Фрэнсис Фукуяма. Конец истории и последний человек. Часть I.


Слабость сильных государств II, или поедание ананасов на Луне

Хорошо так, вот цитата из сочинения куйбышевского десятиклассника, написанного еще в шестидесятых годах:

«Год 1981. Коммунизм. Коммунизм — это изобилие материальных и культурных благ… Весь городской транспорт электрифицирован, вредные предприятия выведены за пределы городов… Мы на Луне ходим среди цветов и плодовых деревьев…»

Так сколько же это лет еще ждать, пока мы будем есть ананасы на Луне? Нам бы когда-нибудь помидоров на Земле поесть вволю!

Андрей Нуйкин, «Пчела и коммунистический идеал»

Тоталитаризм — это концепция, созданная на Западе после Второй мировой войны для описания Советского Союза и нацистской Германии, тираний, весьма отличающихся от традиционных авторитаризмов девятнадцатого столетия. Гитлер и Сталин дерзостью своих политических и общественных стремлений придали новый смысл понятию сильного государства. Традиционный деспотизм наподобие существовавшего во франкистской Испании или представленного в виде различных военных диктатур Латинской Америки никогда не стремился раздавить «гражданское общество» — то есть общественную сферу частных интересов,— а хотел лишь контролировать ее. Ни фалангисты Франко, ни перонистское движение в Аргентине не смогли выработать систематической идеологии и лишь вполсилы старались переменить ценности и умонастроения народа.

А тоталитарное государство строится на явно выраженной идеологии, дающей универсальную точку зрения на человеческую жизнь, Тоталитаризм задается целью уничтожить гражданское общество полностью, установить «тотальный» контроль над жизнью своих граждан. С той минуты, как большевики захватили .власть в 1917 году. Советское государство систематически преследовало все возможные конкурирующие источники легитимности в российском обществе, включая политические партии, прессу, профсоюзы, частные предприятия и церковь. Хотя до конца тридцатых годов и оставались некоторые институты, носящие эти имена, это были лишь призраки прошлого, организованные режимом и полностью ему подконтрольные. Осталось общество, члены которого были низведены до «атомов», не связанных ни с какими институтами-посредниками, кроме всемогущего правительства.

Тоталитарное государство надеялось переделать советского человека, изменив структуру его верований и ценностей путем контроля над прессой, образованием и пропагандой. Эта цель распространялась на самые личные и интимные связи человека — на семейные. Юный Павлик Морозов, выдавший своих родителей сталинской полиции, много лет выдвигался режимом в качестве примера для каждого ребенка. Говоря словами Михаила Геллера: «Человеческие отношения, составляющие ткань общества — семья, религия, историческая память, язык, — стали мишенью; общество систематически, и методически атомизировалось, близкие личные связи человека искоренялись и заменялись иными, выбранными и утвержденными для него государством»

В романе Кена Кизи «Полет над гнездом кукушки», вышедшем в 1962 году, приведена иллюстрация тоталитарных надежд. Герои книги — пациенты сумасшедшего дома, живущие инфантильно-бессмысленной жизнью под надзором властной Большой Сестры. Герой романа Мак-Мерфи пытается их освободить, нарушая правила больницы, выводя заключенных-пациентов к свободе. Но в ходе этой попытки он обнаруживает, что среди них нет ни одного, которого держат в больнице против его воли. В конце концов они все от страха перед внешним миром добровольно остаются в стенах больницы под властной защитой Большой Сестры. Это и была конечная цель тоталитаризма; не просто лишить свободы нового советского человека, но заставить его бояться свободы и даже без принуждения признавать свои цепи чем-то благодетельным.

Многие считали, что действенность советского тоталитаризма опиралась на авторитарные традиции русского народа, существовавшие задолго до большевизма. Европейский взгляд на русских, популярный в девятнадцатом веке, изложил французский путешественник Кюстин, который характеризовал их как народ, «приверженный к рабству, который… всерьез воспринимает только террор и властность».Западная вера в стабильность советской системы основывалась на вере, сознательной или нет, что русский народ в демократии не заинтересован. В конце концов, советская власть не была в 1917 году навязана русским внешней силой, как было в Восточной Европе после Второй мировой войны, и она просуществовала после большевистской революции лет шестьдесят — семьдесят, выдержав голод, беспорядки и вторжение. Это наводило на мысль, что система завоевала себе некоторую легитимность в широких массах и уж точно в правящей элите, поскольку отражала естественную склонность общества к авторитаризму. И западные комментаторы, которое вполне были готовы поверить, что польский народ желал бы сбросить коммунизм, если представится шанс, русскому народу в такой вере отказывали. Иными словами, они считали, что русские — пациенты сумасшедшего дома, которых удерживают не решетки и смирительные рубашки, а собственная тяга к безопасности, порядку, власти и еще некоторым благам, которые советский режим им бросал, — например, имперское величие и статус сверхдержавы. Сильное, Советское государство выглядело очень сильным, и нигде так сильно, как в глобальном стратегическом соревновании с Соединенными Штатами.

Считалось, что тоталитарное государство может не только вечно длить свое существование, но я размножаться по всему миру, реплицируя себя как вирус. Когда коммунизм бывал занесен в Восточную Германию, на Кубу, во Вьетнам, в Эфиопию — он всюду появлялся снабженный авангардной партией, централизованными министерствами, полицейским аппаратом и идеологией, охватывающей все стороны жизни. И эти институты действовали независимо от национальных или культурных традиций рассматриваемых стран.

И что же случилось с этим вечным двигателем механизма власти?

В год 1989-й, двухсотлетнюю годовщину Великой Французской революции и ратификации конституции США, решительный крах коммунизма стал фактором мировой истории.

С начала восьмидесятых годов изменения в коммунистическом мире пошли так быстро и непрерывно, что иногда мы воспринимаем их как данность и забываем о масштабе случившегося. А поэтому полезно было бы оглянуться на главные вехи этого периода.

— В начале восьмидесятых годов руководство коммунистического Китая стало позволять крестьянам, составляющим 80% населения страны, выращивать и продавать провизию. Фактически это была деколлективизация сельского хозяйства, и капиталистические рыночные отношения стали возникать вновь не только в селе, но и в городской промышленности.

— В 1986 году советская пресса начала печатать критические статьи о преступлениях сталинской эпохи — тема, которую не поднимали с момента свержения Хрущева в первой половине шестидесятых. После этого стали резко расширяться свобода прессы и нарушаться одно табу за другим. К 1989 году на Горбачева и высшее советское руководство можно было открыто нападать в печати, а в 1990—1991 годах по всему Советскому Союзу прошли массовые демонстрации с требованием его отставки.

— В марте 1989 года прошли выборы на вновь образованный Съезд народных депутатов и в Верховный Совет. В следующем году прошли выборы в каждой из 15 союзных республик СССР и местные выборы. Коммунистическая партия попыталась подстроить выборы в свою пользу, но даже при этом не смогла предупредить переход ни одного местного парламента под контроль не коммунистических депутатов.

— Весной 1989 года Пекин временно захватили десятки тысяч студентов, требующих положить конец коррупции и установить в Китае демократию. В июне они были беспощадно раздавлены китайской армией, но все же успели публично поставить под вопрос легитимность Коммунистической партии Китая.

— В феврале 1989 года Советская армия ушла из Афганистана. Это, как потом оказалось, было лишь началом ее вывода из многих стран.

— В начале 1989 года реформисты в Венгерской Социалистической Рабочей Партии объявили о планах свободных многопартийных выборов в следующем году. В апреле 1989 года соглашение «круглого стола» привело к соглашению о разделении властей между Польской Объединенной Рабочей Партией и профсоюзом «Солидарность». В результате выборов — на которые польские коммунисты пытались повлиять, и тоже безуспешно — к власти в июле пришло правительство «Солидарности».

— В июле-августе 1989 года десятки, а затем сотни тысяч восточных немцев стали перебегать в Западную Германию, создав кризис, который быстро привел к уничтожению Берлинской стены и краху восточногерманского государства.

— Падение Восточной Германии запустило цепь падений коммунистических правительств в Чехословакии, Болгарии и Румынии. К началу 1991 года все бывшие коммунистические страны Восточной Европы, включая Албанию и главные республики Югославии, провели по возможности свободные, многопартийные выборы. Прежде всего коммунисты были отстранены от власти всюду, кроме Румынии, Болгарии, Сербии и Албании; в Болгарии избранное коммунистическое правительство вынуждено было вскоре уйти в отставку. Политическая база Варшавского Договора исчезла, и Советские вооруженные силы начали покидать Восточную Европу.

— В январе 1990 года была отменена статья шестая Конституции СССР, гарантирующая коммунистической партии «руководящую роль».

— Следом за ликвидацией статьи шестой в Советском Союзе стали появляться не коммунистические партии, и они пришли к власти в некоторых союзных республиках; Самым поразительным было избрание Бориса Ельцина президентом Российской республики весной 1990 года. Многие из поддержавших его в парламенте вышли впоследствии из коммунистической партии. Эти же труппа стала требовать возвращения частной собственности и рынков.

— Свободно избранные парламенты в каждой союзной республике, включая Россию и Украину, объявили о «суверенитете» в течение 1990 года. Парламенты балтийских государств пошли намного дальше и декларировали полную независимость от Советского Союза в марте 1990 года. Это привело не к немедленному «закручиванию гаек», как ожидали многие, а к борьбе за власть в России между теми, кто хотел и кто не хотел сохранять старый Союз.

— В июне 1991 года в России прошли первые полностью свободные выборы, и Ельцин был избран президентом Российской Федерации. Этот факт отразил быстрое перетекание власти от Москвы к периферии.

— В августе 1991 года провалился путч, организованный против Горбачева группой твердокаменных коммунистов. Частично это произошло из-за некомпетентности и нерешительности заговорщиков, но главное — из-за потрясающей поддержки, которую оказал Борису Ельцину в борьбе за демократические институты советский народ — тот самый, политически пассивный и жаждущий сильной руки.

Любой трезвомыслящий исследователь коммунистических государств сказал бы в 1980 году, что каждое из этих событий вряд ли вероятно или хотя бы возможно в ближайшем десятилетии. Такое суждение основывалось бы на взгляде, что любое из перечисленных событий подорвет ключевой элемент коммунистической тоталитарной власти, тем самым нанося смертельный удар системе в целом. И, разумеется, окончательно занавес упал, когда старый СССР распался и коммунистическая партия была запрещена в России после неудачного августовского путча 1991 года. Тогда каким же образом прежние ожидания нас обманули и какие невероятные слабости этого сильного государства открылись нам с началом перестройки?

Самой основной слабостью, серьезность которой ускользнула от внимания западных комментаторов, была экономика. Экономические провалы очень болезненно воспринимались в советской системе, поскольку сам режим свою претензию на легитимность основывал на том, что может обеспечить своему народу высокий материальный уровень жизни. Как ни трудно сейчас это вспомнить, но экономический рост фактически рассматривался как сила Советского государства до начала семидесятых: с 1928 по 1955 год ВНП Советского Союза рос темпами от 4,4% до 6,3% в год и вырос наполовину так же быстро, как рос ВНП США в последующие два десятилетия, так что угроза Хрущева догнать и похоронить Соединенные Штаты казалась вполне реальной. Но с середины семидесятых годов этот темп замедлился до цифр, равных, по оценке ЦРУ, от 2,0% до 2,3% в год между 1975—1985 гг. Есть все более ясные свидетельства, что эти цифры серьезно переоценивали рост, не учитывая скрытую инфляцию; многие советские экономисты — сторонники реформ — утверждали, что рост в этот период был от 0,6% до 1,0% процента в год, если не нулевой. Отсутствие роста ВНП в сочетании с расходами на оборону, ежегодно росшими в начале восьмидесятых на 2— 3 процента в год, означало, что мирная экономика фактически сокращалась заметными темпами десять лет, предшествовавших приходу к власти Горбачева. Всякий, кому случалось останавливаться в советской гостинице, делать покупки в советском магазине или ездить в советские деревни, где видна была самая настоящая нищета, должен был понять, что в советской экономике имеются весьма серьезные проблемы, не отраженные полностью в официальной статистике.

Важен был способ интерпретации этого экономического кризиса. К концу восьмидесятых годов в советской экономической элите произошла примечательная, интеллектуальная революция. Старая гвардия брежневских дней за три-четыре года сменилась горбачевской волной реформистов, таких как Абель Аганбегян, Николай Петраков, Станислав Шаталин, Олег Богомолов, Леонид Абалкин, Григорий Явлинский и Николай Шмелев. Все эти люди понимали — хотя иногда и не до конца, — базовые принципы либеральной экономической теории и были убеждены, что централизованная советская административно-командная система является коренной причиной упадка экономики СССР.

Однако было бы ошибкой интерпретировать последующие события перестройки всего лишь в терминах экономических императивов. Как указывал сам Горбачев, в 1985 году Советский Союз не был в кризисной ситуации, но лишь в «предкризисной». Другие государства переживали куда более серьезные экономические непогоды. Например, в США во время Великой Депрессии реальный ВНП страны упал почти на треть, но это не привело к дискредитации американской системы. Серьезная слабость советской экономики иногда признавалась, и запускались разнообразные традиционные реформы, которые должны были остановить спад.

Так что для понимания истинных слабостей Советского государства экономические проблемы следует рассматривать в контексте куда более масштабного кризиса — кризиса легитимности всей системы в целом. Экономический провал — это был лишь один из многих провалов советской системы, которые спровоцировали отказ от системы верований и обнажили слабость самой структуры. Главным поражением тоталитаризма оказалась неспособность управлять мыслями. Советские граждане, как выяснилось, все это время сохраняли способность мыслить самостоятельно. Многие понимали, несмотря на годы пропаганды, что их правительство им лжет. Люди помнили зло за личные страдания, перенесенные при сталинизме. Практически в каждой семье погиб кто-то из родственников или друзей при коллективизации, в Большой Террор тридцатых годов, на войне, которая обошлась гораздо дороже из-за внешнеполитических ошибок Сталина. Люди знали, что жертвы, были осуждены несправедливо и что советский режим так и не принял на себя ответственность за эти страшные преступления. Люди понимали и то, что в якобы бесклассовом обществе возник новый класс — класс партийных функционеров, столь же коррумпированный и привилегированный, как любой правящий класс старого режима, но куда более лицемерный.

В доказательство этого попомним, что Горбачев все время пользовался для обозначения своих целей словом «демократизация», Ленин, разумеется, утверждал, что Советский Союз с диктатурой партии куда ближе к истинной демократии, чем «формальные» демократии Запада. Но никто в Советском Союзе, говоря слово «демократизация», не имел никаких иллюзий, будто это слово значит что-то, отличное от западной демократии, и никак уж не ленинский централизм. Аналогично термин «экономический» (в словосочетаниях «экономические соображения» или «экономически оптимально») сегодня означает «эффективный», определяемый капиталистическим законом спроса, и предложения. И любой советский молодой человек, доведенный до отчаяния невозможным качеством жизни в СССР, скажет вам, что его единственное желание — жить в «нормальной» стране, то есть в либеральной демократии, не извращенной идеологией марксизма-ленинизма. Как сказала мне одна моя приятельница из Советского Союза в 1988 году, ей было трудно заставить детей делать уроки, поскольку «все знают», что демократия — это значит «можешь делать все, что хочешь».

Но важнее то, что недовольны системой были не только ее жертвы, но и те, кого она возвысила. Александр Яковлев, член Политбюро с 1986 по 1990 год, который был архитектором политики гласности, Эдуард Шеварднадзе, министр иностранных дел, который озвучил политику «нового мышления», и Борис Ельцин, президент России, — все они сделали карьеру в самом сердце партийного, аппарата. Как члены франкистских Кортесов, как аргентинские и греческие генералы, добровольно отдавшие власть, эти люди знали, что в самой основе советской системы угнездилась серьезная болезнь, и они находились на должностях высшей власти, где могли чем-то помочь в лечении. Попытки реформ конца восьмидесятых годов не были навязаны Советскому Союзу извне, хотя в основе необходимости реформ лежало соревнование с Соединенными Штатами. Но сами реформы явились результатом внутреннего кризиса уверенности, который поразил широкий сегмент советской элиты предыдущего поколения.

Подрыв легитимности системы не планировался заранее и не произошел в один день. Сначала Горбачев использовал гласность и демократизацию как инструменты для укрепления своей руководящей позиции, а потом — чтобы мобилизовать народную оппозицию против окопавшегося экономического чиновничества. При этом он не отклонялся от той тактики, что Применял в пятидесятые годы Хрущев. Но эти начальные акты во многом символической политической либерализации скоро начали жить своей жизнью и стали требовать изменений уже ради себя самих. Изначальный призыв Горбачева к гласности и перестройке вызвал резонанс среди масс интеллигенции, которую не надо было убеждать в дефектности системы. И оказалось, что есть лишь один набор стандартов, которыми была старая система измерена и найдена неудачной: стандарты либеральной демократии, то есть продуктивность рыночной экономики и свобода демократической политики.

Советские люди, униженные своими властителями и презираемые не только остальной Европой, но и своей интеллигенцией за пассивную покорность тоталитаризму, показали, что и Европа, и эта интеллигенция не правы. После 1989 года на выжженной земле тоталитаризма стало восстанавливаться гражданское общество — политические партии, профсоюзы, новые журналы и газеты, экологические клубы, литературные общества, церкви, националистические группы и так далее. Миф, что советские люди принимают легитимность старого общественного договора, рушился на каждых выборах, где подавляющее большинство при первой возможности голосовало против представителей старого аппарата. Политическая зрелость российского народа нигде так не проявилась, как при выборе Ельцина первым всенародно избранным президентом России, именно его, а не какого-нибудь полуфашистского демагога вроде Милошевича в Сербии или полудемократа вроде Горбачева. Эта зрелость проявилась и тогда, когда народ России поднялся на призыв Ельцина защитить новые демократические институты против консервативного переворота, совершенного в августе 1991 года. Как и ранее жители Восточной Европы, россияне показали себя не инертными и атомизированными, а готовыми защищать свое достоинство и свои права.

Такое массовое разочарование в системе верований, лежащих в основе Советского Союза, не могло случиться за один день, и это заставляет предположить, что тоталитаризм как система рухнул намного раньше восьмидесятых годов. И, конечно, начало конца тоталитаризма можно было бы проследить вплоть до периода, последовавшего за смертью Сталина в 1953 году, когда режим перестал использовать террор без разбора. После так называемого «секретного доклада» Хрущева в 1956 году и закрытия сталинского ГУЛАГа режим не мог более в проведении своей политики полагаться только на силу и должен был все сильнее прибегать к умасливанию, кооптации и подкупу, чтобы привлечь народ к своим целям. Этот отход от террора в чистом виде был в некотором смысле неизбежен, потому что в сталинской системе ни один руководитель не мог чувствовать себя в безопасности — ни даже главы сталинской полиции Ежов или Берия, которые оба были казнены, ни министр иностранных дел Молотов, у которого жену отправили в лагеря, ни его преемник Хрущев, который живо описывал, как один косой взгляд Сталина заставлял члена Политбюро дрожать за свою жизнь, ни даже сам Сталин, все время опасавшийся заговоров. Демонтаж системы террора, столь смертоносной для ее функционеров, стал поэтому почти неизбежен, как только смерть Сталина дала высшему руководству такую возможность.

Решение советского режима перестать убивать людей без разбора немедленно сдвинуло баланс власти между государством и обществом в пользу последнего и означало, что с этой минуты Советское государство уже не контролирует все без исключения стороны жизни советских людей. Потребительский спрос, или черный рынок, или местная политическая машина уже не могли быть просто раздавлены или использованы. Страх перед полицией оставался важным оружием государства, но часто держался на заднем плане и должен был подкрепляться другими политическими средствами, такими как обещание увеличить объем товаров народного потребления. До Горбачева целых 20% советского ВНП производилось на черном рынке или проходило через него полностью вне контроля планирующего центра.

Примером ослабления контроля центра было возникновение различных «мафий» в национальных республиках СССР в шестидесятых — семидесятых годах, таких как «хлопковая мафия» процветавшая в Узбекистане под предводительством первого секретаря коммунистической партии Узбекистана Рашидова. Защищенный личными отношениями с советским президентом Брежневым, его дочерью Галиной и ее мужем Чурбановым (высоким полицейским чиновником в Москве), Рашидов годами мог править коррумпированной бюрократической империей. Эта группа чиновников подделывала документы о производстве хлопка в республике, переводила огромные средства на личные банковские счета и правила местной партийной организацией практически без контроля Москвы. В этот же период процветали мафии всех сортов во всем советском обществе, главным образом в национальных республиках, но также и в таких городах, как Москва и Ленинград.

Такую систему уже нельзя назвать тоталитарной; но это и не форма авторитаризма вроде диктатур Латинской Америки. Наверное, лучший термин для характеристики Советского Союза и Восточной Европы брежневского периода нашел Вацлав Гавел, назвавший эти режимы «посттоталитарными», указывая, что это уже не кровавые полицейские государства тридцатых — сороковых годов, но живут они под тенью прежней тоталитарной практики. Тоталитаризм не сумел убить в этих обществах демократические идеи, но его наследие мешало обществу перейти к демократии.

Точно так же рухнул тоталитаризм в Китайской Народной Республике и странах Восточной Европы. Централизованный правительственный контроль над китайской экономикой даже в «сталинистский» период КНР никогда не был так тотален, как в Советском Союзе, и около четверти всей экономики не учитывалось в национальном плане. Когда Дэн Сяопин поставил в 1978 году страну на курс экономических реформ, у многих китайцев еще живы были воспоминания о рынках и предпринимательстве пятидесятых годов, так что вряд ли удивительно, что они смогли в следующем десятилетии воспользоваться преимуществами либерализованной экономики. Начало экономических реформ символизировало раннее и явное признание коммунистическими лидерами несостоятельности централизованного планирования.

Тоталитарное государство, допускающее существование обширного частного сектора, по определению больше не является тоталитарным. В Китае в атмосфере относительной свободы, превалировавшей с 1978 года до закручивания гаек в 1989 году, очень быстро возродилось гражданское общество — в виде самодеятельных организаций бизнесменов, предпринимателей, неформальных групп и так далее. Китайские лидеры рассчитали, что им проще обеспечить себе легитимность, взяв на себя роль агентов модернизации и реформирования Китая, а не твердолобых защитников марксистской ортодоксии.

Но легитимности достичь было не легче, чем в случае Советского Союза. Экономическая модернизация требовала открытия китайского общества иностранным идеям и влияниям, она отнимала власть у государства в пользу гражданского общества, она открывала возможности для коррупции и других социальных зол, с которыми трудно бороться в однопартийной политической системе, и она создавала все более образованную и космополитическую элиту в больших городах, являвшуюся функциональным эквивалентом среднего класса. Это дети этой элиты организовали митинг, начавшийся на площади Тяньаньмынь к апреле 1989 года в годовщину смерти Ху Яобана.Эти студенты, из которых кое-кто учился на Западе и был «паком с политической жизнью вне Китая, уже не удовлетворялись однобокими реформами китайской коммунистической партии, дававшими значительную экономическую свободу и никакой политической.

Есть люди, полагающие, что студенческий митинг на площади Тяньаньмынь был не столько выражением спонтанного требования участия в политике, сколько отражением политической борьбы за пост Дэна между Чжао Цзянем и Ли Пеном. Вполне может быть: Чжао явно был более симпатичен митингующим студентам, чем остальные руководители, и он отчаянно пытался спасти себя, апеллируя к ним до подавления митинга военной силой 4 июня. Но то, что политические протесты были результатом манипуляции сверху, еще не значит, что они не были проявлением более глубокого недовольства китайского общества существующей политической системой. Более того, преемственность — это ахиллесова пята всех возможных тоталитаризмов. Без общепризнанного механизма передачи власти у претендентов на нее существует постоянное искушение разыграть карту реформ как средство получить преимущество над соперниками. Но розыгрыш этой карты почти неизбежно освобождает новые силы в обществе, ускользающие из-под контроля манипулятора.

После событий 1989 года Китай стал обычной азиатской авторитарной страной. Ему не хватает внутренней легитимности среди широкого сектора его собственной элиты, в частности, среди молодежи, которая когда-нибудь унаследует страну и не придерживается какой-то последовательной идеологии. КНР не будет более служить образцом революционерам, как было когда-то при Мао, тем более если ее сравнивать с быстро растущими капиталистическими странами региона.

И уже летом 1989 года, когда только начиналось массовое бегство из Восточной Германии, многие люди на Западе теоретизировали, что социализм в Восточной Германии и других странах Восточной Европы укоренился, и если дать народам этих стран выбор, они выберут «гуманную» левую альтернативу, то есть не коммунизм, не капиталистическую демократию. Это оказалось полной иллюзией. Падение тоталитаризма в Восточной Европе, где советские институты были силой навязаны не желавшим этого народам, произошло куда быстрее, чем в Советском Союзе и в Китае. Это вряд ли должно считаться удивительным. Гражданское общество было уничтожено не столь тщательно, в разных странах по-разному. Например, в Польше не было коллективизации сельского хозяйства, как в соседних Украине и Белоруссии, и церковь осталась более или менее независимой. В дополнение к тем причинам, которые были у советского народа для сопротивления ценностям коммунизма, местные националистические силы сохраняли живую память о до-коммунистическом обществе, и это помогло в его быстром восстановлении после переворотов конца 1989 года. Как только Советы дали понять, что не будут вмешиваться в дела своих союзников в Восточной Европе, единственное, что могло удивить, — тотальная деморализация коммунистических аппаратов по всем восточноевропейским странам и тот факт, что вряд ли хоть один представитель старой гвардии пальцем шевельнул ради своей защиты.

Социализм и постколониальные традиции сильного государства почти полностью дискредитировали себя в Африке к концу восьмидесятых годов, поскольку большая часть стран региона испытала экономический коллапс и гражданскую войну. Самым разрушительным был опыт стран с несгибаемо-марксистским правлением, таких как Эфиопия, Ангола и Мозамбик. Возникли демократии в Ботсване, Гамбии, Сенегале, Маврикии и Намибии, а авторитарные режимы в огромном большинстве остальных африканских стран вынуждены были пообещать свободные выборы.

Разумеется, в Китае продолжают править коммунисты, как и на Кубе, в Северной Корее и во Вьетнаме. Но после внезапного падения шести коммунистических режимов в Восточной Европе с июля по декабрь 1989 года изменилось само восприятие коммунизма. Коммунизм, когда-то объявлявший себя более передовой формой общественного устройства, нежели либеральная демократия, стал прочно ассоциироваться с огромной политической и экономической отсталостью. Власть коммунизма в мире еще присутствует, но уже не олицетворяет собой привлекательной и динамической идеи. Те, кто называл себя коммунистами, теперь связаны постоянными арьергардными боями за сохранение положения и власти. Коммунисты оказались в незавидной позиции защитников старого реакционного общественного порядка, время которого давным-давно миновало, — вроде монархий, которые сумели сохраниться в двадцатом веке. Идеологическая угроза, которую они представляли для либеральных демократий, исчезла, а после ухода Красной армии из Восточной Европы во многом исчезла и военная.

Хотя демократические идеи подорвали легитимность коммунистов во всем мире, на пути установления демократии как таковой стоят огромные трудности. Студенческие протесты в Китае были подавлены партией и армией, и некоторые из прежних реформ Дэна после этого были отменены. В пятнадцати республиках бывшего Советского Союза будущее демократии далеко не гарантировано. В Болгарии и Румынии продолжаются постоянные политические волнения после ухода коммунистов от власти. В Югославии — гражданская война и распад. Только Венгрия, Чехословакия, Польша и бывшая Восточная Германия как будто готовы перейти в следующем десятилетии к стабильной демократии и рыночной экономике, хотя даже и у них экономические проблемы, с которыми пришлось столкнуться, оказались намного серьезнее ожидаемых.

Существует довод, что пусть даже коммунизм умер, он быстро сменяется нетерпимым и агрессивным национализмом. Преждевременно еще праздновать кончину сильного государства, поскольку там, где коммунистический тоталитаризм не выжил, он попросту сменился националистическим авторитаризмом или даже фашизмом русской или сербской разновидности. В этой части света в ближайшем будущем не будет ни мира, ни демократии, и, согласно данной точке зрения, она будет представлять для существующих западных демократий такую же опасность, как и Советский Союз.

Но не следует удивляться, что не все бывшие коммунистические страны совершают быстрый и безболезненный переход к стабильной демократии. Напротив, удивительно было бы, если бы так случилось. Чтобы возникла стабильная демократия, необходимо преодолеть колоссальные препятствия. Например, старый Советский Союз просто был неспособен к демократизации. СССР с той степенью свободы, чтобы его можно было считать настоящей демократией» немедленно развалился бы по национальным и этническим границам, распался на меньшие государства. Это, конечно, не значит, что отдельные части СССР, в том числе Российская Федерация или Украина, не могут демократизироваться. Но процессу демократизации должен предшествовать болезненный процесс национального размежевания, такой, который не всегда происходит быстро и бескровно. Этот процесс начался с обсуждения Союзного Договора девятью из пятнадцати республик в апреле 1991 года и резко ускорился после провала августовского путча.

Более того, не существует внутреннего противоречия между демократией и хотя бы некоторыми из вновь возникших национализмов. В то время как возникновение стабильной либеральной демократии в Узбекистане или Таджикистане в ближайшее время крайне маловероятно, нет причин думать, что Литва или Эстония, получив национальную независимость, будут менее либеральны, чем Швеция или Финляндия. Неверно также, что новые национализмы, если им дать свободу, будут проявлять агрессию или экспансионизм. Одним из наиболее примечательных поворотов конца восьмидесятых — начала девяностых годов был поворот главной струи русского национализма к понятию «Малой России», заметный не только у таких либералов, как Борис Ельцин, но и у консервативных националистов вроде Эдуарда Володина и Виктора Астафьева.

Следует тщательно различать преходящие условия и постоянные. В республиках Советского Союза и странах Восточной Европы нам легко увидеть замену марксизма-ленинизма различными диктатурами, националистами и полковниками, кое-где даже коммунисты могут вернуться на сцену. Но представляемый ими авторитаризм останется местным и бессистемным. Они, как и диктаторы Южной Америки, столкнутся с фактом, что у них более нет ни долговременного источника легитимности, ни хорошего рецепта для решения встающих перед страной экономическими политических проблем. Многие из народов этого региона могут и не совершить переход к демократии при жизни нашего поколения, но следующее поколение вполне может это сделать. Путь к либеральной демократии для Западной Европы тоже не был быстр и легок, что не помешало каждой стране этого региона в конце концов его пройти.

Коммунистический тоталитаризм задумывался как формула для остановки всех естественных и органических процессов социальной эволюции и замены их рядом форсированных революций сверху: разрушение классовой структуры, быстрая, индустриализация страны и коллективизация сельского хозяйства. Этот тип масштабного «социального инжиниринга» должен был отличать коммунистические страны от не-тоталитарных, поскольку изменения порождались государством, а не обществом. Действие обычных законов экономической и политической модернизации, которые экономисты и социологи считали практически универсальными в»нормальных»обществах, было приостановлено. В результате реформ восьмидесятых годов в Советском Союзе и в Китае станут ясны какие-то очень важные черты эволюции человеческих обществ, пусть даже эти реформы не увенчаются успехом в ближайшем будущем. Главное в том, что хотя тоталитаризм сумел разрушить видимые институты дореволюционных России и Китая, его попытки создать «нового человека» маоистского или советского толка потерпели полнейший крах. Элита обеих стран, возникшая в эпоху Брежнева и Мао, оказалась куда больше похожа на элиту западных стран со сравнимым уровнем экономического развития, чем кто-либо мог предположить. И эта элита смогла понять, если даже не принять, общую потребительскую культуру Америки, Японии, Западной Европы, и много политических идей этих стран — тоже. Сохраняя множество чисто «посттоталитарных» свойств, жители Советского Союза и Китая оказались не атомизированными, беспомощными, тоскующими по сильной власти детьми, какими их рисовали западные теории. Они оказались взрослыми людьми, умеющими отличать правду от лжи, хорошее от дурного, и хотели, как и другие взрослые во все века человечества, признания своей взрослости и самостоятельности.