Глава 2. Цепь
Началось с нескольких отдельных огоньков. По мере того как поезд компании «Таггарт трансконтинентал» подъезжал к Филадельфии, они превратились в разреженную цепь ярких огней, разрывающих темноту ночи. Они казались совершенно бессмысленными посреди голой равнины, но были слишком яркими, чтобы не иметь никакого назначения. Пассажиры лениво смотрели на них с выражением полного безразличия.
Затем появились черные, едва различимые на фоне ночного неба очертания огромного здания, стоявшего неподалеку от железнодорожного полотна. Его сплошные стеклянные стены озарялись лишь отраженными огнями проходившего поезда.
Встречный товарный состав закрыл здание, заполнив все вокруг резким, пронзительным гулом. В те внезапные мгновения, когда мимо пассажиров проносились низкие грузовые платформы, вдали можно было увидеть сооружения, над которыми нависало тяжелое красноватое зарево. Казалось, строения дышат, но дышат судорожно, неровно, и с каждым выдохом отблески зарева меняли оттенок.
Последний товарный вагон промчался мимо, и взорам пассажиров предстали угловатые строения, освещенные лучами нескольких мощных прожекторов и окутанные красными, как и небо, клубами пара.
Потом появилось нечто похожее не на здание, а скорее на огромную раковину из рифленого стекла, замыкающую опоры, балки и краны в круг ослепительно яркого оранжевого пламени.
Люди в поезде не могли понять всей сложности представшей перед ними панорамы, напоминающей протянувшийся на десятки километров город, который жил своей жизнью, казалось, без малейшего участия человека. Они видели опоры, похожие на покосившиеся небоскребы, зависшие между небом и землей мосты и краны, внезапно появлявшиеся за толстыми стенами строений, из которых струей вырывалось пламя. Они видели цепочку плывущих сквозь ночную тьму светящихся цилиндров — это были раскаленные докрасна металлические болванки.
Здание компании стояло неподалеку от железнодорожного полотна. Огни огромных неоновых букв над крышей осветили салоны вагонов проезжавшего мимо поезда. Буквы гласили: «Реардэн стил».
Один из пассажиров, профессор экономики, заметил своему соседу:
— Что может значить отдельный человек по сравнению с колоссальными достижениями коллектива в нашу индустриальную эпоху?
Другой пассажир, журналист, сделал заметку для будущей статьи: «Хэнк Реардэн клеит бирку со своим именем на все, к чему прикасается. Из этого вы сами можете сделать вывод, что он за человек».
Поезд стремительно убегал во тьму, когда из-за высокого строения прорезала небо ярко-красная вспышка. Никто из пассажиров поезда не обратил на нее никакого внимания. Начало новой плавки не относилось к тем событиям, которые их научили замечать.
Это была плавка первого заказа на металл Реардэна. У рабочих, стоявших в литейном цехе у выпускного отверстия мартена, первый поток жидкого металла породил удивительное ощущение наступившего утра. Растекавшаяся по желобу узкая жидкая полоска искрилась белизной солнечного света. Озаренные ярко-красными вспышками клубы пара с шипением вздымались вверх. Фонтаны искр судорожно били в разные стороны, словно кровь из лопнувшей артерии. Казалось, что, отражая бушующее пламя, пространство разорвется в клочья. Что раскаленный извивающийся поток вырвется из-под контроля человека и поглотит все вокруг. Но в самом жидком металле не было и намека на неистовство. Длинный белый ручеек струился с мягкостью нежной ткани, излучая сияние, подобное тому, что исходит от дружеской улыбки. Он послушно стекал по глиняному желобу и падал с высоты шести метров в литейный ковш, рассчитанный на двести тонн. Над плавным потоком поднимались снопы искр, казавшиеся изящными, как кружево, и безобидными, как бенгальские огни. Лишь присмотревшись, можно было заметить, что этот ручеек кипит. Временами из него вылетали огненные брызги и падали вниз, на землю. Это были брызги расплавленного металла. Ударившись о землю, они остывали и окутывались пламенем.
Двести тонн сплава более прочного, чем сталь, текучая жидкая масса температурой четыре тысячи градусов была способна уничтожить все вокруг. Но каждый дюйм потока, каждая молекула вещества, составлявшего этот ручеек, контролировались создавшим его человеком, являлись результатом упорных десятилетних исканий его разума.
Озарявшие темноту ослепительно-алые отблески время от времени освещали лицо человека, стоявшего в дальнем углу цеха. Он стоял, прислонившись к колонне, и смотрел. На мгновение ярко-красная вспышка отразилась в бледно-голубых, как лед, глазах, затем, пробежав по темному ребру колонны, осветила пепельные пряди волос и опустилась на пояс и карманы пальто, в которые были засунуты руки. Это был высокий худощавый мужчина. Он всегда был слишком высок для окружающих. У него было скуластое, изрезанное морщинами лицо. Но это были не те морщины, которые появляются с возрастом. Они всегда были у него; из-за них он выглядел значительно старше, когда ему было двадцать, и казался намного моложе теперь, в сорок пять. С тех пор как он себя помнил, ему все время говорили, что у него неприятное лицо, потому что оно было непреклонным и суровым, лишенным всякого выражения. Оно ничего не выражало и сейчас, когда он стоял, глядя на расплавленный поток. Это был Хэнк Реардэн.
Расплавленная масса заполнила ковш и начала обильно переливаться через край. Затем ослепительно-белые струйки побагровели и через мгновение превратились в серые железные сосульки, которые одна за другой начали крошиться и падать на землю. Поверхность остывавшего в ковше металла начала затягиваться бугристой, похожей на земную кору коркой шлака. Она становилась все толще и толще, в нескольких местах образовывались кратеры, в которых все еще кипела расплавленная масса.
Высоко над головой в воздухе проплыла кабина крана, в которой сидел рабочий. Одной рукой он небрежно переключил рычаг, и огромные стальные крюки, свисавшие с цепей, поползли вниз, зацепили дужки ковша и легко, словно бидон с молоком, подняли его вверх.
Двести тонн расплавленного металла легко плыли по воздуху по направлению к литейным формам.
Хэнк Реардэн откинул голову назад и закрыл глаза. Он чувствовал, как от грохота крана дрожит колонна. «Дело сделано», — подумал он.
Рабочий увидел его и понимающе улыбнулся; это была улыбка собрата по великому торжеству, который знал, почему этот высокий светловолосый человек должен был быть здесь сегодня вечером. Реардэн улыбнулся в ответ. Улыбка рабочего была единственным поздравлением, которое он получил. Он повернулся и пошел обратно в свой кабинет. Лицо его вновь ничего не выражало.
Было уже очень поздно, когда он вышел из кабинета и пошел домой. Дом был довольно далеко от завода, и ему предстояло пройти несколько миль по безлюдной, пустынной местности, но, сам не зная почему, он решил пойти пешком.
Он шел, сунув одну руку в карман и сжимая в пальцах браслет в форме цепочки, сделанный из своего сплава. Время от времени он шевелил пальцами, перебирая звенья браслета. Ему потребовалось десять лет, чтобы сделать его. Десять лет, думал он, это долгий срок.
Дорога была темная, с обеих сторон поросшая деревьями. Глядя вверх, он увидел на фоне звездного неба несколько высохших, свернувшихся листочков, которые вот-вот должны были опасть. Впереди в окнах домов, стоявших поодаль друг от друга, горел свет, и от этого дорога казалась еще более безлюдной и затерянной в темноте.
Ему никогда не было одиноко, за исключением тех минут, когда он чувствовал себя счастливым. Время от времени он оборачивался, чтобы взглянуть на разливавшееся в небе над заводом зарево.
Он не думал о прошедших десяти годах. К этому дню от них осталось лишь чувство, которому он сам не мог дать точного определения, оно было спокойным и торжественным. Это чувство было итогом, и ему незачем было вновь пересчитывать составлявшие его слагаемые. Но слагаемые, хотя он и не вспоминал о них, оставались с ним.
Это были ночи, проведенные у огнедышащих печей в исследовательских лабораториях, ночи, проведенные в трудах над листами бумаги, которые он исписывал формулами и рвал в клочья, доведенный до отчаяния очередной неудачей.
Это были дни, когда небольшая группа молодых исследователей, которых он отобрал себе в помощь, ждала его указаний, как солдаты, готовые к безнадежному сражению, истощившие все силы, но по-прежнему рвущиеся в бой, только уже молча; и в их молчании слышались непроизнесенные слова: «Мистер Реардэн, это невозможно».
Это были минуты, когда он вскакивал, не закончив еду, из-за стола, внезапно озаренный новой идеей, которой нельзя было дать ускользнуть, которую нужно было осуществить и проверить, над которой он затем работал долгие месяцы, чтобы в конце концов отвергнуть как очередную неудачу.
Это были минуты, которые он пытался урвать от совещаний и деловых встреч, которые он, будучи человеком чрезвычайно занятым, человеком, которому принадлежали лучшие сталелитейные заводы в стране, пытался выкроить всеми способами, при этом почти чувствуя вину, словно он спешил на тайное свидание.
Все эти десять лет, что бы он ни делал и что бы ни видел, он был одержим одной мыслью. Эта мысль не давала ему покоя, когда он смотрел на городские здания, на железную дорогу, на отдаленные огни в окнах фермерских домов, на нож в руке безупречной светской женщины, отрезавшей кусочек фрукта во время банкета. Все это время, всегда и везде, он думал о металлическом сплаве, который превзошел бы сталь во всех отношениях, о сплаве, который по отношению к стали стал бы тем, чем стала сталь по отношению к чугуну.
Это был длительный процесс самоистязания, когда он, потеряв всякую надежду и выбросив очередной забракованный образец, не позволял себе признаться в том, что устал, не давал себе времени чувствовать, а подвергая себя мучительным поискам, твердил: «Не то: все еще не то», — и продолжал работать, движимый лишь твердой верой в то, что может это сделать.
Потом настал день, когда это свершилось, — результат был назван металлом Реардэна.
Все это, доведенное до белого каления, растеклось и переплавилось в его душе — и сплавом стало странное спокойное чувство, которое заставляло его улыбаться, идя по темной, пустынной дороге, и изумляться тому, что счастье может причинять боль.
Он вдруг осознал, что думает о прошлом так, словно некоторые из минувших дней разворачивались перед ним, требуя, чтобы на них взглянули вновь. Ему не хотелось этого делать. Он презирал воспоминания, видя в них лишь бессмысленное потворство своим слабостям. Но он позволил себе оглянуться назад, на прожитые годы, вдруг поняв, что вспоминает о них из-за того браслета, который лежал сейчас у него в кармане.
Ему вспомнился день, когда, стоя на выступе скалы, он чувствовал, как струйки пота стекают по виску вниз, к шее. Ему было тогда четырнадцать лет, и это был его первый трудовой день на руднике в Миннесоте. Ему было тяжело дышать из-за жгучей боли в груди, и он стоял, ругая себя за то, что устал. Постояв так с минуту, он снова принялся за дело, решив, что боль не является достаточно веской причиной, чтобы прекратить работу.
Он вспомнил день, когда, стоя у окна своего кабинета, смотрел на рудник, с того утра принадлежащий ему. Тогда ему было тридцать.
То, что произошло с ним за шестнадцать лет, разделявших эти два дня, не имело никакого значения, так же как когда-то для него ничего не значила боль. Все это время он работал на рудниках и сталелитейных заводах севера страны, упорно продвигаясь к избранной цели. Единственным запомнившимся ему за время работы во всех этих местах было то, что люди вокруг, казалось, никогда не знали, что нужно делать, в то время как он знал это всегда. Он вспомнил, что задавался вопросом, почему по всей стране закрывалось столько рудников, как закрылся бы и этот, если бы он его не купил. Он мысленно взглянул на выступы маячившей в далеком прошлом скалы. Там рабочие укрепляли над воротами новую вывеску: «Рудники Реардэна».
Ему вспомнился день, когда он сидел у себя в кабинете, навалившись всем телом на стол. Было уже поздно, служащие разошлись по домам, и он мог лежать так. Он очень устал. Он словно участвовал в изнурительной гонке против собственного тела, и усталость, накопившаяся за эти годы, усталость, в которой он не хотел себе признаться, вдруг навалилась на него всей своей тяжестью и прижала к крышке стола. Он ничего не чувствовал, кроме желания не шевелиться. У него не было сил чувствовать, не было сил даже страдать. Казалось, он сжег всю свою энергию, извел на искры, приведшие в действие великое множество дел, и теперь, когда у него не было сил даже подняться, он спрашивал себя, может ли кто-нибудь вдохнуть в него ту единственную искорку, которая была ему так нужна. Он спрашивал себя, кто привел в движение его самого, кто поддерживает в нем это движение. Потом он поднял голову и медленно, с невероятным усилием поднял туловище и выпрямился в кресле, опершись дрожащей рукой о стол. Никогда больше он не задавал себе этого вопроса.
Он вспомнил день, когда, стоя на вершине холма, смотрел на угрюмо-безжизненные строения заброшенного сталелитейного завода, который купил накануне. Дул сильный ветер, и в сумрачном свете, пробивавшемся из-под нависших над головой туч, он видел грязно-красную, словно мертвая кровь, ржавчину на теле гигантских кранов и ярко-зеленые полчища сорняков, разросшихся над кучами битого стекла у подножья зияющих голыми каркасами стен. Вдали у ворот виднелись темные силуэты людей. Это были безработные из когда-то процветавшего, но пришедшего в упадок и теперь неторопливо умиравшего городка. Они молча глядели на роскошную машину, которую он оставил у заводских ворот, и спрашивали себя, действительно ли человек, стоящий на холме, — тот самый Генри Реардэн, о котором так много говорят, и правда ли, что заводы вскоре вновь откроются. В те дни газеты писали: «Очевиден тот факт, что сталелитейное дело в Пенсильвании идет на спад. Эксперты единодушно сходятся в одном — затея Реардэна со сталью обречена на провал. Возможно, вскоре мы станем свидетелями скандального конца скандального Генри Реардэна».
Это было десять лет назад. Холодный ветер, дувший сейчас ему в лицо, словно долетел из того далекого дня. Он оглянулся. В небе над заводом полыхало алое зарево. В этом зрелище чувствовалось таинство рождения жизни, подобное восхождению утреннего солнца.
Это были этапы его пути — станции, которые оставил позади его поезд. Между этими станциями пролегли годы, но он осознавал их очень смутно и расплывчато — так все расплывается перед глазами от ветра, когда мчишься на огромной скорости.
Но все мучения и нечеловеческие усилия, думал он, стоили того, потому что благодаря им настал этот день, день, когда была выплавлена первая партия металла Реардэна, которая станет рельсами для «Таггарт трансконтинентал».
Он прикоснулся пальцами к лежавшему в кармане браслету. Этот браслет он сделал для своей жены из первой плавки нового металла.
Реардэн вдруг осознал, что подумал о чем-то абстрактном, именуемом «моя жена», а не о женщине, на которой был женат. Он пожалел внезапно, что сделал браслет, и вслед за этим ощутил угрызения совести за это сожаление.
Он тряхнул головой. Сейчас не время для былых сомнений. Сейчас он мог бы простить что угодно и кому угодно, потому что счастье облагораживает. Он ощущал уверенность в том, что сегодня каждый человек желал ему только добра. Ему очень хотелось кого-нибудь встретить, встать с распростертыми объятиями перед первым встречным незнакомым человеком и сказать: «Посмотри на меня». Он думал о том, что людям так не хватает радости и они жаждут малейшего ее проявления, чтобы хоть на мгновение освободиться от мрачного бремени страдания, которое казалось ему, сполна изведавшему эту жажду, таким необъяснимым и ненужным. Он так и не смог понять, почему люди должны быть несчастны.
Погруженный в свои мысли, он не заметил, как дошел до вершины холма. Он остановился и обернулся. Далеко на востоке узкой полоской полыхало зарево, а над ним на фоне ночного неба висели казавшиеся отсюда маленькими неоновые буквы: «Сталь Реардэна».
Он стоял выпрямившись, как перед судом, и думал о том, что в разных концах страны в темноте этой ночи полыхают неоном слова: «Рудники Реардэна», «Угольные шахты Реардэна», «Каменоломни Реардэна».
Он подумал о прожитых годах, и ему вдруг захотелось зажечь над ними слова «Жизнь Реардэна».
Он резко повернулся и пошел дальше.
Он заметил, что по мере того, как он приближался к дому, его шаги становились медленнее, а радостное настроение постепенно улетучивалось. Он ощутил смутное нежелание входить в дом. Он вовсе не хотел его чувствовать. Нет, думал он, не сегодня; сегодня они поймут. Но он не знал и никогда не мог точно определить, какого именно понимания он ожидал от них.
Подойдя к дому, он увидел свет в окнах гостиной. Дом стоял на холме, возвышаясь над ним белой громадой. Его украшали лишь несколько псевдоколониальных пилястр, и то как бы неохотно. Дом представал в безрадостной наготе, лишенной какой бы то ни было привлекательности.
Реардэн не был уверен, что жена заметила его, когда он вошел в комнату. Она говорила, сидя у камина и грациозно жестикулируя, пытаясь придать особую выразительность своим словам. Он услышал, как она на мгновение запнулась, и решил было, что она его увидела, но, не поворачивая головы, она продолжала говорить. — : дело в том, что человеку искусства совершенно неинтересны так называемые чудеса технической изобретательности, — говорила она. — Он попросту не желает восторгаться канализацией. — Тут она повернула голову, посмотрела на стоявшего в тени Реардэна и, всплеснув изящными, как лебединая шея, руками, спросила с нарочито веселым изумлением: — О, дорогой. Не рановато ли ты сегодня? Неужели не возникло необходимости замести шлак или надраить заслонки?
Все повернулись к нему: мать, его брат Филипп и Пол Ларкин — давний друг их семьи.
— Извините. Я знаю, что уже поздно, — сказал он.
— Я не хочу слышать никаких извинений, — сказала его мать. — Ты мог хотя бы позвонить.
Он посмотрел на нее, смутно пытаясь что-то вспомнить.
— Ты обещал быть сегодня к ужину.
— Да, действительно обещал. Извини, мама, но сегодня на заводе мы выплавили: — Он вдруг замолчал не договорив. Он не знал, что помешало ему выговорить то, что он так хотел сказать. Лишь добавил: — Я просто: просто забыл.
— Именно это мама и имела в виду, — сказал Филипп.
— Ой, да дайте же ему прийти в себя. Он мыслями все еще на своем заводе, — весело сказала его жена. — Да сними же пальто, Генри.
Пол Ларкин сидел, глядя на него по-собачьи преданными глазами.
— Привет, Пол. Ты давно ждешь? — спросил Реардэн. Пол улыбнулся в благодарность за проявленное к нему внимание:
— Да нет. Мне удалось вскочить в пятичасовой из Нью-Йорка.
— Что, какие-нибудь проблемы?
— А у кого в наши дни нет проблем? — На его лице появилась покорная улыбка, дававшая понять, что замечание чисто философского характера. — Нет, на этот раз никаких проблем. Просто решил повидаться с тобой.
Жена рассмеялась:
— Ты разочаровал его, Пол. — Она повернулась к Peaрдэну: — Генри, это что, комплекс неполноценности собственного превосходства? Ты полагаешь, что с тобой никто не желает повидаться просто так, или считаешь, что никто не может обойтись без твоей помощи?
Он хотел было сердито возразить, но она улыбнулась ему так, словно это всего лишь шутка, а у него уже просто не осталось сил на несерьезную болтовню, поэтому он ничего не ответил. Он стоял, глядя на нее, и размышлял о том, чего никогда не мог понять.
Лилиан Реардэн все считали красивой женщиной. Она была высокого роста, и у нее была очень грациозная фигура, казавшаяся особенно привлекательной в платьях стиля ампир, с высокой талией, которые она любила. У нее был изысканный профиль, его чистые, гордые линии и блестящие пряди светло-каштановых волос, уложенных с классической простотой, создавали впечатление строгой аристократической красоты. Но когда она поворачивалась в фас, люди обычно испытывали легкое разочарование. Ее лицо нельзя было назвать красивым, особенно глаза — какие-то водянисто-бледные, не серые и не карие, они казались безжизненно-пустыми, лишенными всякого выражения. Реардэна всегда удивляло, почему на ее лице никогда не было выражения радости, ведь она так часто смеялась.
— Дорогой, мы с тобой уже встречались раньше, — сказала она в ответ на его пристальный взгляд. — Хотя, кажется, ты в этом не уверен.
— Генри, ты ужинал сегодня? — спросила его мать укоризненно-раздраженным голосом, словно то, что он был голоден, являлось для нее личным оскорблением.
— Да: Нет: я не был голоден.
— Я скажу прислуге, чтобы:
— Нет, мама, не сейчас. Это неважно.
— Вот оттого-то мне с тобой так трудно. — Она не смотрела на него и говорила в пустоту. — О тебе бесполезно заботиться, ты все равно этого не ценишь. Я никогда не могла заставить тебя правильно питаться.
— Генри, ты слишком много работаешь, — сказал Филипп, — нельзя так.
Реардэн рассмеялся:
— Но мне это нравится.
— Ты просто убеждаешь себя в этом. Это у тебя что-то вроде нервного расстройства. Когда человек с головой уходит в работу, он делает это, чтобы найти спасение от чего-то, что мучит его. Тебе следует найти себе какое-нибудь хобби.
— Перестань ради Бога, Фил, — сказал Реардэн и пожалел, что его голос прозвучал так раздраженно.
Филипп никогда не мог похвалиться крепким здоровьем, хотя доктора не находили никаких особых дефектов в его долговязо-нескладном теле. Ему было тридцать восемь лет, но из-за хронического выражения усталости на лице иногда казалось, что он старше своего брата.
— Ты должен научиться как-то развлекаться, — продолжал Филипп, — иначе ты станешь скучным, ограниченным человеком. Зациклишься. Пора тебе выбраться из своей норы и взглянуть на мир. Ты же не хочешь вот так загубить свою жизнь.
Подавляя гнев, Реардэн старался убедить себя, что Филипп пытается проявить заботу о нем. Он говорил себе, что с его стороны несправедливо негодовать: они все хотели показать, что беспокоятся о нем, но ему не хотелось, чтобы его работа была причиной их беспокойства.
— Я сегодня прекрасно развлекся, Фил, — сказал он улыбаясь и удивился, почему тот не спросил его, чем именно.
Ему очень хотелось, чтобы кто-нибудь задал ему этот вопрос. Ему было трудно сосредоточиться. Белая струя металла все еще стояла у него перед глазами, целиком заполняя сознание и не оставляя места ни для чего другого.
— Вообще-то мог бы и извиниться, но я слишком хорошо тебя знаю и на извинения не рассчитываю.
Голос принадлежал его матери. Он обернулся. Она смотрела на него обиженным взглядом беззащитного, а потому обреченного на смирение человека.
— Сегодня у нас ужинала мисс Бичмен.
— Кто?
— Мисс Бичмен, моя подруга.
— Да?
— Я тебе много раз рассказывала о ней, но ты никогда ничего не помнишь из того, что я говорю. Она так хотела познакомиться с тобой, но должна была уйти сразу после ужина. Мисс Бичмен очень занятой человек. Ей хотелось рассказать тебе о том, что мы делаем в приходской школе, о занятиях слесарным делом и о резных дверных ручках, которые детишки делают своими руками.
Ему потребовалось все самообладание, чтобы из уважения к матери ответить спокойным голосом:
— Извини, мама. Мне очень жаль, что я расстроил тебя.
— Да ничего тебе не жаль. Ты вполне мог бы прийти, если бы захотел. Но разве ты хоть раз сделал что-то для кого-нибудь, кроме себя? Мы все тебе глубоко безразличны, тебя не интересует, что мы делаем. Ты считаешь, что раз ты оплачиваешь счета, то этого вполне достаточно. Деньги! Ты только это и знаешь. И ничего, кроме денег, мы от тебя не видим. Ты хоть раз уделил кому-нибудь из нас хоть капельку внимания?
Если она хотела сказать, что скучает по нему, это означало, что она его любит; а раз она его любит, с его стороны несправедливо испытывать тяжелое, мрачное чувство, которое вынуждало его молчать, чтобы его голос не выдал, что это чувство — отвращение.
— Тебе на все наплевать, — продолжала она умоляюще язвительным тоном. — Ты сегодня был нужен Лилиан по очень важному делу, но я сразу сказала, что бесполезно тебя дожидаться.
— Мама, это не имеет никакого значения. Во всяком случае, для Генри, — сказала Лилиан.
Он повернулся к ней. Он стоял посреди комнаты, так и не сняв пальто, словно все вокруг него было нереальным и далеким от действительности.
— Это не имеет совершенно никакого значения, — весело повторила Лилиан.
Он не мог определить, каким тоном она говорила — оправдывающимся или самодовольным.
— Это некоммерческий вопрос. Он не имеет никакого отношения к бизнесу.
— И что же это?
— Просто я хочу устроить прием.
— Прием?
— О, не пугайся, дорогой, не завтра. Я знаю, что ты очень занят, но я планирую его через три месяца и хочу, чтобы это было большим, особым событием, поэтому не мог бы ты мне пообещать, что будешь в этот вечер дома, а не где-то в Миннесоте, Колорадо или Калифорнии?
Она как-то странно смотрела на него. Ее слова звучали легко, беспечно и в то же время многозначительно, ее улыбка, казавшаяся подчеркнуто простодушной, таила какой-то подвох.
— Через три месяца? Но ты же прекрасно понимаешь, что я не знаю наперед, какие неотложные дела могут заставить меня уехать из города.
— О, я понимаю. Но могу я назначить тебе деловое свидание, как управляющий железной дорогой, автомобилестроительным заводом или сборщик мусора, э: металлолома? Говорят, о деловых встречах ты не забываешь. Разумеется, ты волен выбрать тот день, который тебя больше устроит. — Она смотрела ему прямо в глаза, слегка наклонив голову, и в ее взгляде, направленном снизу вверх, сквозила какая-то особая женская мольба. Она спросила слегка небрежно и вместе с тем очень осторожно: — Я имела в виду десятое декабря, но может быть, тебя больше устроит девятое или одиннадцатое?
— Мне все равно.
— Десятое декабря — годовщина нашей свадьбы, Генри, — нежно сказала она.
Все смотрели на него, ожидая увидеть на его лице осознание своей вины, но по нему промелькнула лишь едва уловимая улыбка, словно слова жены лишь несколько позабавили его.
Нет, думал Реардэн, едва ли она рассчитывала этим уязвить его, ведь ему достаточно отказаться признать за собой какую-либо вину за свою забывчивость, и тогда уязвленной окажется она. Она знает, что может рассчитывать на его чувства к ней. Ее мотивом, думал он, было желание проверить его чувства и признаться в своих. Прием был не его, а ее способом отмечать торжество. Для него прием ровным счетом ничего не значил, в ее же понимании это лучшее, что она могла предложить в знак любви к нему и в память об их браке. Он должен уважать ее намерения, хотя и не разделяет ее представлений и не уверен, что какие бы то ни было знаки внимания с ее стороны ему до сих пор небезразличны. Он вынужден был уступить, потому что она полностью сдалась на его милость.
Он искренне и дружелюбно улыбнулся, признавая ее победу.
— Хорошо, Лилиан, обещаю быть дома вечером десятого декабря, — сказал он спокойно.
— Спасибо, дорогой.
Она как-то загадочно улыбнулась, и ему на мгновение показалось, что его ответ всех разочаровал.
Если она доверяла ему, если еще сохранила какие-то чувства к нему, то и он готов ответить ей тем же.
Он должен был это сказать, потому что хотел сделать это, как только вошел; только об этом он и мог говорить сегодня.
— Лилиан, извини, что я вернулся так поздно, но сегодня мы выдали первую плавку металла Реардэна.
На минуту воцарилась тишина. Затем Филипп сказал:
— Что ж, очень мило. Другие промолчали.
Он сунул руку в карман. Прикоснувшись пальцами к браслету, он словно вернулся в реальный мир и опять ощутил чувство, охватившее его, когда он смотрел на поток расплавленного металла.
— Лилиан, я принес тебе подарок, — сказал он, протягивая ей браслет.
Он не знал, что, опуская на ее ладонь браслет, стоит навытяжку, что его рука повторяет жест крестоносца, вручающего любимой свои трофеи.
Лилиан взяла браслет кончиками пальцев и подняла вверх, к свету. Звенья цепочки были тяжело-грубоватыми, какого-то странного зеленовато-голубого оттенка.
— Что это?
— Это первая вещь, сделанная из капель первой плавки металла Реардэна.
— Ты хочешь сказать, что это по ценности не уступает куску железнодорожной рельсы?
Он посмотрел на нее несколько озадаченно. Она стояла, позвякивая блестевшим в ярком свете браслетом.
— Генри, это просто очаровательно! Как оригинально! Я произведу фурор, появившись в Нью-Йорке в украшениях, сделанных из того же металла, что и опоры мостов, моторы грузовиков, кухонные духовки, пишущие машинки и — что ты мне еще говорил? — а: суповые кастрюли.
— О Господи, Генри, какое тщеславие! — сказал Филипп.
— Он просто сентиментален, как все мужчины. Спасибо, дорогой, я оценила его. Я понимаю, что это не просто подарок.
— А я считаю, что это чистой воды эгоизм, — сказала мать. — Другой на твоем месте принес бы браслет с бриллиантами, потому что хотел бы доставить подарком удовольствие своей жене, а не себе. Но ты считаешь, что если изобрел очередную железку, то она для всех дороже бриллиантов только потому, что ее изобрел ты. Ты уже в пять лет был таким, и я всегда знала, что ты вырастешь самым эгоистичным созданием на земле.
— Ну что вы, мама, это просто очаровательно. Спасибо, дорогой.
Лилиан положила браслет на стол, встала на цыпочки и поцеловала Реардэна в щеку. Он не пошевелился и не наклонился к ней.
Постояв так с минуту, он повернулся, снял пальто и сел у камина, в стороне от остальных. Он ничего не чувствовал, кроме невероятной усталости.
Он не слушал, о чем они говорят, едва различая голос Лилиан, которая, защищая его, спорила с его матерью.
— Я знаю его лучше, чем ты, — говорила мать. — Его никто и ничто не интересует, если это не касается его работы. Его интересует только работа. Я всю жизнь пыталась воспитать в нем хоть чуточку человечности, но все было бесполезно.
Реардэн предоставил матери неограниченные средства, так что она могла жить, где и как захочет. Он спрашивал себя, почему она настояла на том, чтобы жить с ним. Он думал, что его успех, возможно, кое-что значит для нее, и если так, что-то их все же связывает, что-то такое, чего он не может не признать. Если она хочет жить в доме своего добившегося успеха сына, он не станет ей в этом отказывать.
— Бесполезно делать из Генри святого, мама. Это ему не дано, — сказал Филипп.
— Ты не прав, Фил. Ох, как ты не прав, — сказала Лилиан. — Беда как раз в том, что у Генри есть все задатки святого.
Чего они от меня хотят? — думал Реардэн. Чего добиваются? Ему от них никогда ничего не было нужно. Это они все время что-то требовали от него, и, хотя это выглядело любовью и привязанностью, выносить это было намного тяжелее, чем любую ненависть. Он презирал беспричинную любовь, как презирал незаработанное собственным трудом богатство. Они любили его по каким-то непонятным причинам и игнорировали все то, за что он хотел быть любимым. Он спрашивал себя, каких ответных чувств они от него добиваются, — если только им нужны его чувства. А хотели они именно его чувств. В противном случае не было бы постоянных обвинений в его безразличии к ним, не было бы хронической атмосферы подозрительности, как будто они на каждом шагу ожидали, что он причинит им боль. У него никогда не было такого желания, но он всегда чувствовал их недоверчивость и настороженность. Казалось, все, что он говорил, задевало их за живое; дело было даже не в его словах и поступках. Можно было подумать, что их ранило само его существование. «Перестань воображать всякую чепуху», — приказал он себе, пытаясь разобраться в головоломке со всем присущим ему чувством справедливости. Он не мог осудить их не поняв, а понять их он не мог. Любит ли он их? Нет, подумал он, он всегда лишь хотел любить их, что не одно и то же. Он хотел любить их во имя неких скрытых ценностей, которые прежде пытался распознать в каждом человеке. Сейчас он не испытывал к ним ничего, кроме равнодушия. Не было даже сожаления об утрате. Нужен ли ему кто-нибудь в личной жизни? Ощущает ли он в самом себе нехватку некоего очень желанного чувства? Нет, думал он. Был ли в его жизни период, когда он ощущал это? Да, думал он, в молодости, но не теперь.
Чувство усталости все нарастало. Он вдруг понял, что это от скуки. Он всячески пытался скрыть это от них и сидел неподвижно, борясь с желанием уснуть, которое постепенно перерастало в невыносимую физическую боль.
Глаза у него уже слипались, когда он почувствовал мягкие влажные пальцы, коснувшиеся его руки. Пол Ларкин придвинулся к нему для доверительного разговора.
— Мне плевать, что там об этом говорят, Хэнк, но твой сплав — стоящая вещь. Ты сделаешь на нем состояние, как и на всем, за что берешься.
— Да, — сказал Реардэн. — Я знаю.
— Я просто: просто надеюсь, что у тебя не будет неприятностей.
— Каких неприятностей?
— Ну, я не знаю: ты же знаешь, как все обстоит сейчас: есть люди, которые: не знаю: всякое может случиться.
— Что может случиться?
Ларкин сидел, сгорбившись, глядя на него нежно-молящими глазами. Его короткое пухловатое тело казалось каким-то незащищенным и незавершенным, будто ему не хватало раковины, в которой он, как улитка, мог бы спрятаться при малейшей опасности. Грустные глаза и потерянная, беспомощная, обезоруживающая улыбка заменяли ему раковину. Его улыбка была открытой, как у мальчика, окончательно сдавшегося на милость непостижимой вселенной. Ему было пятьдесят три года.
— Народ тебя не очень жалует, Хэнк. В прессе ни одного доброго слова.
— Ну и что?
— Ты непопулярен, Хэнк.
— Я не получал никаких жалоб от моих клиентов.
— Я не о том. Тебе нужен хороший импресарио, который продавал бы публике тебя.
— Зачем мне продавать себя? Я продаю сталь.
— Тебе надо, чтобы все были настроены против тебя? Общественное мнение — это, знаешь ли, штука важная.
— Не думаю, что все настроены против меня. Во всяком случае мне на это наплевать.
— Газеты против тебя.
— Им делать нечего. В отличие от меня.
— Мне это не нравится, Хэнк. Это нехорошо.
— Что?
— То, что о тебе пишут.
— А что обо мне пишут?
— Ну, всякое. Что ты несговорчивый. Что ты беспощадный. Что ты всегда все делаешь по-своему и не считаешься ни с чьим мнением. Что твоя единственная цель — делать сталь и делать деньги.
— Но это действительно моя единственная цель.
— Но не надо говорить этого.
— А почему бы и нет? Что же мне говорить?
— Ну, не знаю: Но твои заводы:
— Но это же мои заводы, не так ли?
— Да, но не надо слишком громко напоминать об этом. Ты же знаешь, как все сейчас обстоит: Они считают, что твоя позиция антиобщественна.
— А мне наплевать, что там они считают. Пол Ларкин вздохнул.
— В чем дело, Пол? К чему ты клонишь?
— Ни к чему конкретно. Только в наше время всякое может случиться. Нужна осторожность.
Реардэн усмехнулся:
— Ты что, волнуешься за меня?
— Просто я твой друг, Хэнк. Ты же знаешь, как я восхищаюсь тобой.
Полу Ларкину всегда не везло. За что бы он ни брался, все у него не ладилось. Не то чтобы он прогорал, скорее не преуспевал. Он был бизнесменом, но не мог удержаться подолгу ни в одной сфере бизнеса. Сейчас у него был небольшой завод по производству шахтного оборудования.
Он просто боготворил Реардэна. Он приходил к нему за советом, изредка брал небольшие займы, которые неизменно выплачивал, хотя и не всегда вовремя. Казалось, основой их дружеских отношений было то, что он, глядя на Реардэна, будто заряжался и черпал энергию, которой Генри обладал в избытке.
Когда Реардэн смотрел на Ларкина, у него возникало чувство, которое он ощущал при виде муравья, с невероятными усилиями волочившего спичку. Это так трудно для него, думал он тогда, и так просто для меня. Поэтому он всегда, когда мог, давал Ларкину советы, проявлял внимание, такт и терпеливый интерес к его делам.
— Я твой друг, Хэнк.
Реардэн пристально посмотрел на него. Ларкин сидел, глядя в сторону, молча обдумывая что-то.
— Как твой человек в Вашингтоне? — спросил он через некоторое время.
— По-моему, в порядке.
— Ты должен быть в этом уверен. Это важно, Хэнк. Это очень важно.
— Да, пожалуй, ты прав.
— Я вообще-то именно это и пришел тебе сказать. — Для этого есть особые причины?
— Нет.
Реардэну не нравился предмет разговора. Он понимал, что ему нужен человек, который отстаивал бы его интересы перед законодателями. Все предприниматели вынуждены были содержать таких людей, но он никогда не придавал этой стороне дела особого значения, не мог убедить себя, что это так уж необходимо. Какое-то необъяснимое отвращение — смесь брезгливости и скуки — всегда останавливало его при мысли об этом.
— Проблема в том, Пол, что для этих дел приходится подбирать таких гнусных людишек, — сказал Реардэн, думая вслух.
— Ничего не поделаешь. Такова жизнь, — сказал Ларкин, глядя в сторону.
— Но почему, черт возьми, так происходит? Ты можешь мне это объяснить? Что происходит с миром?
Ларкин грустно пожал плечами:
— Зачем задавать вопросы, на которые никто не может ответить? Насколько глубок океан? Насколько высоко небо? Кто такой Джон Галт?
Реардэн встал.
— Нет, — сказал он резко. — Нет никаких оснований для подобных чувств.
Усталость исчезла, когда он заговорил о деле. Он ощутил внезапный прилив сил и острую потребность четко сформулировать для самого себя собственное понимание жизни и утвердиться в этом понимании, которое он столь ясно ощутил по дороге домой и которому сейчас угрожало что-то непонятное и необъяснимое.
Он энергично ходил взад-вперед по комнате. Он смотрел на свою семью. Они были похожи на несчастных, сбитых с толку детей, даже мать, и глупо негодовать по поводу их убожества, порожденного не злобой, а беспомощностью. Он должен научиться понимать их, раз уж вынужден так много им давать и раз они не могут разделить его чувство радостной, безграничной мощи.
Он посмотрел на них. Мать и Филипп о чем-то оживленно разговаривали, но он заметил, что они выглядят какими-то нервными и взвинченными. Филипп сидел в низком кресле, выпятив живот и слегка ссутулившись, словно неудобство его позы должно было служить укором смотревшим на него.
— Что случилось, Фил? — спросил Реардэн подходя. — У тебя такой пришибленный вид.
— У меня был тяжелый день, — ответил тот неохотно.
— Не ты один много работаешь, — сказала Реардэну мать. — У других тоже есть проблемы, даже если это не миллиардные супертрансконтинентальные проблемы, как у тебя.
— Ну почему же, это очень хорошо. Я всегда думал, что Филиппу нужно найти занятие по душе.
— Очень хорошо? Ты хочешь сказать, что тебе нравится наблюдать, как твой брат надрывается на работе? Похоже, тебя это забавляет, не так ли?
— Почему, мама, нет. Я просто хотел бы помочь.
— Ты не обязан ему помогать. Ты вообще не обязан ничего чувствовать по отношению к нам.
Реардэн никогда толком не знал, чем занимается его брат или чем он хотел бы заниматься. Он оплатил обучение Филиппа в колледже, но тот так и не решил, чему посвятить себя. По понятиям Реардэна было ненормально, что человек не стремится получить какую-нибудь высокооплачиваемую работу, но он не хотел заставлять Филиппа жить по своим правилам; он мог позволить себе содержать брата и не замечать тех расходов, которые нес. Все эти годы он думал, что Филипп сам должен избрать карьеру по душе, не будучи вынужденным бороться за существование и зарабатывать себе на жизнь.
— Что ты делал сегодня, Фил? — спросил он покорно.
— Тебе это неинтересно.
— Мне это очень интересно, поэтому я и спрашиваю.
— Я сегодня носился по всему штату от Реддинга до Уилмингтона и разговаривал с множеством разных людей.
— Зачем тебе нужно было встречаться с ними?
— Я пытаюсь найти спонсоров для общества «Друзья всемирного прогресса».
Реардэн не мог уследить за множеством организаций, в которых состоял его брат, и не имел четкого представления о характере их деятельности.
Он смутно помнил, что последние полгода Филипп изредка упоминал это общество. Кажется, они устраивали бесплатные лекции по психологии, народной музыке и коллективному сельскому хозяйству. Реардэн презирал подобные организации и не видел никакого смысла вникать в характер их деятельности.
Он молчал.
— Нам нужно десять тысяч долларов на очень важную программу, — продолжал Филипп, — но выбить на это деньги — поистине мученическая задача. В людях не осталось ни капли сознательности. Когда я думаю о тех денежных мешках, с которыми сегодня разговаривал: Они тратят намного больше на любой свой каприз, но я не смог вытрясти из них даже жалкой сотни с носа. У них нет никакого чувства морального долга, никакого: Ты чего смеешься? — спросил он резко.
Реардэн стоял перед ним улыбаясь.
Это было так по-детски, так очевидно и грубо — в одной фразе намек и оскорбление! Что ж, совсем нетрудно ответить Филиппу оскорблением, тем более убийственным, что оно было бы чистой правдой. Но именно из-за этой простоты он не мог раскрыть рта. Конечно же, думал Реардэн, бедняга знает, что он в моей власти, что он сам себя подставил, а я вот возьму и промолчу — такой ответ поймет даже он. До чего же он все-таки докатился!
Реардэн вдруг подумал, что мог бы пробиться сквозь броню убожества, сковавшую брата, приятно ошеломить его, удовлетворив его безнадежное желание. Он думал — какая разница, в чем оно заключается? Это его желание; как мой металл, который значит для меня столько же, сколько для него эти десять тысяч долларов; пусть он хоть раз почувствует себя счастливым, может быть, это его чему-нибудь научит, разве не я говорил, что счастье облагораживает? У меня сегодня праздник, пусть он будет и у него — для меня это так мало, а для него это может означать так много.
— Филипп, — сказал он улыбаясь, — позвони завтра мисс Айвз в мой офис, она выдаст тебе чек на десять тысяч долларов.
Филипп озадаченно посмотрел на него. В его взгляде не было ни удивления, ни радости. Он просто смотрел пустыми, словно стеклянными, глазами.
— О, очень мило с твоей стороны, — сказал он. В его голосе не было никаких эмоций, даже обычной жадности.
Реардэн не мог разобраться в возникшем чувстве. Он ощутил странную пустоту, словно что-то рушилось внутри него, и вместе с тем необъяснимо обременительную тяжесть. Он знал, что это разочарование, но спрашивал себя, почему оно такое мрачное и уродливое.
— Очень мило с твоей стороны, Генри, — сухо повторил Филипп. — Я удивлен. Не ожидал этого от тебя.
— Неужели ты не понимаешь, Фил? — весело сказала Лилиан. — Генри сегодня выплавил свой металл. — Она повернулась к Реардэну: — Дорогой, может, объявить по этому поводу национальный праздник?
— Ты добр, Генри, — сказала мать, — но не так часто, как хотелось бы.
Реардэн стоял, глядя на Филиппа и будто ожидая чего-то. Филипп посмотрел в сторону, затем поднял голову и взглянул ему прямо в глаза:
— Ты ведь не очень-то беспокоишься об обездоленных? — спросил он, и Реардэн, с трудом веря в это, услышал в его голосе укоризненные нотки.
— Нет, Филипп, не очень. Я просто хочу, чтобы ты был счастлив.
— Но эти деньги — не для меня. Я собираю их не в личных целях. У меня нет абсолютно никаких корыстных интересов. — Он говорил холодно, с сознанием собственной добродетели.
Реардэн отвернулся. Он вдруг почувствовал сильное отвращение; не потому, что Филипп лицемерил, а потому, что он говорил правду. Реардэн знал, что Филипп именно так и думает.
— Кстати, Генри, ты не возражаешь, если я попрошу тебя распорядиться, чтобы мисс Айвз выдала мне сумму наличными?
Реардэн обернулся и удивленно посмотрел на него.
— Видишь ли, «Друзья всемирного прогресса» — очень прогрессивная организация, и они всегда утверждали, что ты представляешь собой наиболее реакционный общественный элемент в стране; нам неловко вносить твое имя в список благотворителей — нас могут обвинить в том, что мы тебе продались.
Он хотел влепить Филиппу пощечину. Но почти невыносимое презрение заставило его лишь закрыть глаза.
— Хорошо, — сказал он тихо, — ты получишь деньги наличными.
Он отошел к окну в дальнем конце комнаты и стоял, глядя на зарево, полыхавшее в небе над заводами.
Он услышал, как Ларкин выкрикнул ему в спину:
— Черт побери, Хэнк, тебе не следовало давать ему эти деньги!
Затем он услышал холодно-веселый голос Лилиан:
— Ты не прав, Пол. Ох как не прав! Что бы случилось с его тщеславием, если бы он время от времени не давал нам подачек? Что стало бы с его силой, если бы он не подчинял себе людей послабее? Что бы с ним стало, если бы он не содержал нас? Это совершенно нормально, я его ни в чем не обвиняю. Такова человеческая природа. — Она взяла браслет и вытянула руку вверх, показав, как сверкает металл в свете лампы. — Цепь, — сказала она. — Красивая, правда?
Это цепь, на которой он всех нас держит.