочу вам верить, но вы не сможете доказать это.

— Я докажу это через пятнадцать минут.

— Как? Факт остается фактом: вы лично извлекли самую большую прибыль из этих указов.

— Это правда. Я извлек больше, чем мистер Мауч и его банда могли себе представить. После многих лет работы мне предоставили шанс, в котором я нуждался.

— Вы хвастаете?

— Будьте уверены! — Реардэн недоверчиво смотрел в холодные, яркие глаза Франциско — глаза человека действия. — Мистер Реардэн, вы знаете, где большинство этих новых аристократов припрятали свои денежки? Знаете, куда вложили свои прибыли от металла Реардэна большинство этих стервятников равного распределения?

— Нет, но…

— В акции «Д’Анкония коппер». Надежно — подальше от глаз и от своей страны. «Д’Анкония коппер» — старая, неуязвимая компания… настолько богатая, что ее хватит еще на три поколения бандитизма. Компания, управляемая плейбоем, которому на все наплевать, который позволит им использовать его собственность, как захотят, и по-прежнему будет делать для них деньги — чисто автоматически, как его предки. Превосходная система для них, правда, мистер Реардэн? Только есть одно но. Они не учли одну-единственную деталь. Знаете, какую?.

Реардэн пристально посмотрел на него:

— На что вы намекаете?

Франциско неожиданно рассмеялся:

— Не завидую я тем, кто нажил состояние, спекулируя металлом Реардэна. А что, если они потеряют деньги, которые вы для них заработали, мистер Реардэн? В мире случаются катастрофы. Вы же знаете, как они говорят: человек лишь игрушка в руках стихии. Допустим, что завтра утром в доках «Д’Анкония коппер» в Вальпараисо произошел пожар, пожар, который стер их с лица земли вместе с половиной портовых сооружений. Сколько сейчас времени, мистер Реардэн? Ах, я, кажется, перепутал будущее время с прошедшим. Завтра днем в шахтах Д’Анкония в Орано произойдет оползень — жертв не будет, разрушений тоже — не считая самих шахт. Позже выяснится, что они были обречены, так как добыча месяцами велась без учета геологических особенностей местности, — чего можно ожидать от владельца-повесы? Огромные залежи медной руды будут похоронены под тоннами горной породы. Сам Себастьян Д’Анкония смог бы возобновить добычу не раньше чем через три года, а народная республика — никогда. Когда же акционеры начнут присматриваться к делам, то обнаружат, что шахты в Кампусе, Сан-Феликсе, Лас-Эрасе работают точно в таком же режиме и более года несут убытки, однако повеса искажает факты и скрывает их от прессы. Сказать вам, что они узнают об управлении литейными заводами «Д’Анкония коппер»? Или сухогрузным флотом «Д’Анкония коппер»? О, они много чего узнают. Только это им уже не поможет, потому что завтра утром «Д’Анкония коппер» с треском лопнет, разобьется на мелкие осколки, как лампочка о цемент, как скоростной лифт, рухнувший с огромной высоты. И все эти паразиты, пиявки, сосавшие кровь моей компании, все они останутся у разбитого корыта.

Победные нотки в голосе Франциско слились со странным звуком — Реардэн разразился смехом.

Реардэн не знал, как долго длился этот момент, не понимал своих ощущений. Это было похоже на удар, отбросивший его на иной уровень сознания, и еще один удар, вернувший обратно. Он словно очнулся от наркотического сна, ощутил безмерную степень свободы, которой никогда не достичь в действительности. Это похоже на факел Вайета, думал он, именно этого он втайне опасался.

Он вдруг осознал, что пятится от Франциско, который пристально наблюдал за ним.

— Не существует скверных мыслей, мистер Реардэн, — мягко произнес Франциско, — злом является только отказ мыслить.

— Нет, — сказал Реардэн; это был почти шепот, он заставлял себя говорить тихо, боясь закричать. — Нет… если это ключ к тому, чтобы понять вас, не ждите от меня поддержки… Вы не нашли в себе сил бороться с ними… Вы выбрали самый легкий и самый порочный путь… сознательное уничтожение… разрушение того, что создали ваши предки… Вы не смогли удержать…

— Вы не прочтете этого в завтрашних газетах. Там не будет никаких доказательств преднамеренного уничтожения. Все случилось при вполне объяснимых и заслуживающих оправдания обстоятельствах — обыкновенная некомпетентность. В наше время некомпетентность не наказывается, правда? Парни в Буэнос-Айресе и Вашингтоне, возможно, захотят всучить мне субсидию — в утешение и в качестве вознаграждения. Большая часть «Д’Анкония коппер» уцелеет, хотя не меньшая часть пойдет к чертям. Никто не скажет, что я сделал это преднамеренно. Вы же можете думать что хотите.

— Я думаю, что из всех присутствующих самое тяжкое бремя вины лежит на вас. — Реардэн говорил медленно и устало; исчезло даже ощущение пустоты, оставленной утратой большой надежды. — Вы много хуже, чем я предполагал.

Франциско посмотрел на него со странно безмятежной полуулыбкой и ничего не сказал.

В наступившей тишине послышались голоса двоих мужчин, стоящих в нескольких шагах, и они повернулись взглянуть на говоривших.

Приземистый пожилой мужчина был, очевидно, бизнесменом добросовестного и неимпозантного типа. Его смокинг был хорошо сшит, но такой покрой вышел из моды лет двадцать назад, на швах можно было различить слабый зеленоватый оттенок; у него не часто выдавался случай надеть этот костюм. Запонки были нарочито массивными, но это была трогательная нарочитость фамильной реликвии, замысловатое изделие старинного мастера, которое, видимо, перешло к нему через четыре поколения, как и его бизнес. На лице мужчины застыло выражение, которое в эти дни было признаком честности: выражение смущения. Он смотрел на своего собеседника, стараясь — изо всех сил, беспомощно, безнадежно — понять его.

Его собеседник был моложе и ниже ростом, бесформенно полный, с выдающейся вперед грудной клеткой и тонкими усиками.

— Ну, не знаю, — снисходительно, со скучающим видом говорил он. — Все как один кричат о росте эксплуатационных расходов. И скулят все те, кому не дают наживаться так, как им хотелось бы. Не знаю. Нужно хорошенько подумать, а там мы решим, позволить ли вам вообще извлекать хоть какую-то прибыль.

Реардэн взглянул на Франциско и увидел то, что было выше его понимания, он увидел, что может сделать с человеческим лицом беззаветная преданность единственной цели: Реардэн никогда не видел большей безжалостности. Он считал себя достаточно жестким, но знал, что ему далеко до этой неумолимости, глухой к любым чувствам, кроме справедливости. Каким бы он ни был, рассуждал Реардэн, человек, который способен на такие чувства, — титан.

Это длилось лишь мгновение. Франциско повернулся к Реардэну и очень спокойно произнес:

— Я передумал, мистер Реардэн. Я очень рад, что вы пришли на эту свадьбу. Я хочу, чтобы вы это видели. — Затем он неожиданно громко, веселым, естественным тоном совершенно безответственного человека сказал: — Неужели вы не предоставите мне кредит, мистер Реардэн? Это ставит меня в ужасное положение. Я должен достать деньги, добыть их сегодня…Я обязан достать их к утру, прежде чем откроется биржа в противном случае…

Ему незачем было продолжать — невысокий мужчина с усиками уже сжимал его руку.

Реардэн никогда бы не поверил, что человеческое тело может так быстро менять габариты, но он увидел, как мужчина вдруг сжался и похудел, словно из его округлостей выкачали воздух, надменный властелин превратился в жалкий мешок, который не мог представлять никакой угрозы.

— Что-то… случилось, сеньор Д’Анкония? Я имею в виду… биржу?

Франциско судорожно прижал палец к губам. — Тише, — испуганно прошептал он, — ради Бога тише! Тот затрясся:

— Что-то… не в порядке?

— Вы случайно не являетесь акционером «Д’Анкония коппер»? — Мужчина закивал, не в состоянии говорить. — Боже мой! Послушайте, я скажу вам, если вы дадите слово чести, что никому не расскажете. Ведь вы не хотите посеять панику?

— Слово чести… — задыхаясь, произнес мужчина.

— Тогда немедленно свяжитесь со своим брокером и распорядитесь продать мои акции, потому что дела «Д’Анкония коппер» очень плохи. Я пытаюсь раздобыть денег, но, если это мне не удастся, завтра утром можете считать себя счастливчиком, если получите десять центов с доллара. О черт! Забыл, что вы не можете связаться с брокером до открытия биржи. Это очень плохо, но…

Мужчина понесся через весь зал, расталкивая людей, словно пущенная в толпу торпеда.

— Смотрите, — = сурово произнес Франциско, оборачиваясь к Реардэну.

Мужчина затерялся в толпе, они не видели его, не знали, кому он продавал свою тайну и хватило ли у него хитрости, сделать ее предметом торга с влиятельными особами, но проход, где он пробежал, расширялся, и по всей комнате неожиданно пробежали зарубки, расщепляющие толпу. Сначала образовалось несколько первых трещин, а затем ускоряющееся разветвление распространилось, как полоски пустоты по готовой обвалиться стене, — трещины, прорезанные не чьей-то рукой, а безличным дыханием ужаса.

Раздавались отрывистые выкрики, повышающиеся истерические интонации, бессмысленно повторяемые вопросы, неестественное перешептывание, женский визг, несколько принужденных смешков — кто-то еще пытался притворяться, что ничего не происходит.

Иногда толпа внезапно замирала, словно в параличе; возникала неожиданная тишина, будто вдруг выключался двигатель; затем движение возобновлялось — неистовое, судорожное, бесцельное, неуправляемое, так падают с горы камни, толкаемые слепой волей земного притяжения и каждого выступа скалы, который они задевают на пути. Люди бежали к телефонам, друг к другу, кричали и толкались. Эти люди, самые могущественные в стране, бесконтрольно держащие власть, власть над хлебом насущным и над каждым моментом жизни человека на земле, — эти люди стали щебенкой, с грохотом несомой ветром паники, щебенкой, оставшейся на месте подрубленного у самого фундамента строения.

Джеймс Таггарт, непристойно выставив на всеобщее обозрение свои истинные чувства, подскочил к Франциско с криком:

— Это правда?!

— В чем дело, Джеймс? — улыбаясь, спросил Франциско. — Что случилось? Почему ты так расстроен? Деньги — источник всех бед и корень зла, а я устал быть злом.

Таггарт бросился к выходу, по пути пронзительно крича что-то Орену Бойлу. Бойл кивнул и так и остался покачивать головой с покорностью нерасторопного слуги, а затем стрелой помчался в другом направлении. Шеррил, с развевающейся свадебной фатой, хрустальным облаком реявшей в воздухе, догнала Таггарта возле двери:

— Джим, что случилось? Он оттолкнул ее и выбежал.

Лишь три человека стояли не шелохнувшись как три столпа, расположенных в разных концах зала, и линии их взглядов пересекали поле крушения: Дэгни смотрела на Франциско, Франциско и Реардэн смотрели друг на друга.