Глава 6. Некоммерческое
Стараясь ни о чем не думать, Реардэн прижался лбом к зеркалу.
Иначе у меня не хватит сил продолжать, сказал он себе. Он сосредоточился на прохладном прикосновении зеркальной поверхности и размышлял, что же делать, чтобы отрешиться от всего и ни о чем не думать, особенно если вся жизнь прожита в соответствии с аксиомой, что постоянное, четко-безжалостное функционирование разума есть первостепенная обязанность. Он спрашивал себя, почему ему всегда казалось, что в мире нет ничего, с чем бы он не справился, и все-таки не мог собраться с духом, чтобы прикрепить несколько запонок из черного жемчуга к своей накрахмаленной манишке.
Была годовщина его свадьбы, и все последние три месяца он знал, что прием состоится именно сегодня, как того хотела Лилиан. Он обещал ей присутствовать на торжестве, чувствуя себя спокойным при мысли, что от этого дня его отделяют три долгих месяца и что, когда придет время, он воспримет это как должное и отнесется к этому как к многочисленным обязанностям своего перегруженного рабочего дня. Затем, работая по восемнадцать часов в сутки, он благополучно забыл об этом, пока полчаса назад, поздно вечером, к нему не зашла секретарь и не сказала: «Мистер Реардэн, ваш прием». — «О Боже!» — вскричал он, сорвавшись с места. Он бросился домой, взбежал вверх по ступенькам, скинул одежду и начал переодеваться, осознавая лишь, что нужно спешить, но не осознавая почему. Когда Реардэн вдруг понял, зачем он это делает, он остановился.
«Тебя ничего не интересует, кроме бизнеса» — он слышал это всю свою жизнь, словно обвинительный приговор. Он всегда знал, что бизнес считают своего рода тайным и постыдным культом, которому невинный обыватель предаваться не станет, что люди относятся к бизнесу как к гадкой необходимости, от которой никуда не денешься, но упоминать о которой не следует, что разговор о делах считается оскорблением более высоких чувств, — человек смывает с рук машинное масло, прежде чем войти в дом, и так же он должен, входя в гостиную, выбросить из головы мысли о делах. Он никогда не придерживался таких взглядов, но не находил ничего неестественного в том, что его семья разделяет их. Реардэн считал само собой разумеющимся — как бывает с чувством, которое впитываешь в детстве и с которым живешь, не подвергая его сомнениям и не подбирая ему названия, — что, словно мученик какого-то тайного религиозного культа, посвятил себя служению вере, ставшей его страстью, но сделавшей его изгоем среди людей, от которых он не мог ожидать сочувствия.
Он понимал, что должен посвятить жене часть своей жизни, в которой не должно быть места бизнесу, но так и не нашел в себе сил сделать это или хотя бы почувствовать себя виноватым. Он не мог ни изменить себя, ни обвинять ее, когда она осуждала его.
Месяцами он не уделял Лилиан ни минуты, — нет, подумал он, годами, все восемь лет их совместной жизни. Ему были абсолютно безразличны ее интересы, он даже не знал, в чем они заключались. У нее был широкий круг друзей, и он слышал, что их имена составляют гордость национальной культуры, но у него никогда не было времени познакомиться с ними или, по крайней мере, дать себе труд узнать, какими именно достижениями они стяжали себе славу. Он знал лишь, что часто видел их имена на обложках журналов в газетных киосках. Если Лилиан возмущает такое его отношение, думал он, — она права. Если ее отношение к нему предосудительно — он заслужил это. Если семья называет его бессердечным — это правда.
Он никогда не жалел себя. Когда на заводе возникали какие-нибудь проблемы, его первой заботой было установить, какую он допустил ошибку, — он не искал виновного, он обвинял себя; от себя он требовал совершенства. И сейчас он тоже не искал себе оправдания; он признал свою вину. Но на заводе это подталкивало его к немедленному действию, чтобы исправить промах, а сейчас это не срабатывало: Еще хоть несколько минут, думал он, с закрытыми глазами стоя у зеркала.
Он никак не мог прервать поток слов, возникающих в его сознании, — все равно что пытаться голыми руками заткнуть фонтан, бьющий из сломанной колонки. Жгучие струи полуслов-полуобразов обстреливали его мозг. Сколько часов, думал он, придется провести, глядя в лица гостей и видя, как взгляды тяжелеют от трезвой скуки или мутнеют и глупеют от выпитого, притворяться, что не замечаешь ни того, ни другого, мучительно придумывать, что бы сказать, тогда как ему не о чем с ними говорить, в то время как эти часы нужны ему, чтобы срочно решить важный вопрос, — необходимо найти замену начальнику прокатного цеха, который внезапно, без всяких объяснений уволился, он должен сделать это немедленно — таких работников, как бывший начальник, найти крайне сложно; а если цех прекратит выпуск проката: Из него делали рельсы для «Таггарт трансконтинентал»: Он вспомнил молчаливый упрек, осуждение и накопившееся презрение, которые видел в глазах родных всегда, когда им удавалось найти хоть какое-то свидетельство его страстной привязанности к своему делу, и тщетность своего молчания, своей надежды, что они не догадаются, насколько дорога ему его работа, — он вел себя как закоренелый пьяница, напускающий на себя притворное безразличие к выпивке в кругу людей, которые, прекрасно зная о его постыдной слабости, смотрят на него с презрительной усмешкой. «Я слышала, вчера ты пришел домой в два часа ночи. Где ты был?» — спрашивала за ужином мать. «Где еще, конечно же, на заводе», — отвечала Лилиан таким тоном, каким другие жены говорят: «В кабаке, где же еще?»
Или Лилиан с хитроватой усмешкой спрашивала его: «Что ты делал вчера в Нью-Йорке?» — «Был с друзьями в ресторане». — «Дела?» — «Да». — «Я так и знала». И Лилиан отворачивалась, не говоря больше ни слова, а у него не оставалось ничего, кроме стыда, — он поймал себя на мысли, что ему очень хочется, чтобы Лилиан подумала, будто он летал в Нью-Йорк на холостяцкую пирушку. Во время шторма на озере Мичиган затонул сухогруз, тысячи тонн руды, предназначавшейся для «Реардэн стил», пошли ко дну. Эти суда давно дышат на ладан, и если он не возьмет на себя проблемы, связанные с ремонтом, владельцы единственной еще не разорившейся в районе озера Мичиган транспортной компании обанкротятся:
«Этот уголок?» — спросила после перестановки в гостиной Лилиан, указывая на диваны и кофейные столики. — Нет, Генри, что ты, они не новые, но наверное, я должна чувствовать себя польщенной: не прошло и трех недель, а ты уже заметил. Это мой вариант утренней приемной, вроде той, что в Лувре, но подобные вещи тебя вряд ли заинтересуют. Это ведь не цены на фондовом рынке: он разместил полгода назад, до сих пор не выполнен. Дата поставки переносилась уже три раза: «Мы ничего не можем поделать, мистер Реардэн»; пришлось налаживать связи с другой компанией. Поставки меди с каждым днем становились все более и более ненадежными:
Филипп не улыбнулся, когда, разговаривая с одним из друзей матери об организации, в которую он вступил, поднял глаза и взглянул на Реардэна, но на его оплывшем лице появилось выражение, похожее на улыбку превосходства, когда он сказал: «Нет, Генри, тебя это не касается. Это не имеет отношения к бизнесу, никакого. Это совершенно некоммерческое предприятие.»
Его подрядчик в Детройте, который занимался реконструкцией большой фабрики, рассматривал возможность использования конструкций из металла Реардэна; нужно слетать в Детройт и переговорить с ним лично — он должен был сделать это еще неделю назад, он мог бы сделать это сегодня вечером: «Ты меня не слушаешь, — сказала мать, рассказывая ему за завтраком сон, который она видела ночью, в то время как все его мысли были заняты ценами на уголь. — Ты никогда в жизни никого не слушал. Тебя никто и ничто не интересует, кроме тебя самого. Тебе наплевать на всех и на каждого.» Отпечатанные страницы, лежавшие на столе в его кабинете, содержали результаты испытаний авиационного двигателя, сделанного из металла Реардэна. Пожалуй, сейчас больше всего на свете ему хотелось прочесть этот доклад — текст пролежал на его столе три дня, а он даже не притронулся к нему, у него не было времени; почему бы ему не прочитать его сейчас и:
Открыв глаза, он отошел от зеркала и яростно тряхнул головой.
Он хотел взять жемчужные запонки, но его рука потянулась к стопке деловых писем, лежавших на туалетном столике. Письма были отобраны как срочные, и прочесть их нужно было сегодня же, но он не успел сделать это в кабинете. Секретарь сунула их ему в карман, когда он уходил. Дома, раздеваясь, он бросил их на туалетный столик.
Из стопки на пол выпала газетная вырезка. Это была передовица, которую мисс Айвз пометила, сердито перечеркнув красным карандашом. Статья называлась «О равных возможностях». Он не мог не прочитать ее. За последние три месяца вокруг этого законопроекта было слишком много шума — угрожающе много.
Он читал, слыша голоса и наигранный смех, доносившиеся снизу и напоминавшие, что гости собрались, прием начался и ему предстоит встретить горькие, полные упрека взгляды родных, когда он спустится вниз.
В статье говорилось: несправедливо в период спада производства, сокращения рынков сбыта и все уменьшающихся возможностей заработать на жизнь позволять одному человеку владеть множеством предприятий в различных отраслях, в то время как другие не имеют ничего; на экономике страны пагубно отражается тот факт, что кучка предпринимателей сосредоточила в своих руках все природные ресурсы, не оставив тем самым никаких шансов другим; конкуренция, писала газета, играет первостепенную роль в жизни общества, и долг общества заключается в том, чтобы не позволить никому подняться на уровень, ставящий его вне конкуренции. Автор статьи предсказывал, что предложенный на рассмотрение Законодательного собрания законопроект о равных возможностях, запрещающий любому человеку или корпорации владеть предприятиями более чем в одной отрасли, вскоре будет принят.
Висли Мауч, человек Реардэна в Вашингтоне, сказал, что для беспокойства нет никаких оснований. Предстоит Драчка, но законопроект не пройдет. Реардэн ничего не смыслил в битвах такого рода. Он предоставил все Маучу и его людям. У него едва хватало времени бегло просматривать доклады Мауча из Вашингтона и подписывать чеки на суммы, которые Мауч запрашивал для ведения борьбы.
Реардэн не верил, что законопроект пройдет. Он просто не мог в это поверить. Всю жизнь имея дело с чистой реальностью технологий, металла и производства, он обрел твердую уверенность, что человек должен заниматься тем, что разумно, а не безумно, что человек всегда должен стремиться к правильному, потому что реальность в конечном итоге всегда берет верх, а бессмысленное, неправильное и несправедливое не имеет будущего, не может привести к успеху, не может ничего — только уничтожить себя. Бороться против таких вещей, как этот законопроект, казалось ему нелепостью, он даже слегка стыдился этого, словно ему вдруг предложили помериться силами с человеком, который при изготовлении стальных сплавов полагался на средневековую нумерологию.
Он говорил себе, что этот законопроект таит опасность. Но даже самые громкие вопли в самых истеричных передовицах не вызывали в нем никаких эмоций, тогда как, узнав из доклада о лабораторных испытаниях об изменении характеристик металла Реардэна на одну десятую, он вскакивал с места от радости или беспокойства. Ни на что другое у него уже не хватало сил.
Реардэн скомкал передовицу и бросил ее в корзину для бумаг. Он почувствовал, как на него медленно наваливается гнетущая усталость, которой он никогда не ощущал на работе, опустошенность, которая, казалось, поджидала и охватывала его, как только он переключался на что-то другое. Сейчас у него осталось одно-единственное желание. Ему страшно хотелось спать.
Он сказал себе, что должен спуститься к гостям, что родные вправе требовать от него этого, что он должен научиться получать удовольствие от того, что приятно им, — не ради себя, ради них.
Реардэн задавался вопросом, почему осознание этого не имеет над ним никакой власти, не побуждает к действию. Всю жизнь, когда бы он ни приходил к убеждению, что какой-либо его поступок будет правильным, желание действовать появлялось автоматически. «Что со мной происходит?» — спрашивал он себя. Нежелание поступать правильно — разве это не явное проявление морального разложения? Признать свою вину и при этом чувствовать лишь глубочайшее, холодное равнодушие — разве это не измена тому, что являлось источником его гордости, его жизненных сил?
Он не стал размышлять над, ответом на этот вопрос и быстро закончил одеваться.
С тонким белым платочком в нагрудном кармане черного вечернего костюма, высокий и стройный, с присущей ему спокойной уверенностью в себе, Реардэн неторопливо спустился по лестнице в гостиную — являя собой, на радость наблюдавших за ним матрон, идеальное воплощение великого промышленника.
У подножья лестницы он увидел Лилиан. Аристократические складки лимонно-желтого вечернего платья в стиле ампир выгодно подчеркивали грациозность ее фигуры; она стояла с горделивым видом человека, полностью владеющего собой. Он улыбнулся. Ему нравилось видеть ее счастливой. Это служило своеобразным оправданием приема.
Он подошел к ней и остановился. Она никогда не надевала слишком много украшений, проявляя привитый вкус. Но сегодня вечером она разоделась — бриллиантовое ожерелье, серьги, кольца и броши. В глаза сразу бросалось, что на руках у нее ничего не было, лишь правое запястье украшал браслет из металла Реардэна. Рядом со сверкающими бриллиантами он выглядел дешевой побрякушкой, купленной в магазине бижутерии.
Переведя взгляд с ее запястья на лицо, он заметил, что она смотрит на него. Она слегка прищурилась, и он не мог определить выражения ее глаз; затуманенный, словно с поволокой взгляд был слишком многозначительным, в нем явно что-то скрывалось, но невозможно было определить что.
Ему захотелось сорвать браслет с ее руки, но он лишь покорно кивал головой в знак приветствия, пока Лилиан веселым голосом представляла ему стоявших рядом дам. Его лицо ничего не выражало.
— Что такое человек? Всего лишь набор химических компонентов в соединении с манией величия, — говорил доктор Притчет группе гостей. Он взял с хрустального подноса канапе с икрой и, подержав его двумя пальцами, целиком засунул в рот. — Метафизические притязания человека просто нелепы. Ничтожное количество протоплазмы, полное каких-то уродливых понятий и мелочных, жалких чувств, — и это воображает себя чем-то значимым! Нет, воистину именно в этом сокрыт корень всех бед человечества.
— Профессор, а какие понятия не являются уродливыми и жалкими? — спросила жена одного автопромышленника.
— Нет таких понятий, — сказал доктор Притчет, — во всяком случае, в пределах человеческих возможностей.
— Но если мы начисто лишены каких бы то ни было хороших понятий, то каким образом мы можем определить, что наделены лишь уродливыми? Я хочу сказать — по каким критериям? — нерешительно спросил один молодой человек.
— А нет никаких критериев.
Эта фраза заставила слушателей замолчать.
— Философы прошлого были дилетантами, — продолжал доктор Притчет. — Именно нашему веку выпала участь заново определить цель философии. Она состоит не в том, чтобы помочь людям найти смысл жизни, а в том, чтобы доказать им, что его попросту не существует.
— А кто может это доказать? — с негодованием спросила симпатичная молодая девушка, отец которой владел угольной шахтой.
— Это пытаюсь сделать я, — сказал доктор Притчет. Последние три года он заведовал кафедрой философии в Университете Патрика Генри.
Лилиан Реардэн подошла к окружившим доктора Притчета гостям; ее бриллианты сверкали в свете люстр. На ее лице играла чуть обозначенная нежная улыбка, легкая, как тень.
— Человек своеволен лишь потому, что упрямо пытается докопаться до смысла своего существования, — продолжал доктор Притчет. — Но поняв однажды, что он ничтожен в сравнении с бескрайней вселенной, что его действия ничего не значат и совершенно неважно, жив он или умер, человек станет куда более: покладистым. — Он пожал плечами и потянулся за очередным канапе.
— Я хотел спросить вас, профессор, что вы думаете о законопроекте о равных возможностях? — с тревогой в голосе спросил один бизнесмен.
— А, о законопроекте: Но, по-моему, я ясно дал понять, что одобряю его, так как являюсь сторонником экономической свободы, которая невозможна без конкуренции. Следовательно, людей нужно принудить к конкуренции, а значит, мы должны держать их под контролем, чтобы заставить быть свободными.
— Но послушайте: разве одно не противоречит другому?
— В высшем философском смысле — нет. Надо научиться смотреть дальше закостенелых догм устаревшего мышления. В мире нет ничего неизменного. Все течет, все изменяется.
— Но ведь это вполне соответствует здравому смыслу, когда:
— Здравый смысл, мой дорогой друг, — самый наивный из всех предрассудков. В наше время это уже общепризнанно.
— Но я не совсем понимаю, как можно:
— Вы разделяете самое распространенное в мире заблуждение — считаете, что все можно понять. Вы не осознаете, что мир — это сплошное противоречие.
— Противоречие в чем? — спросила жена автопромышленника.
— В самом себе.
— Как это?
— Видите ли, мадам, долг мыслителя — не объяснять, а показать, что невозможно ничего объяснить.
— Да, конечно: только:
— Цель философии — не добиваться знаний, а доказать, что человек и знание несовместимы.
— Но что же останется, когда мы докажем это? — спросила молодая девушка.
— Инстинкт, — почтительно ответил доктор Притчет.
В другом конце гостиной группа гостей собралась вокруг Больфа Юбенка. Он сидел, выпрямившись на краешке кресла, пытаясь таким образом придать как можно более достойный вид своему лицу и тучному телу, которые, как правило, расплывались, когда он расслаблялся.
— Вся литература прошлого, — говорил Больф Юбенк, — была дешевым надувательством. Она приукрашивала действительность в угоду денежным мешкам, которым прислуживала. Мораль, добрая воля, великие свершения, торжество добра и человек как некое героическое существо — все это сегодня не вызывает ничего, кроме смеха. Показав истинный смысл жизни, наш век впервые за всю историю придал литературе глубину.
— А что является истинным смыслом жизни, мистер Юбенк? — застенчиво спросила молодая девушка в белом вечернем платье.
— Страдание, — ответил Юбенк. — Принятие неизбежного и страдание.
— Но почему? Люди ведь счастливы: иногда: Разве не так?
— Это лишь иллюзия, возникающая у людей, которым чужда глубина чувств.
Девушка покраснела. Богатая дама, которая унаследовала нефтеперерабатывающий завод, виновато спросила:
— Мистер Юбенк, а что нужно сделать, чтобы улучшить литературный вкус людей?
— Это первостепенная социальная проблема, — ответил Юбенк. Он считался звездой первой величины в современной литературе, но за всю жизнь не написал ни одной книги, которая разошлась бы тиражом больше трех тысяч экземпляров. — Я лично считаю, что законопроект о равных возможностях, примененный в литературе, стал бы решением этой проблемы.
— А применение этого законопроекта в промышленности вы поддерживаете? Я вот даже не знаю, что о нем и думать.
— Конечно, поддерживаю. Наша культура погрязла в болоте материализма. Люди утратили духовные ценности, обманывая друг друга в погоне за материальными благами. Они слишком хорошо живут. Но они вернутся к более благородному образу жизни, если мы научим их жить в нужде. Следовательно, нужно поумерить их алчность.
— Это мне и в голову не приходило, — извиняющимся тоном сказала дама.
— Но как вы собираетесь применить законопроект о равных возможностях в литературе, Рольф? — спросил Морт Лидии. — Для меня это что-то новое.
— Меня зовут Больф, — сердито сказал Юбенк. — А для вас это ново потому, что это я сам придумал.
— Ну хорошо, хорошо. Я вовсе не хочу ссориться. Мне просто интересно, — сказал Морт Лидди, нервно улыбаясь. Он был композитором и писал традиционную музыку к фильмам и модернистские симфонии для немногочисленной публики.
— Все очень просто, — сказал Больф Юбенк. — Нужно принять закон, ограничивающий тираж книги до десяти тысяч экземпляров. Это откроет литературный рынок для новых талантов, свежих идей и некоммерческой литературы. Если людям запретят раскупать миллионами экземпляров всякую макулатуру, им просто придется покупать хорошие книги.
— Да, в этом что-то есть, — сказал Морт Лидди. — Но не ударит ли это по карману писателей?
— Тем лучше. Писать книги должен лишь тот, кто действует не из корыстных побуждений и не гонится за наживой.
— Но, мистер Юбенк, а что, если больше десяти тысяч человек хотят купить какую-то книгу? — спросила девушка в белом платье.
— Десять тысяч читателей вполне достаточно для любой книги.
— Я имела в виду не это. Что, если она нужна им!
— Это не имеет никакого значения.
— Но почему, если интересный сюжет:
В литературе сюжет — это всего лишь примитивная вульгарность, — презрительно произнес Больф Юбенк.
Доктор Притчет, направлявшийся через гостиную к бару, остановился и заметил:
— Вполне с вами согласен. Равно как и логика — примитивная вульгарность в философии.
— Или мелодия, которая является лишь примитивной вульгарностью в музыке, — сказал Морт Лидии.
— О чем это вы спорите? — спросила, подойдя к ним, Лилиан.
— Лилиан, дорогая, — протянул Больф Юбенк, — я не говорил, что посвятил тебе свой новый роман?
— Нет, Больф, дорогой, спасибо.
— А как называется ваш новый роман? — спросила одна небедная дама.
— «Сердце — одинокий молочник».
— А о чем он?
— О разочаровании и безысходности.
— Но, мистер Юбенк, — густо покраснев, спросила молодая девушка в белом платье, — если в мире существуют лишь разочарование и безысходность, ради чего тогда жить?
— Ради любви к ближнему, — мрачно ответил Юбенк. Бертрам Скаддер стоял, склонившись над стойкой бара.
Его длинное, худое лицо словно запало внутрь, лишь рот и глаза выдавались вперед тремя мягкими выпуклостями. Он был редактором журнала «Фьючер», в котором опубликовал свою статью о Хэнке Реардэне, которая называлась «Спрут».
Бертрам Скаддер поднял свой пустой бокал и молча протянул бармену. Он отпил глоток, заметил пустой бокал стоявшего рядом с ним Филиппа Реардэна и молча указал на него пальцем бармену. На пустой бокал Бетти Поуп, которая стояла рядом с Филиппом, он не обратил никакого внимания.
— Послушай, дружище, — сказал Бертрам Скаддер, устремив взгляд куда-то рядом с Филиппом, — нравится это тебе или нет, но законопроект о равных возможностях — большой шаг вперед.
— А что дает вам основания полагать, будто я не одобряю его? — растерянно спросил Филипп.
— Ну, ведь это будет не безболезненно, ты согласен? Длинная рука общества пошерстит кое-чью чековую книжку.
— А почему вы считаете, что я являюсь противником этого?
— А разве не так? — спросил Бертрам Скаддер без особого любопытства.
— Нет, не так, — горячо сказал Филипп. — Я всегда ставил общественное благосостояние превыше любых личных интересов. Я пожертвовал время и деньги ассоциации «Друзья всемирного прогресса» и лично участвую в их кампании в поддержку законопроекта. Я считаю вопиющей несправедливостью даже теоретическую возможность того, что один человек приберет к рукам все, ничего не оставив другим.
Бертрам Скаддер пристально, но без особого интереса посмотрел на Филиппа:
— Что ж, это необычайно мило с твоей стороны.
— Некоторые, мистер Скаддер, действительно серьезно подходят к вопросам морали, — с мягко подчеркнутой гордостью сказал Филипп.
— О чем он говорит, Филипп? — спросила Бетти Поуп. — Среди наших знакомых нет никого, кто бы владел предприятиями более чем в одной отрасли, не так ли?
— Ох, помолчи, — сказал Бертрам Скаддер скучающим тоном.
— Я не понимаю, почему вокруг этого законопроекта столько шума, — вызывающе продолжала Бетти Поуп тоном эксперта-экономиста. — Не понимаю, почему бизнесмены всячески противятся ему. Ведь это для их же пользы. Если все, кроме них, будут бедны, они лишатся рынков сбыта для своих товаров. Если они перестанут быть эгоистами и поделятся тем, что у них есть, у них появится возможность работать в полную силу и произвести еще больше.
— А я не понимаю, почему вообще надо принимать во внимание промышленников, — сказал Скаддер. — Когда массы терпят лишения при наличии товаров и средств, было бы просто идиотизмом полагать, что людей может остановить какая-то бумажка, дающая право на частную собственность. Право на собственность — это предрассудок. Собственность принадлежит кому-то лишь по милости тех, кто ее не отбирает. Народ может захватить ее в любой момент. А раз так, почему бы им не сделать это?
— Они должны сделать это, — сказал Клод Слагенхоп. — Она нужна народу. А потребности — это единственное, что нужно принимать в расчет. Когда народ нуждается, надо сначала все забрать, а потом уже рассуждать.
Клод Слагенхоп подошел к бару и втиснулся между Филиппом и Скаддером, невзначай оттеснив журналиста в сторону. Слагенхоп был невысок, но крепко сложен, с переломанным носом. Он был президентом ассоциации «Друзья всемирного прогресса».
— Голод не тетка, — продолжил Слагенхоп. — Слова, идеи — все это пустое сотрясение воздуха. Пустой желудок — вот веский аргумент. Я во всех своих выступлениях говорю, что вовсе необязательно много разглагольствовать. В настоящий момент общество страдает от недостатка возможностей в области предпринимательства, поэтому мы вправе ухватиться за все существующие возможности и использовать их. Справедливо все, что полезно обществу.
— Он же не сам добывал эту руду! — вдруг хрипло выкрикнул Филипп. — Для этого ему пришлось нанять сотни рабочих. Именно они все сделали. Почему же он считает себя чуть ли не богом?
Стоявшие рядом мужчины взглянули на него. При этом Скаддер лишь повел бровью, а на лице Слагенхопа не отразилось никаких эмоций.
— О Господи! — вскрикнула Бетти Поуп, что-то вспомнив.
Хэнк Реардэн стоял у окна, уединившись в отдаленном уголке гостиной. Он надеялся, что здесь его какое-то время не заметят. Он только что отделался от дамы средних лет, рассказывавшей ему о своем отношении к медитации. Он стоял и смотрел в окно. Вдали по небу плыло зарево, полыхавшее над его сталелитейными заводами. Он смотрел на это зарево, чтобы хоть на миг почувствовать облегчение.
Он обернулся и оглядел гостиную. Ему никогда не нравился их дом. Он был обставлен во вкусе Лилиан. Но сегодня мелькание разноцветных вечерних платьев залило собой гостиную, наполнив ее атмосферой радужного веселья. Ему нравилось смотреть, как люди веселятся, хотя сам он ничего веселого в такого рода времяпровождении не находил.
Он посмотрел на цветы, на искорки света, игравшие в хрустальных бокалах, на обнаженные руки и плечи женщин. За окном, разгуливая по пустынным просторам, дул холодный ветер. Реардэн увидел, как тонкие ветви дерева согнулись под его порывом, словно молящие о помощи руки. В небе за деревом полыхало алое зарево «Реардэн стил».
Он не понимал, что с ним происходит.
В этом чувстве ощущалась радость, радость торжественная, словно он преклонял голову, но перед кем — он не знал.
Когда он вернулся к гостям, на его лице играла улыбка, но она исчезла, когда он увидел, как в гостиную вошла еще одна гостья. Это была Дэгни Таггарт.
Лилиан пошла навстречу Дэгни, с любопытством рассматривая ее. Они встречались раньше всего несколько раз, и ей было непривычно видеть Дэгни в вечернем платье. Оно было черное, с накидкой, спадавшей на одно плечо, оставляя другое обнаженным. На платье не было никаких украшений. Все привыкли видеть Дэгни Таггарт в деловом костюме, и никто не задумывался, какая у нее фигура. Черное вечернее платье открывало глаза на Дэгни — невозможно было не изумиться, увидев, как изящны, хрупки и прекрасны очертания ее плеч, а бриллиантовый браслет на запястье обнаженной руки придавал ей необыкновенную женственность: вид закованной в цепи.
— Мисс Таггарт, какой приятный сюрприз, — сказала Лилиан, изобразив радушную улыбку. — Я не смела даже надеяться, что мое приглашение сможет оторвать вас от ваших куда более значительных дел. Прошу вас, позвольте мне чувствовать себя польщенной.
Джеймс Таггарт вошел вместе с сестрой. Лилиан поспешно улыбнулась ему, словно только сейчас заметила его:
— Здравствуйте, Джеймс. Я была так изумлена, увидев здесь вашу сестру, что вас просто не заметила. Такова цена признания в свете.
— По части признания в свете никто не сравнится с вами, Лилиан, — сказал Таггарт, мило улыбнувшись. — Более того, не заметить вас просто невозможно.
— Меня? О, я вполне удовлетворена тем, что скромно стою на заднем плане, в тени моего мужа. Я смиренно отдаю себе отчет в том, что жена выдающегося человека вынуждена довольствоваться лишь отблесками его славы, не правда ли, мисс Таггарт?
— Нет, я так не считаю, — сказала Дэгни.
— Это комплимент или упрек, мисс Таггарт? Но, прошу вас, простите меня, если я созналась в своей беспомощности. Кому вы хотите, чтобы я представила вас? Боюсь, я могу предложить вам лишь писателей и художников, но они, вероятно, вас вовсе не интересуют.
— Я хотела бы найти Хэнка и поздороваться с ним.
— Ну конечно же. Джеймс, помните, вы говорили, что хотели бы познакомиться с Больфом Юбенком? Да, он здесь. Я скажу ему, что вы восторженно отозвались о его последнем романе на ужине у миссис Виткомб.
Пересекая комнату, Дэгни спрашивала себя, почему она сказала, что хочет найти Хэнка Реардэна и что помешало ей сознаться в том, что она заметила его, как только вошла.
Реардэн стоял в другом конце большой гостиной и смотрел на нее. Он наблюдал, как она приближается к нему, но не сделал и шага навстречу.
— Привет, Хэнк.
— Добрый вечер. — Он учтиво, но холодно поклонился, движения его были под стать вычурной официальности костюма. Он не улыбнулся.
— Спасибо, что пригласил меня сегодня, — весело сказала она.
— Должен признаться, я не знал, что ты придешь.
— Вот как? В таком случае я рада, что миссис Реардэн вспомнила обо мне. Мне хотелось сделать исключение.
— Исключение?
— Я редко бываю на приемах.
— Очень рад, что в виде исключения выбран именно этот случай. — Он не добавил: «мисс Таггарт», но его слова прозвучали так, словно он сказал это.
Официальность его поведения была столь неожиданной, что Дэгни никак не могла подстроиться к ней.
— Я хотела отпраздновать, — сказала она.
— Отпраздновать годовщину моей свадьбы?
— А сегодня годовщина твоей свадьбы? Я не знала. Поздравляю, Хэнк.
— Что ты хотела отпраздновать?
— Я подумала, что могу позволить себе отдохнуть. Решила устроить свой собственный праздник в твою честь и в мою.
— По какому поводу?
Она думала о новом железнодорожном полотне на скалистых склонах Колорадских гор, которое медленно тянулось к далекой цели — нефтяным промыслам Вайета. Она видела среди засохшей травы, голых камней и убогих хибарок голодных селений зеленовато-голубые отблески рельсов на замерзшей земле.
— В честь первых ста километров железной дороги из металла Реардэна, — ответила она.
— Очень признателен, — произнес Реардэн тоном, который больше подошел бы к словам: «Впервые об этом слышу».
Она не нашлась, что сказать. Она чувствовала себя так, словно говорила с абсолютно незнакомым человеком.
— Мисс Таггарт, неужели это вы! — прервал молчание жизнерадостный голос. — Именно это я и имею в виду, когда говорю, что Хэнк Реардэн способен сотворить любое чудо.
Знакомый бизнесмен подошел к ним с улыбкой искреннего, приятного изумления на лице. Они часто собирались втроем на экстренные совещания по поводу тарифов на грузовые перевозки и проблем, связанных с доставкой стали. Он смотрел на нее во все глаза, и по его лицу было видно, что он поражен разительной переменой в ее внешности, переменой, думала она, которой Реардэн не заметил.
Она рассмеялась, отвечая на его приветствие, не давая себе и секунды, чтобы осознать охватившее ее разочарование, чтобы не поймать себя на мысли, что ей хотелось увидеть восхищение на лице Реардэна. Она перекинулась с бизнесменом парой слов, а когда повернулась, Реардэна уже не было рядом.
— Так это и есть ваша знаменитая сестра? — спросил Больф Юбенк Джеймса Таггарта, глядя на Дэгни.
— Я не знал, что моя сестра — знаменитость, — сказал Таггарт с язвительной интонацией.
— Но, дорогой мой, она ведь незаурядное явление в области экономики, нет ничего удивительного в том, что о ней так много говорят. Ваша сестра олицетворяет болезнь нашего столетия. Разлагающийся продукт века машин. Машины уничтожили человечность, оторвали людей от земли, загубили их души и превратили их в бесчувственных роботов. Ваша сестра — наглядный тому пример: женщина, которая управляет железной дорогой вместо того, чтобы познавать искусство прялки и рожать детей.
Реардэн пробирался среди гостей, стараясь ни с кем не разговаривать. Он осмотрел гостиную, но не увидел никого, к кому бы ему хотелось подойти.
— Послушай, Хэнк Реардэн, а ты вовсе не такой плохой парень, когда тебя видишь вблизи, прямо в твоем логове. Тебе следует хоть изредка устраивать пресс-конференции, и ты завоюешь наши сердца.
Реардэн обернулся и окинул говорившего скептическим взглядом. Это был неряшливо одетый молодой журналист из радикальной бульварной газетенки. Его оскорбительная фамильярность, похоже, означала лишь одно: он открыто грубил Реардэну, потому что знал, что тот никогда не опустился бы до общения с таким человеком, как он.
Реардэн не пустил бы этого человека даже на порог своего завода, но он был гостем Лилиан. Реардэн взял себя в руки и холодно спросил:
— Что вам угодно?
— Ты не такой уж плохой парень. У тебя талант. Технологический талант. Но вот насчет сплава Реардэна я с тобой, конечно же, не согласен.
— Я вас и не прошу соглашаться со мной.
— Видишь ли, Бертрам Скаддер сказал, что твои действия: — вызывающе начал было журналист, указывая в сторону бара, но вдруг замолчал, словно зашел слишком далеко.
Реардэн посмотрел на неопрятного мужчину, склонившегося над стойкой бара. Лилиан представляла их друг другу, но тогда он не обратил на него никакого внимания. Он резко повернулся и ушел с таким видом, который не позволил юному хаму последовать за ним.
Реардэн подошел к Лилиан, стоявшей в кругу гостей, и, ни слова не сказав, отвел ее в сторону, где их никто не мог слышать.
— Это кто, Скаддер из журнала «Фьючер»? — спросил он, указывая в сторону бара.
— Да, а что?
Он молча смотрел на нее, не в силах поверить этому, не в силах найти хоть какую-то нить, которая помогла бы ему что-то понять. Она внимательно следила за ним.
— Как ты могла пригласить его? — спросил он.
— О, Генри, не будь смешным. Ты же не хочешь выглядеть ограниченным человеком, не так ли? Ты должен научиться терпимо относиться к мнению других и уважать их право на свободу слова.
— В моем собственном доме?
— О, Генри, ну будет тебе!
Реардэн молчал, его сознание было занято двумя картинами, которые настойчиво вставали у него перед глазами. Он видел перед собой статью «Спрут», написанную Бертрамом Скадцером. Это было не выражение мыслей и идей, это было ведро помоев, публично выплеснутое на него. Статья не содержала ни единого, даже надуманного факта, лишь поток глумливых насмешек и набор эпитетов, из которых ничего не было ясно, кроме грязной злобы и ничем не подтвержденных обвинений. Еще он видел перед собой очертания профиля Лилиан, горделивую чистоту, к которой он стремился, женившись на ней.
Взглянув на нее, он сообразил, что видит этот профиль только мысленно, потому что она стояла анфас и пристально смотрела на него. Он вдруг заметил в ее взгляде такое выражение, словно все это доставляло ей удовольствие. Но в следующее мгновение Реардэн напомнил себе, что он пока еще не сошел с ума, и следовательно, этого не может быть.
— Чтобы впредь я этого: в своем доме не видел, — сказал Реардэн, с холодным спокойствием вставив крепкое словцо.
— Да как ты смеешь со мной так:
— И не спорь, Лилиан. Еще одно слово, и я вышвырну его вон.
Он дал ей минуту, чтобы ответить, возразить, зарычать на него, если ей хотелось. Она стояла молча, не глядя на него, лишь ее гладкие щеки, казалось, слегка запали.
Слепо продираясь сквозь море света, звуков и запахов, он ощутил холодное прикосновение страха. Он понимал, что должен разобраться наконец в натуре Лилиан, — то, что он увидел сегодня, нельзя было оставить без внимания. Но он не думал о ней и чувствовал страх потому, что знал: ответ на эту загадку уже давно потерял для него какое-либо значение.
Реардэн вновь почувствовал наплыв усталости. У него было такое ощущение, словно он видел, как волны ее растут и крепчают, но не внутри его, а снаружи, растекаясь по всей комнате. На мгновение у него возникло такое чувство, словно он затерялся в угрюмо-безжизненной пустыне, нуждается в помощи, но прекрасно понимает, что ждать ее неоткуда.
Он остановился как вкопанный. В дверях гостиной он увидел высокого, стройного мужчину, который, прежде чем войти, на мгновение остановился. Они стояли в разных концах комнаты. Реардэн не был знаком с этим человеком, но из всех знаменитостей, чьи фотографии часто появлялись на страницах газет, этот вызывал у него наибольшее презрение. В дверях стоял Франциско Д’Анкония.
Реардэн никогда не принимал всерьез таких людей, как Бертрам Скаддер. Но каждую минуту своей жизни, каждую секунду, когда он чувствовал гордость от того, что от напряжения у него рвутся мышцы и раскалывается голова, с каждым шагом, который он делал, чтобы подняться из глубин рудников Миннесоты и превратить свои усилия в золото, со своим глубочайшим уважением к деньгам и тому, что они значат, он презирал этого пустого мота, не имевшего никакого понятия о том, что такой великий дар, как унаследованное богатство, надо еще оправдать. Вот, думал он, самый презренный представитель этой породы.
Он видел, как Франциско Д’Анкония вошел в гостиную, поклонился Лилиан и смешался с толпой гостей, словно был хозяином этого дома, а не пришел сюда впервые в жизни.
Все головы оборачивались ему вслед, как приклеенные.
Подойдя еще раз к Лилиан, Реардэн беззлобно, но с презрением, переходящим в насмешку, сказал:
— Я не знал, что ты и с этим знакома.
— Мы встречались несколько раз на приемах.
— Он что, тоже один из твоих друзей?
— Конечно, нет, — ответила Лилиан с искренним негодованием в голосе.
— Тогда зачем ты его пригласила?
— Когда он в стране, невозможно устроить прием, я имею в виду достойный прием, не пригласив его. Если он приходит, это, конечно, весьма неприятно, а если нет — позор в глазах общества.
Реардэн рассмеялся. Он явно застал Лилиан врасплох своим вопросом. Сознаваться в подобных вещах было не в ее правилах.
— Послушай, — сказал он устало, — я не хочу портить тебе вечер. Но держи этого человека подальше от меня и не пытайся представить его мне. Я не хочу его знать. Не знаю, как это у тебя получится, но ты опытная хозяйка, так что уж постарайся.
Дэгни замерла, увидев подходившего к ней Франциско. Он учтиво поклонился ей. Она заметила, как он слегка улыбнулся, показав, что что-то понял, но не захотел дать ей понять, что именно.
Дэгни отвернулась. Она надеялась, что остаток вечера ей удастся избегать его.
Больф Юбенк присоединился к группе гостей, собравшихся вокруг доктора Притчета, и с недовольным видом говорил:
— :нет никакой надежды на то, что люди смогут понять высшие идеалы философии. Культуру нужно вырвать из рук охотников за наживой. Литература должна финансироваться из госбюджета. Ведь это же просто позор: к мастерам искусства относятся как к коробейникам, а их работы продаются, как мыло.
— Похоже, вас не устраивает именно то, что они продаются не так хорошо, как мыло? — спросил Франциско Д’Анкония.
Никто не заметил, как он подошел. Разговор резко прервался. Большинство присутствующих не были знакомы с Франциско, но сразу узнали его.
— Я хотел сказать: — сердито начал Больф Юбенк и тут же замолчал. На лицах слушателей он увидел выражение живого интереса, но уже не к философии.
— О, профессор, здравствуйте, — сказал Франциско, кланяясь доктору Притчету.
Доктор Притчет без особого удовольствия ответил на приветствие и представил Франциско кое-кому из собравшихся.
— Мы как раз обсуждали с доктором Притчетом очень интересный вопрос. Он говорил, что все — это ничто, — серьезным тоном произнесла важная дама.
— Он без сомнения знает об этом больше, чем кто бы то ни было, — не менее серьезно ответил Франциско.
— Я бы никогда не подумала, что вы, сеньор Д’Анкония, так хорошо знаете доктора Притчета, — сказала она и удивилась, заметив, что профессору явно не понравилось ее замечание.
— Я выпускник знаменитого Университета Патрика Генри, где сейчас работает профессор Притчет. Но моим учителем был один из его предшественников — Хью Экстон.
— Хью Экстон, — с удивлением сказала привлекательная молодая женщина. — Но, сеньор Д’Анкония, этого не может быть. Вы же так молоды. Я думала, он один из выдающихся философов прошлого века.
— Вероятно, по духу, мадам, но не в действительности.
— Но я думала, он давно умер.
— Почему? Он жив.
— Но почему тогда о нем ничего не слышно?
— Он уволился девять лет назад.
— Как странно. Когда подает в отставку политический деятель или перестает сниматься кинозвезда, мы узнаем об этом из передовиц газет, но когда прекращает работать философ, люди этого даже не замечают.
— Рано или поздно замечают.
— Я думал, Хью Экстон один из классиков, которых сейчас не изучают, разве что по истории философии, — с удивлением сказал один молодой человек. — Я недавно читал статью, в которой он представлен как последний из великих сторонников разума.
— А чему учил Хью Экстон? — спросила важная дама.
— Он учил, что все — это нечто, — ответил Франциско.
— Ваша преданность своему учителю достойна похвалы, сеньор Д’Анкония, — холодно сказал доктор Притчет. — Можно ли рассматривать вас как практический результат его учения?
— Несомненно.
Джеймс Таггарт подошел к собравшимся и ждал, когда его заметят.
— Привет, Франциско.
— Добрый вечер, Джеймс.
— Какое счастливое совпадение, что я встретил тебя здесь. Мне очень хотелось поговорить с тобой.
— Это что-то новое. Раньше за тобой такого не замечалось.
— Все шутишь, как в старые добрые времена. — Таггарт медленно, как бы без умысла, отодвинулся от группы гостей, надеясь увести Франциско за собой. — Ты же прекрасно знаешь, что в этом зале нет человека, который не хотел бы поговорить с тобой.
— Неужели? Я склонен подозревать обратное. Франциско послушно последовал за Таггартом, но остановился на таком расстоянии, чтобы их могли слышать.
— Я всячески пытался связаться с тобой, но: обстоятельства не позволили: — начал Таггарт.
— Ты что, пытаешься скрыть тот факт, что я отказался встретиться с тобой?
— Нет: то есть: почему ты отказался?
— Просто не мог себе представить, о чем ты хочешь со мной поговорить.
— Конечно же, о рудниках Сан-Себастьян, — сказал Таггарт, слегка повысив голос.
— Да ну? А что в них такого особенного?
— Но: Послушай, Франциско, это серьезно. Это же катастрофа, беспрецедентная катастрофа — и никто в этом не может разобраться. Я не знаю, что и думать. Ничего не могу понять. В конце концов, я имею право знать.
— Право? Джеймс, ты старомоден. И что же ты хочешь знать?
— Прежде всего эта национализация; что ты собираешься делать в связи с этим?
— Ничего.
— Ничего?!!
— Но ты, конечно, не хочешь, чтобы я что-либо предпринял? Мои рудники и твоя железная дорога национализированы по воле народа. Неужели ты хочешь, чтобы я противился воле народа?
— Франциско, это нешуточное дело.
— А я никогда и не считал его шуткой.
— Я требую объяснений. Ты должен ответить перед своими акционерами за все это бесчестное предприятие. Зачем ты купил рудники, которые и гроша ломаного не стоят? Зачем вышвырнул на ветер миллионы долларов? Что за грязную аферу ты провернул?
Франциско стоял, глядя на него с вежливым изумлением:
— Ты что, Джеймс? Я думал, ты одобришь мои действия.
— Одобрю?
— Я думал, ты расценишь рудники Сан-Себастьян как практическое воплощение моральных идеалов высшего порядка. Помня о том, что было причиной наших разногласий в прошлом, я думал, что доставлю тебе радость, действуя в соответствии с твоими принципами.
— О чем ты говоришь?
Франциско с сожалением покачал головой:
— Я не понимаю, почему ты называешь Сан-Себастьян грязной аферой. Я думал, ты расценишь это как благородную попытку воплотить в жизнь то, чему учат сейчас весь мир. Разве не общепризнанно, что эгоизм — порок? Что касается Сан-Себастьян, я был начисто лишен эгоизма. Разве не порочно преследовать личные интересы? Никаких личных корыстных целей я не преследовал. Разве не порочно работать ради прибыли? Я не гнался за наживой — я понес убытки. Разве не общепризнанно, что целью и оправданием любого промышленного предприятия является не производство, а благосостояние рабочих? Сан-Себастьян стал самым успешным предприятием в истории промышленности! Рудники не дали ни грамма меди, но обеспечили благосостояние тысячам людей, которые за всю свою жизнь не достигли бы того, что получили за один рабочий день, не ударив пальцем о палец. Разве не общепризнанно, что владелец — паразит и эксплуататор, что всю работу выполняют рабочие и лишь благодаря им становится возможным производство? Я никого не эксплуатировал. Я не обременял Сан-Себастьян своим бесполезным присутствием, я оставил рудники в руках более достойных людей. Я не делал никакой оценки этой собственности. Я предоставил это горному инженеру. Он не очень хороший специалист, но ему очень нужна была работа. Разве не общепринято, что когда нанимаешь человека на работу, то прежде всего нужно принимать во внимание его потребности, а не то, какой он специалист? Разве не общепринято, что для того, чтобы получить благо, достаточно нуждаться в нем? Я исполнил все моральные заповеди нашего времени. И ожидал благодарности и слов похвалы. И не понимаю, почему меня проклинают.
Все слушали в гробовой тишине, единственной реакцией на его слова прозвучал внезапный хрипловатый смешок Бетти Поуп: она не поняла ничего из сказанного, но видела беспомощную ярость на лице Джеймса Таггарта.
Все смотрели на Таггарта, ожидая, что он ответит. Они были абсолютно равнодушны к теме разговора, их просто забавлял вид человека, попавшего в неловкое положение. Таггарт выдавил из себя снисходительную улыбку:
— Неужели ты думаешь, что я приму все это всерьез?
— Было время, когда я не верил, что кто-нибудь может принимать это всерьез. Я ошибался.
— Это возмутительно! — Таггарт повысил голос. — Это просто неслыханно — относиться к своим общественным обязанностям с такой безответственностью. — Он поспешно повернулся, собираясь уйти.
Разведя руками, Франциско пожал плечами:
— Вот видишь? Я так и думал, что ты не захочешь со мной разговаривать.
Реардэн стоял в дальнем конце гостиной. Заметив это, Филипп подошел к нему и движением руки подозвал Лилиан.
— Лилиан, по-моему, Генри скучает, — сказал он насмешливо, улыбаясь так, что невозможно было определить, кому предназначалась эта насмешка — Лилиан или Реардэну. — Неужели нельзя его как-нибудь развеселить?
— Да бросьте вы! — сказал Реардэн.
— Ах, Филипп, если бы я знала, как это сделать. Я всегда хотела, чтобы Генри научился отдыхать и расслабляться. Он всегда и во всем такой серьезный — настоящий пуританин. Мне всегда хотелось хотя бы раз увидеть его пьяным, но я давно оставила надежды на это. А что ты предлагаешь?
— Ну, не знаю. Но как-то нехорошо, что он стоит совсем один.
— Хватит вам, — сказал Реардэн. Смутно понимая, что не должен задевать их чувств, он все же не удержался и добавил:
— Если бы вы знали, как непросто было остаться одному.
— Ну вот, что я говорила! — сказала Лилиан, улыбаясь Филиппу. — Наслаждаться жизнью и обществом не так просто, как выплавить тонну стали. Интеллигентности на рынке не научишься.
Филипп усмехнулся:
— Меня беспокоит отнюдь не его интеллигентность. Ты уверена, что он такой уж пуританин, Лилиан? На твоем месте я бы не позволил ему стоять здесь одному и глазеть по сторонам. Здесь сегодня слишком много красивых женщин.
— Чтобы у Генри возникла мысль о супружеской измене? Филипп, ты ему льстишь. Ты его переоцениваешь, он не настолько смел. — Она холодно улыбнулась Реардэну и ушла.
Реардэн посмотрел на брата:
— Какого черта, Филипп? Что ты несешь?
— А, кончай корчить из себя пуританина. Что, уже и пошутить нельзя?
Бесцельно пробираясь сквозь толпу гостей, Дэгни спрашивала себя, почему она приняла приглашение прийти сюда. Ответ изумил ее. Она пришла потому, что хотела увидеть Хэнка Реардэна. Наблюдая за ним в толпе гостей, она впервые осознала, как разительно он отличается от других. Их лица были словно сплошная масса, состоящая из чередующихся схожих обликов, которые выглядели так, словно таяли под лучами солнца. Лицо Реардэна выделялось резкими чертами, а в сочетании с холодно-голубыми глазами и волосами пепельного цвета казалось твердым, как лед, и отличалось необыкновенной чистотой линий. На фоне других он выглядел так, словно шел сквозь туман, ведомый ярким лучом света.
Ее взгляд непроизвольно возвращался к нему, но она ни разу не заметила, чтобы он смотрел в ее сторону. Дэгни не могла поверить, что он намеренно избегает ее, этому не было разумного объяснения, но она была уверена, что это именно так. Ей хотелось подойти к нему и убедиться, что она ошибается. Но что-то, чего она не могла понять, останавливало ее.
Реардэн терпеливо вынес разговор с матерью и двумя ее приятельницами, развлекая их рассказами о своей молодости и тернистом пути к успеху. Об этом его попросила мать, и он подчинился, сказав себе, что она по-своему гордится им. Но он чувствовал, что она как бы давала понять, что всячески поддерживала его в самые трудные минуты и была источником его успеха. Он был рад, когда она наконец отпустила его, и опять уединился в укромном уголке у окна.
Он стоял там некоторое время, наслаждаясь уединением, словно оно было для него своего рода опорой.
— Мистер Реардэн, — прозвучал очень спокойный голос у него за спиной, — разрешите представиться. Меня зовут Франциско Д’Анкония.
Реардэн с удивлением обернулся. Манеры и голос Д’Анкония имели особенность, с которой он встречался крайне редко: в них чувствовалось искреннее, неподдельное уважение.
— Очень приятно. — Его голос прозвучал холодно и резко, но он все же ответил.
— Я заметил, что миссис Реардэн пытается избежать необходимости представить меня вам, и догадываюсь почему. Может быть, вам угодно, чтобы я оставил ваш дом?
То, что он прямо подошел к неприятной стороне вопроса, вместо того чтобы всячески избегать ее, было так не похоже на поведение всех тех, кого он знал, и принесло такое неожиданное, огромное облегчение, что Реардэн некоторое время молча пристально изучал лицо Франциско Д’Анкония. Франциско сказал все очень просто. Это не было ни упреком, ни мольбой, но каким-то необъяснимым образом подчеркивало достоинство Реардэна, не умаляя при этом и его собственного.
— Нет, — сказал Реардэн, — не знаю, о чем вы догадываетесь, но этого я не говорил.
— Спасибо. В таком случае, можно ли мне с вами поговорить?
— А почему вы хотите со мной поговорить?
— В данный момент мои мотивы вас не заинтересуют.
— Разговор со мной вам тоже будет отнюдь не интересен.
— Вы ошибаетесь насчет одного из нас, мистер Реардэн, или насчет обоих. Я пришел на этот прием лишь для того, чтобы встретиться с вами.
Поначалу в голосе Реардэна звучали едва уловимые насмешливые нотки; сейчас он посуровел и в его словах почувствовался оттенок презрения:
— Вы начали игру в открытую. Продолжайте в том же духе. Зачем вы хотели встретиться со мной? Чтобы заставить меня понести убытки?
Франциско посмотрел ему прямо в глаза:
— Возможно — при определенных условиях.
— Ну и что же на этот раз? Золотая жила? Франциско медленно и грустно покачал головой:
— Нет, я ничего не собираюсь продавать вам. По правде говоря, я и Джеймсу Таггарту ничего не пытался продать. Он сам ко мне пришел. Вы не придете.
Реардэн усмехнулся:
— Раз уж вы так много понимаете, у нас по крайней мере есть почва для разговора. Продолжайте в том же духе. Если вы пришли не для того, чтобы сделать мне заманчивое предложение о вложении капиталов, то чего же вам нужно? Почему вы хотели встретиться со мной?
— Чтобы познакомиться.
— Это не ответ. Вы говорите то же самое, только другими словами.
— Не совсем, мистер Реардэн.
— Если только вы не имеете в виду, что хотите завоевать мое доверие.
— Нет. Мне не нравятся люди, которые говорят или думают о том, как бы завоевать доверие другого. Если человек поступает честно, ему не нужно завоевывать доверие другого, достаточно разумного анализа его действий. Тот, кто всячески пытается заручиться доверием другого, имеет нечестные намерения, независимо от того, признается он себе в этом или нет.
Реардэн с удивлением посмотрел на Франциско. Его взгляд был словно непроизвольно протянутая рука, отчаянно шарящая в поисках опоры. Этот взгляд выдавал, как сильно ему хотелось найти такого человека, как тот, которого он сейчас видел перед собой. Затем он медленно опустил веки, почти закрыв глаза, намеренно отсекая от себя и это желание, и образ собеседника. Его лицо стало жестким; на нем появилось выражение суровости, внутренней суровости, направленной на самого себя. Он выглядел строгим и одиноким.
— Хорошо, — сказал он без всякого выражения, — чего же вы хотите, если не моего доверия?
— Я хочу понять вас.
— Зачем?
— У меня есть на то причина. Но сейчас это не должно вас волновать.
— Что именно вы хотите понять?
Франциско молча смотрел в царившую за окном темноту. Зарево над заводами постепенно угасало. Осталась лишь слабая красная полоска у самого края земли, на фоне которой вырисовывались обрывки облаков, растерзанных бушующей в небе грозой. Смутные, расплывчатые очертания, исчезая, проносились в пространстве. Это были ветви деревьев, но казалось, что по небу металась ставшая зримой холодная ярость ветра.
— Эта ночь — сущий кошмар для любого животного, застигнутого грозой и не нашедшего убежища на равнине, — сказал Франциско Д’Анкония. — В такие минуты начинаешь понимать, что это такое — быть человеком.
Некоторое время Реардэн молчал, затем с ноткой удивления в голосе сказал, словно отвечая самому себе:
— Забавно:
— Что?
— Вы произнесли то, о чем я думал всего несколько минут назад:
— Неужели?
— :только я не мог до конца выразить это словами.
— Хотите, я скажу до конца?
— Давайте.
— Вы стояли и смотрели на грозу с величайшим чувством гордости, какое может испытывать человек, — потому что в эту ужасную ночь ваш дом полон летних цветов и прекрасных полуобнаженных женщин, а это доказательство вашей победы над бушующей стихией. И если бы не вы, большинство присутствующих здесь были бы брошены беспомощными посреди голой равнины на милость бушующей стихии.
— Как вы догадались?
Одновременно с вопросом Реардэн осознал, что этот человек описал не его мысли, а его самое сокровенное, потаенное чувство; и он, который никогда и никому не сознался бы в своих чувствах, признал это своим вопросом. Он увидел, как в глазах Франциско промелькнули едва уловимые искорки.
— Что вы можете знать о такой гордости? — резко спросил Реардэн, словно презрение, прозвучавшее во втором вопросе, могло перечеркнуть доверие, которое было в первом.
— Когда-то я чувствовал то же самое. Я был тогда очень молод.
Реардэн взглянул на него. В лице Франциско не было ни насмешки, ни жалости к себе; изящные, точеные черты и чистые голубые глаза сохраняли полное спокойствие, — это было открытое лицо человека, готового принять любой Удар.
— Почему вам хочется говорить об этом? — спросил Реардэн, неохотно поддавшись мимолетному наплыву сочувствия.
— Скажем — из благодарности, мистер Реардэн.
— Из благодарности мне?
— Если вы ее примете.
— Я не просил благодарности. Я в ней не нуждаюсь, — сказал Реардэн ожесточившись.
— А я и не сказал, что вы нуждаетесь в ней. Но из всех, кого вы укрыли от сегодняшней грозы, кроме меня, вас никто не поблагодарит, если вы примете благодарность.
После минутного молчания Реардэн спросил:
— К чему вы клоните? — Его голос звучал низко, почти угрожающе.
— Я хочу привлечь ваше внимание к внутренней сути тех, ради кого вы работаете.
— И это говорит человек, который за всю свою жизнь и дня честно не проработал! — В презрительном тоне Реардэна прозвучало облегчение. Сомнения в правильности своего мнения о личности Д’Анкония несколько обезоружили его. Он вновь обрел уверенность в себе. — Вы все равно не поймете, если я скажу, что человек, работающий по-настоящему, делает это для себя и только для себя, даже если он тащит на своем горбу сотни таких трутней, как вы. Теперь я скажу вам, о чем вы думаете. Валяйте, скажите, что это порочно, что я эгоист, что я тщеславный, бессердечный, жестокий. Да, я такой. Только не надо мне заливать насчет труда во благо других. Я работаю только ради себя.
Впервые за все время он заметил, что Франциско отреагировал на его слова, — в его глазах появилась заинтересованность.
— Из всего сказанного вы не правы лишь в том, что позволяете называть это пороком. — Пока Реардэн в недоумении молчал, Франциско указал в сторону заполнившей гостиную толпы. — Почему вы готовы тащить их?
— Потому что они всего лишь кучка беспомощно барахтающихся младенцев, отчаянно цепляющихся за жизнь, в то время как я — я даже не замечаю их тяжести.
— А почему вы не скажете им это?
— Что?
— Что вы работаете ради себя, не ради них.
— Они это знают.
— О да! Они знают. Каждый из них знает это. Но они думают, что вы этого не знаете. И все их усилия направлены лишь на одно — чтобы вы этого никогда не узнали.
— А какое мне дело до того, что они думают? Почему это должно меня беспокоить?
— Потому что это битва, в которой человек должен четко определить, на чьей он стороне.
— Битва? Какая битва? Я с безоружными не сражаюсь.
— Так ли они безоружны? У них есть оружие против вас. Это их единственное оружие, но оно ужасно. Подумайте как-нибудь, что это за оружие.
— Да? И в чем же, по-вашему, оно проявляется?
— Хотя бы в том, что вы так непростительно несчастны.
Реардэн мог стерпеть любые упреки, нападки, осуждение, единственной неприемлемой для него реакцией была жалость. Приступ рвущегося наружу гнева вернул его к действительности. Он заговорил, стараясь не выдать обуревавших его чувств:
— Чего вы хотите? Чего добиваетесь?
— Скажем так, я хочу подсказать вам слова, которые в свое время вам понадобятся.
— Зачем вы говорите со мной на эту тему?
— В надежде на то, что вы запомните наш разговор.
Реардэн понял, что источником его гнева был тот непостижимый факт, что он позволил себе получать удовольствие от этого разговора. У него возникло смутное ощущение измены, какой-то неведомой опасности.
— Неужели вы надеетесь, что я забуду, кто вы такой? — спросил он, понимая, что именно об этом и забыл.
— Я рассчитываю, что вы вообще не будете думать обо мне.
Кроме гнева Реардэн испытывал еще одно чувство, в котором не признавался себе, о котором не думал и сущность которого не пытался определить; знал лишь, что это боль. Если бы он полностью осознал его, то понял бы, что все еще слышит голос Франциско, говорящий ему: «Кроме меня, вас никто не поблагодарит, если вы примете благодарность» Реардэн слышал эти слова, этот торжественный, тихий голос и свой необъяснимый ответ, словно что-то внутри него хотело закричать «да» и принять, сказать этому человеку, что он принимает, что он нуждается в этом, хотя он и сам не мог сказать, в чем нуждается, потому что это была не благодарность, и он знал, что Франциско тоже имел в виду совсем другое.
Вслух же он сказал:
— Я не искал возможности поговорить с вами. Вы сами попросили об этом, и теперь вам придется выслушать до конца. Для меня самое порочное существо — это человек без цели.
— Вы абсолютно правы.
— Я могу простить остальных, они не порочны, они просто беспомощны. Но вы — вам не было и нет прощения.
— Именно от греха всепрощения я и хотел предостеречь вас.
— У вас была блестящая возможность преуспеть в жизни. И что же вы с ней сделали? Если вы настолько умны, что понимаете все, что сказали, как у вас поворачивается язык разговаривать со мной? Как вы можете смотреть людям в глаза после ваших безответственных действий в Мексике?
— Вы вправе осуждать меня за это, если хотите.
Дэгни стояла рядом, по другую сторону окна, и слушала. Они не заметили ее. Она увидела их вдвоем и подошла, влекомая каким-то необъяснимым порывом, которому не в силах была противостоять. Ей очень важно было знать, о чем говорят эти двое.
Она услышала несколько последних фраз. Она никогда не думала, что когда-нибудь увидит, как Франциско безмолвно терпит трепку. В любой стычке он мог спокойно раздавить противника. Но он даже не пытался защищаться. Дэгни понимала, что это не было безразличием.
Она слишком хорошо знала Франциско, чтобы не заметить по его лицу, чего ему стоило спокойствие.
— Из всех живущих за чужой счет вы — самый большой паразит, — сказал Реардэн.
— У вас есть основания для такого мнения.
— Тогда по какому праву вы рассуждаете о том, что значит быть человеком? Вы, предавший человека в себе?
— Мне очень жаль, если я оскорбил вас тем, что вы по праву можете счесть необоснованными притязаниями. — Франциско поклонился и повернулся, собираясь уйти.
— А что вы хотели понять во мне? — спросил Реардэн. Это вырвалось у него непроизвольно, он не осознавал, что этим вопросом начисто перечеркнул свой гнев и негодование, что это всего лишь предлог, чтобы остановить, удержать этого человека.
Франциско обернулся. Его лицо по-прежнему выражало учтивость и искреннее уважение.
— Все, что мне было нужно, я понял, — ответил он. Реардэн стоял и смотрел вслед Франциско, пока тот не смешался с толпой гостей. Дворецкий с хрустальным блюдом в руке и доктор Притчет, нагнувшийся над очередным канапе, убрали Франциско из виду. Реардэн посмотрел в окно, но ничего не увидел. В царившей за окном тьме слышалось лишь завывание ветра.
Когда он отошел от окна, к нему подошла Дэгни. Она улыбнулась, открыто вызывая его на разговор. Он остановился. Ей показалось, что он сделал это неохотно. Чтобы нарушить молчание, она поспешно заговорила:
— Хэнк, почему здесь сегодня так много интеллигентов с наклонностями бандитов? Я бы не пустила их и на порог своего дома.
Она заметила, как сузились его глаза, — так сужается просвет, когда закрывается дверь.
— Я не вижу особых оснований не приглашать их, — холодно ответил он.
— Я вовсе не собираюсь критиковать выбор гостей, но: Я не пыталась выяснить, кто из них Бертрам Скаддер. Если узнаю, влеплю ему пощечину. — Она старалась держаться непринужденно. — Не хотелось бы устраивать сцену, но боюсь, мне будет трудно держать себя в руках. Я не поверила своим ушам, когда мне сказали, что миссис Реардэн пригласила его.
— Это я пригласил его.
— Но: почему? — Голос ее дрогнул.
— Я не придаю особого значения подобного рода приемам.
— Извини, Хэнк. Я не знала, что ты настолько терпим. О себе я этого сказать не могу.
Он промолчал.
— Я знаю, что ты не любишь званые вечера. Я тоже их не люблю. Но знаешь, Хэнк, мне иногда кажется, что только мы и можем по-настоящему получать от них удовольствие.
— Боюсь, у меня нет таких способностей.
— Неужели ты думаешь, что кто-то из них действительно наслаждается всем этим? Они всего лишь пытаются быть еще более бездумными, чем обычно. Быть раскованными и несерьезными. Мне же кажется, что человек может чувствовать себя легко, раскованно и непринужденно, лишь когда осознает свою важность и значимость.
— Я не знаю.
— Просто эта мысль иногда беспокоит меня: Со времени моего первого бала: Я по-прежнему уверена, что прием должен быть праздником, торжеством, а праздники должны быть у тех, кому есть что праздновать.
— Я никогда не думал об этом.
Дэгни никак не могла свыкнуться с его холодной официальностью, никак не могла подобрать нужные слова. Она не верила своим глазам. У него в кабинете они всегда чувствовали себя непринужденно друг с другом. Сейчас же на него словно надели смирительную рубашку.
— Хэнк, только представь себе! Как прекрасно было бы здесь, если бы мы не знали никого из этих людей! Краски, наряды: А сколько понадобилось воображения, чтобы все это было так:
Дэгни разглядывала гостиную. Он смотрел вниз, на тени на ее обнаженном плече, мягкие голубые тени от света, пробивавшегося сквозь пряди ее волос.
— Зачем мы отдали все это глупцам? Это должно принадлежать нам.
— Но каким образом?
— Не знаю. Я почему-то всегда думала, что праздники должны быть чем-то возбуждающим, ослепительным, как изысканное вино. — Она рассмеялась. В ее смехе прозвучали нотки грусти. — Но я не пью. Это лишь еще один символ, не означающий того, что призван означать.
Реардэн молчал.
— Может быть, мы что-то упустили?.
— Может быть. Я не знаю.
Дэгни вдруг ощутила пустоту и обрадовалась, что он не понял ее. Она смутно осознавала, что наговорила лишнего, во многом призналась, хотя и не знала точно, в чем именно. Она нервно пожала плечами.
— Это всего лишь мое давнее наваждение, — сказала она безразличным тоном. — На меня изредка находит. Раз или два в год. Но достаточно мне взглянуть на последний прейскурант на сталь, как я начисто забываю об этом.
Когда Дэгни отошла, Реардэн смотрел ей вслед. Но она этого не знала.
Ни на кого не глядя, она медленно шла по гостиной. Она заметила небольшую группу гостей, сидевших у неразожженного камина. В комнате не было холодно, но они собрались у камина, словно греясь у несуществующего огня.
— Не знаю, что со мной происходит, но я начинаю бояться темноты. Нет, не сейчас, только когда я одна. Меня пугает ночь. Ночь как таковая, — сказала пожилая старая дева с выражением полной беспомощности.
Рядом сидели еще три женщины и двое мужчин. Они были хорошо одеты, кожа на их лицах была гладкой и ухоженной, но держались они с опаской и настороженностью, разговаривая на тон ниже, чем обычно. От этого разница в их возрасте начисто стерлась. Они все выглядели какими-то поношенными. Дэгни остановилась и прислушалась.
— Но, дорогая моя, почему вас это пугает? — спросил кто-то.
— Не знаю, — продолжала старая дева. — Я не боюсь ни воров, ни бандитов. Но я не могу уснуть всю ночь. Засыпаю лишь на рассвете. Это очень странно. Каждый вечер, когда начинает темнеть, у меня появляется чувство, что это навсегда, что солнце больше не взойдет.
— Моя кузина живет на побережье, в штате Мэн. В своих письмах она пишет то же самое, — сказала одна из женщин.
— Прошлой ночью, — сказала старая дева, — я никак не могла уснуть из-за канонады. Где-то в море всю ночь палили пушки. Я не видела никаких вспышек, лишь слышала выстрелы, которые изредка гремели в тумане где-то над Атлантикой.
— Я читал в сегодняшних утренних газетах, что это были учения корпуса береговой охраны.
— Да какие там учения, — безразлично произнесла старая дева. — Все на побережье прекрасно знают, что это было. Береговая охрана опять гонялась за Рагнаром Даннешильдом.
— Рагнар Даннешильд — в заливе Делавэр?
— Да. И не в первый раз.
— Его поймали?
— Нет.
— Никто не может его поймать, — сказал один из мужчин.
— Народная Республика Норвегия объявила вознаграждение в миллион долларов за его голову.
— Не многовато ли за голову пирата?
— Но откуда же возьмется порядок и о какой безопасности в мире или планах на будущее можно говорить, если этот пират спокойно разгуливает по морям и океанам?
— А вы знаете, что он захватил прошлой ночью? — сказала старая дева. — Огромное судно с гуманитарной помощью, которую мы посылали Народной Республике Франция.
— А как он сбывает захваченные товары?
— Этого никто не знает.
— Я как-то разговаривал с одним матросом. Их судно было захвачено пиратами. Он видел Рагнара Даннешильда. Матрос рассказывал, что у него огненно-рыжие волосы и самое ужасное лицо, какое он когда-либо видел. Абсолютно бесчувственное. Он сказал, что если и есть на свете человек без сердца, то это Рагнар Даннешильд.
— Мой племянник однажды ночью видел пиратский корабль у берегов Шотландии. Он писал мне, что не поверил своим глазам. Корабль пиратов намного лучше, чем любой в военно-морском флоте Народной Республики Великобритания.
— Говорят, он прячется в одном из фиордов Норвегии, где ни Бог, ни человек его не отыщут. В средние века там прятались викинги.
— Народные республики Португалия и Турция тоже объявили вознаграждение за его голову.
— Говорят, что в Норвегии это настоящий национальный скандал. Даннешильд происходит из одного из самых знаменитых семейств страны. Их род давно обеднел, но у него самые что ни на есть благороднейшие корни. В Норвегии до сих пор сохранились руины их фамильных замков. Его отец епископ. Он отрекся от сына и отлучил его от церкви. Но это ничего не изменило.
— А вы знаете, что Рагнар Даннешильд учился в США? Он выпускник Университета Патрика Генри.
— Да что вы говорите! Не может быть.
— Да. Можете навести справки, если не верите.
— Знаете, что меня тревожит? Мне очень не нравится, что он появился в наших водах. Я думал, такое может твориться только в Европе. Но чтобы в наши дни этот разбойник появился в заливе Делавэр!
— Его видели и в Нантукете, и в бухте Бар. Газетам запретили писать об этом.
— Почему?
— Не хотят, чтобы люди знали, что военно-морской флот не может справиться с ним.
— Мне это не нравится. Это просто смешно. Просто средневековье какое-то.
Дэгни подняла глаза и увидела Франциско Д’Анкония, стоявшего в стороне в нескольких шагах от нее. Он насмешливо смотрел на нее с подчеркнутым вниманием.
— Мы живем в каком-то странном мире, — сказала старая дева низким голосом.
— Я читала одну статью. В ней говорилось, что трудные времена нам на пользу и хорошо, что люди беднеют, потому что терпеливо переносить лишения — добродетель, — сказала одна из женщин.
— Пожалуй, это верно, — неуверенно заметила другая.
— Нам не следует волноваться. Я слышала одну речь, оратор говорил, что нет смысла беспокоиться или кого-либо обвинять. Человек не в силах противостоять своим побуждениям, таким уж его сотворила природа. От нас ничего не зависит. Мы не в силах ничего изменить. Мы должны лишь научиться терпеть.
— Все равно что толку? Что такое судьба человека? Надежды, которым не суждено сбыться. Так было всегда. Мудрый человек — это тот, кто даже не пытается надеяться.
— Вот это правильный подход.
— Не знаю: Я больше не знаю, что правильно, а что нет: Откуда мы можем это знать?
— Да. Кто такой Джон Галт?
Дэгни резко повернулась и отошла. Одна из женщин последовала за ней.
— Но я-то знаю, — сказала она тихим и загадочным голосом, словно посвящая Дэгни в великую тайну.
— Что вы знаете?
— Я знаю, кто такой Джон Галт.
— Знаете? — резко произнесла Дэгни и остановилась.
— Я знаю человека, который был лично знаком с Джоном Галтом. Этот человек — старый друг моей двоюродной бабушки. Он был там и видел, как все произошло. Мисс Таггарт, вы знаете легенду об Атлантиде?
— О чем?
— Об Атлантиде.
— Знаю, правда, не очень хорошо. А что?
— Острова блаженных. Так тысячи лет назад называли их греки. Они полагали, что в Атлантиде в тайне от остального мира счастливо обитают души героев. Попасть туда могли лишь души храбрецов и героев, и попадали они туда не умирая, потому что уносили с собой тайну жизни. Уже тогда Атлантида была потеряна для человечества. Но греки знали, что она существует. Они пытались отыскать ее. Некоторые из них говорили, что она под землей, в самом сердце планеты. Но большинство верило, что Атлантида — остров. Сияющий остров в океане на западе. Может быть, то, что они называли Атлантидой, была Америка. Они так и не нашли ее. Столетия спустя люди решили, что это всего лишь легенда. Они не верили в Атлантиду, но все время искали ее, потому что знали, что найти ее надо непременно.
— А при чем здесь Джон Галт?
— Он нашел ее.
Дэгни утратила всякий интерес к разговору.
— Кто он был такой?
— Джон Галт был миллионером. Он был сказочно богат. Однажды ночью, пересекая на своей яхте просторы Атлантики, он попал в страшный шторм. Тогда-то он и нашел ее. В глубине океана он увидел остров, который затонул, став недосягаемым для людей. Он увидел сиявшие на дне океана башни Атлантиды. Это было зрелище, однажды взглянув на которое, человеку больше не хотелось видеть остальной мир. Джон Галт затопил свой корабль и пошел ко дну вместе со всей командой. Они сделали это добровольно. Мой друг был единственным человеком, который спасся.
— Как интересно.
— Мой друг видел все это собственными глазами, — обиделась женщина. — Это случилось много лет назад, но семье Джона Галта удалось замять эту историю.
— А что случилось с его состоянием? Я никогда в жизни не слышала о состоянии Джона Галта.
— Оно затонуло вместе с ним, — вызывающе ответила женщина. — Хотите верьте, хотите нет, мисс Таггарт.
— Мисс Таггарт не верит вам, — сказал Франциско Д’Анкония. — А вот я верю.
Женщины обернулись. Он шел за ними и все слышал, а сейчас стоял и с подчеркнутой и даже несколько вызывающей серьезностью смотрел на них.
— Вы вообще когда-нибудь во что-нибудь верили, сеньор Д’Анкония? — сердито спросила женщина.
— Нет, мадам.
Женщина тотчас же отошла в сторону. Франциско рассмеялся.
— И в чем же соль шутки? — холодно спросила Дэгни.
— В глупости этой женщины. Она даже не подозревает, что сказала тебе правду.
— И ты думаешь, я поверю этому?
— Нет.
— Тогда что же ты находишь столь забавным?
— О, я вижу здесь сегодня много забавного. А ты что, не видишь?
— Нет.
— Вот как раз это я и нахожу забавным — в числе прочего.
— Франциско, оставь меня, пожалуйста, в покое.
— А я что, навязываюсь тебе? Разве ты не заметила, что первая заговорила со мной сегодня?
— Почему ты все время следишь за мной?
— Из любопытства.
— И что же тебя интересует?
— Твоя реакция на вещи, которые ты не находишь забавными.
— Какое тебе дело, как я на них реагирую?
— Это один из моих способов хорошо проводить время. Мне весело, чего, кстати, не скажешь о тебе, Дэгни. Или я не прав? К тому же ты здесь единственная женщина, на которую приятно посмотреть.
И он посмотрел на нее так, что ей следовало бы рассердиться и уйти. Но она стояла неподвижно, тем самым бросая ему вызов. Она стояла в своей обычной позе — выпрямившись, высоко подняв голову, в неженственной позе руководителя. Но обнаженное плечо выдавало хрупкость скрытого под черным платьем тела, и поэтому ее поза придавала ей истинную женственность. Ее гордая сила как бы бросала вызов силе еще большей, а хрупкость напоминала о возможности поражения. Она этого не осознавала. Она не знала никого, кто смог бы это увидеть.
Глядя на нее, Франциско сказал:
— Дэгни, какое бесполезное великолепие!
Ей ничего не оставалось, как повернуться и поспешно уйти. Впервые за многие годы она почувствовала, что краснеет, — краснеет потому, что вдруг поняла: Франциско выразил словами то, что она ощущала весь вечер.
Она почти бежала, стараясь ни о чем не думать. Ее остановила музыка. Это были звуки, внезапно донесшиеся из радиоприемника. Она заметила, как Морт Лидди, включивший его, замахал руками, подзывая своих друзей и выкрикивая: «Вот она! Вот она! Я хочу, чтобы вы послушали».
Величественный всплеск звуков был прелюдией из Четвертого концерта Хэйли. Звук нарастал в мучительном триумфе, выражая отрицание боли, гимн далекому видению. Потом мелодия оборвалась. В музыку словно швырнули пригоршню булыжников, смешанных с грязью, затем раздался звук перекатывающихся камней и капающей воды. Это был концерт Хэйли, переделанный в популярный мотивчик. Возвышенная радость превратилась в пошлое кабацкое веселье. И все же именно следы музыки Хэйли придавали форму этой мелодии, поддерживая ее, словно спинной хребет.
— Неплохо, да? — хвастливо сказал Морт Лидди, нервно улыбаясь. — Очень даже недурно, да? Лучшая киномузыка года. Премия на фестивале и долгосрочный контракт. Это ведь моя музыка к фильму «Рай в твоем саду».
Дэгни стояла, обводя взглядом гостиную, словно ее вид должен был стереть в сознании звуки мелодии. Она медленно озиралась в поисках убежища и вдруг увидела Франциско, который стоял, прислонившись к колонне и скрестив руки на груди. Он смотрел ей прямо в глаза и смеялся.
Не дрожи так, подумала Дэгни. Уходи отсюда. Ее захлестывал гнев, который она была не в силах сдержать. Не говори ничего. Иди спокойно. И уходи, уходи отсюда, говорила она себе.
Дэгни пошла к выходу. Она двинулась медленно и осторожно, но услышала слова Лилиан и остановилась. За вечер Лилиан повторила это уже множество раз в ответ на один и тот же вопрос, но Дэгни услышала ее слова впервые.
— Это? — говорила Лилиан, выставив руку с металлическим браслетом на обозрение двум холеным дамам. — Почему же, нет. Это не из скобяной лавки, это особо ценный подарок моего мужа. О да, я понимаю, он ужасен. Но видите ли, по идее этот браслет просто бесценен. Конечно, я охотно поменяла бы его на обыкновенный бриллиантовый, но почему-то мне никто этого не предлагает, хотя ему цены нет. Почему? Дорогая моя, это первая вещь, сделанная из металла Реардэна.
Дэгни больше не видела и не слышала ничего вокруг. Она чувствовала, как гробовая тишина давит ей на барабанные перепонки. Она утратила чувство времени. Сейчас она не осознавала никого: ни себя, ни Лилиан, ни Реардэна — и не осознавала смысла своего поступка. Это было мгновение, вырванное из времени. Она видела лишь браслет из зеленовато-голубого металла.
Дэгни сорвала со своей руки бриллиантовый браслет и услышала свой спокойно-ледяной, лишенный эмоций голос, прозвучавший в мертвой тишине:
— Если вы смелее, чем мне представляется, вы поменяетесь со мной.
Она протянула свой бриллиантовый браслет Лилиан.
— Мисс Таггарт, вы что, шутите? — сказал женский голос.
Говорила не Лилиан. Лилиан смотрела прямо в глаза Дэгни и понимала, что та говорила серьезно.
— Дайте мне этот браслет, — сказала Дэгни, подняв руку выше. Бриллиантовый браслет заискрился под лучами света.
— Это просто возмутительно! — выкрикнула какая-то женщина. Ее голос прозвучал необыкновенно резко.
Дэгни наконец осознала, что вокруг стоят люди и что все они молчат. Теперь она слышала звуки, даже музыку: откуда-то издалека доносился изувеченный концерт Хэйли.
Она заметила Реардэна. У него было такое лицо, словно в душе его тоже что-то исковеркано, как и музыка, но она не могла понять что. Он наблюдал за ними.
Лилиан изобразила на лице жалкое подобие улыбки. Она сняла браслет, положила его на ладонь Дэгни и взяла бриллианты.
— Спасибо, мисс Таггарт, — сказала она.
Дэгни сжала в ладони металлические звенья. Она чувствовала только их, больше ничего.
Лилиан обернулась — к ней подошел Реардэн. Он взял бриллиантовый браслет, надел его на запястье жены, поднес ее руку к губам и поцеловал.
На Дэгни он даже не взглянул.
Лилиан засмеялась. Засмеялась весело и непринужденно. Это разрядило обстановку и вернуло все на свое место.
— Мисс Таггарт, когда передумаете, можете его забрать, — сказала Лилиан.
Дэгни отвернулась. Она чувствовала себя спокойной и раскованной. Ее больше ничто не угнетало. Желание уйти исчезло.
Она застегнула браслет на запястье. Ей нравилось ощущать его тяжесть. Она вдруг почувствовала женское тщеславие, которого раньше никогда за собой не замечала: ей хотелось, чтобы все увидели ее с этим украшением на руке.
До нее доносились возмущенные голоса: «В жизни не видела такого оскорбительного поступка: Это просто возмутительно: Лилиан правильно сделала, что поймала ее на слове и взяла этот браслет. Так ей и надо, раз вздумалось выбросить несколько тысяч долларов».
Остаток вечера Реардэн не отходил от жены. Он участвовал в ее разговорах, смеялся вместе с ее друзьями. Он вдруг превратился во внимательного, любящего мужа, который восхищается своей женой. Дэгни подошла к нему, когда он пересекал гостиную, держа в руках поднос с бокалами, — кому-то из гостей захотелось выпить. Такого рода «неформальный» жест был для него чрезвычайно нехарактерен и очень ему не шел.
Она остановилась и посмотрела на него так, словно они были у него в кабинете. Она стояла с высоко поднятой головой, в позе руководителя. Он посмотрел на нее. Его взгляд скользнул от кончиков пальцев Дэгни до ее лица, но он видел только свой браслет на ее руке.
— Извини, Хэнк, но я вынуждена была так поступить, — сказала она.
Его взгляд ничего не выражал, но ей вдруг стало предельно ясно, что он чувствует. Она была уверена, что ему хочется дать ей пощечину.
— В этом не было необходимости, — холодно ответил он и пошел дальше.
* * *
Когда Реардэн вошел в спальню жены, было уже очень поздно. Лилиан еще не спала. На ночном столике горел свет.
Она лежала в кровати, обложенная подушками в бледно-зеленых льняных наволочках. На Лилиан была пижама из бледно-зеленого атласа, которая сидела на ней с безупречностью, которую можно увидеть лишь на манекене в витрине магазина. Свет затемненной лампы напоминал цветущую яблоню, он падал на столик, где стоял стакан с фруктовым соком, лежала книга и серебряные туалетные принадлежности, блестевшие как хирургические инструменты. Кожа рук Лилиан была фарфорово нежна. На губах блестели остатки бледно-розовой помады. Глядя на Лилиан, никак нельзя было сказать, что вечер утомил ее, — в ней настолько отсутствовали признаки жизни, что и утомляться было нечему. Спальня напоминала композицию из модного журнала: дама отходит ко сну, и тревожить ее нельзя.
Реардэн был по-прежнему в смокинге, но он ослабил галстук, и прядь волос свисала ему на лицо. Она посмотрела на него без тени удивления, словно прекрасно знала, как отразился на нем последний час, проведенный в своей комнате.
Он молча смотрел на нее. Он уже давно не заходил к ней в спальню и сейчас сожалел, что вошел.
— Разве в таких случаях не полагается немного побеседовать, Генри?
— Если хочешь.
— Ты не мог бы прислать кого-нибудь из своих гениальных экспертов, чтобы он проверил нашу печь? Она погасла во время приема, и бедный Саймоне намаялся, пока сумел ее растопить. Миссис Вестон сказала, что лучшее, что у нас есть, — это повар, ей очень понравились закуски: Больф Юбенк очень забавно отозвался о тебе. Он сказал, что ты крестоносец, шлем которого украшают не перья, а дым, валящий из заводской трубы: Я рада, что тебе не понравился Франциско Д’Анкония. Я его терпеть не могу.
Он совсем не думал о том, как объяснить свой приход, не знал, скрыть свое поражение или признать его, уйдя из спальни. Ему вдруг стало совершенно безразлично, что она могла подумать или почувствовать. Он подошел к окну и стоял, глядя на улицу.
«Почему она вышла за меня замуж?» — думал он. Восемь лет назад, в день их свадьбы, он не задавался этим вопросом. С тех пор, чувствуя мучительное одиночество, он спрашивал себя об этом множество раз, но так и не нашел ответа.
Она вышла за него не ради положения в обществе и не ради денег. Семья Лилиан имела и то и другое. Правда, их фамилия не значилась среди самых знаменитых и состояние было довольно скромным, но все же этого было вполне достаточно для того, чтобы открыть ей доступ в высшее общество Нью-Йорка, где Реардэн и встретил ее. Девять лет назад его появление в Нью-Йорке было подобно взрыву бомбы. Он появился озаренный блестящим успехом «Реардэн стил», тогда как лучшие эксперты считали этот успех невозможным. Именно его безразличие и равнодушие стали причиной столь пристального внимания к нему. Он не знал, что в высших кругах полагали, что он захочет купить себе доступ в высший свет, и предвкушали удовольствие, которое они получат, отвергнув его. У Реардэна не было времени заметить, как сильно он их разочаровал.
Он нехотя посетил несколько приемов, на которые его приглашали люди, стремившиеся заручиться его доверием и завоевать его расположение. Он не знал, но они знали, что его учтивая вежливость была просто снисходительностью к людям, которым полагалось бы смотреть на него свысока, к людям, которые твердили, что время великих свершений давно миновало.
Его привлекла строгость Лилиан, — вернее, несоответствие между строгостью ее характера и ее поведением. Ему никогда никто не нравился, и он в свою очередь не рассчитывал кому-нибудь понравиться. Его внимание привлекла женщина, которая явно преследовала его, но со столь явной неохотой, словно это происходило помимо ее воли, словно она боролась с желанием, внушавшим ей отвращение. Именно она назначала ему свидания, а затем встречала его с холодком, словно ей было безразлично, как он к этому относится. Говорила она мало и казалась загадочной; это словно подсказывало ему, что он никогда не сможет преодолеть ее горделивое отчуждение. И в то же время в ней было что-то веселое, насмехавшееся над его и ее собственной страстью.
В жизни Реардэна было мало женщин. Он шел к своей цели, отметая все, что не имело к ней отношения, — как в окружающем мире, так и в себе самом. Преданность работе была пламенем, с которым он привык иметь дело, огнем, который сжигал все незначительное, всякую примесь, попадавшую в поток чистого расплавленного металла. Ни до чего другого ему не было дела. Но иногда его охватывало желание, желание настолько неистовое и страстное, что он не мог совладать с ним. Несколько раз за долгие годы он поддавался ему, поддавался с женщинами, которые, как он думал, были ему небезразличны. Но потом чувствовал лишь пустоту, — ему хотелось вкусить сладость победы, хотя он и не знал, какой именно, а он получал лишь готовность разделить с ним мимолетное удовольствие и прекрасно осознавал, что победы его лишены смысла. У него не было ощущения, что он что-то приобрел, лишь чувство собственного падения. Он стал ненавидеть свое желание. Пытался подавить его. Он начал верить, что желание имеет чисто физиологическую природу, — жаждет не сознание, а плоть, — и восстал против мысли, что его плоть может свободно выбирать и этот выбор не подвластен воле его разума. Он провел жизнь на рудниках и заводах, придавая материи форму, которая ему была нужна. Он делал это с помощью силы своего разума, и для него была невыносима мысль, что он не может подчинить разуму материю собственного тела. Он выигрывал все сражения с неживой природой, но эту битву он проиграл.
Он хотел Лилиан потому, что она казалась недоступной. Она казалась женщиной, достойной пьедестала и знающей это. Именно поэтому Реардэну хотелось стащить ее вниз, к себе в постель. «Стащить ее вниз» — эти слова все время вертелись у него в голове. От этих слов он получал какое-то непонятное удовольствие, в них заключался смысл победы, которая стоила того, чтобы ее одержать.
Он не мог понять, считая это каким-то необъяснимым противоречием, признаком своей скрытой внутренней порочности, почему вместе с тем он гордился собой при мысли о том, что избранная им женщина будет называться его женой. Это было высокое и светлое чувство, словно, обладая женщиной, он хотел оказать ей великую честь. Лилиан как будто соответствовала тому образу, который он, сам того не сознавая, вообразил, но он не знал, что ищет именно это. Он видел в ней изящество, гордость, чистоту. Тогда он не знал, что видит в ней лишь собственное отражение.
Он вспомнил день, когда Лилиан приехала из Нью-Йорка в его офис, — приехала сама и попросила показать ей завод. Он слышал нотки восхищения в ее голосе, когда она, осматриваясь вокруг, расспрашивала его о работе. Он смотрел на ее грациозную фигуру, освещенную вырывавшимися из печи огненными вспышками, смотрел, как она легко и быстро шагала рядом с ним на своих высоких каблуках мимо груд шлака. Когда она смотрела на текущую расплавленную массу, ее лицо словно выражало чувство, которое испытывал он сам и которое теперь мог наблюдать со стороны. Когда она взглянула на него, он увидел в ее глазах то же выражение, но еще более сильное, отчего она казалась совершенно беспомощной и покорной. В тот вечер, за ужином, он сделал ей предложение.
Вскоре после свадьбы он признался самому себе, что их брак — это пытка. Он хорошо помнил тот вечер, когда сказал себе, что заслужил эту муку и будет безропотно терпеть ее. В тот вечер он стоял у кровати и смотрел на жену. Вены на его запястьях судорожно вздулись. Лилиан не смотрела на него. Она расчесывала волосы. «Можно мне теперь уснуть?» — спросила она.
Лилиан никогда ни в чем не противилась ему, ни разу в чем не отказала. Она отдавалась ему всегда, когда он этого хотел. Она подчинялась ему, словно считала, что иногда просто обязана превратиться в неодушевленный предмет, которым пользуется ее муж.
Она не осуждала его. Она ясно дала понять, что принимает как должное тот факт, что мужчинам свойственны низменные инстинкты и желания, которые составляют скрытую, уродливую сторону брака. Была снисходительно терпима. Насмешливо и брезгливо улыбалась при виде той неистовой страсти, которая охватывала его во время близости. «Это самое недостойное занятие, которое я знаю, — сказала она однажды, — но я никогда не питала иллюзий относительно того, что мужчины чем-то отличаются от животных».
Его страсть к ней умерла в первую же неделю после свадьбы, осталась лишь потребность, против которой он был бессилен. Он никогда в жизни не был в публичном доме, но иногда ему казалось, что презрение к себе, которое он испытал бы, войдя туда, было бы под стать чувству, которое он испытывал, когда, не устояв перед желанием, входил в спальню жены.
Часто он заставал ее читающей. Она откладывала книгу в сторону, заложив страницу белой ленточкой. Когда он, обессилев, лежал с закрытыми глазами и судорожно дышал, она включала свет, открывала книгу и спокойно продолжала читать.
Он говорил себе, что заслужил эти мучения, потому что ему хотелось больше никогда не прикасаться к ней, но он был не в силах следовать своему решению. Он презирал себя за это. Он презирал эту потребность, в которой не осталось и тени радости или смысла, которая стала лишь потребностью в женском теле — чужом теле, принадлежавшем женщине, о которой он обязан был забыть, обнимая это тело. Он пришел к убеждению, что эта потребность глубоко порочна.
Он не осуждал Лилиан. Он испытывал к ней холодно-равнодушное уважение. Ненавидя свое желание, он уверовал в то, что чистая женщина — это женщина, неспособная получать физическое наслаждение.
Все мучительные годы своего брака Реардэн не позволял себе даже мысли о супружеской измене. Он дал себе слово и решил держать его. Это не было верностью Лилиан. Не личность Лилиан он хотел защитить от бесчестья — личность своей жены.
Сейчас, стоя у окна, он думал об этом. Он не хотел входить в ее спальню. Он сопротивлялся этому. Но еще яростнее он пытался подавить в себе осознание причины, по которой сегодня был не в силах одолеть искушение. Увидев Лилиан, он вдруг понял, что даже не прикоснется к ней, — не прикоснется по той же причине, по которой пришел в ее спальню.
Он стоял неподвижно, чувствуя себя свободным от желания, чувствуя облегчение от осознания равнодушия к собственной плоти, к этой комнате, даже к своему присутствию в ней. Он отвернулся, чтобы не видеть целомудренной чистоты Лилиан. Он думал, что должен испытывать к ней уважение, но ощутил отвращение.
— :доктор Притчет сказал, что наша культура гибнет потому, что наши университеты вынуждены зависеть от подачек мясников, сталеваров и хлебопеков:
«Почему она вышла за меня замуж?» Этот чистый, звонкий голос звучал не случайно. Лилиан знала, почему он пришел. Знала, каково ему будет, когда он увидит, как она возьмет серебряную пилочку и, продолжая весело болтать, начнет полировать ногти. Она говорила о вечере, не упоминая Бертрама Скаддера или Дэгни Таггарт.
К чему она стремилась, выходя за него замуж? Он чувствовал, что она руководствовалась холодным расчетом, но не видел, в чем ее можно обвинить. Она никогда не пыталась использовать его. Ничего от него не требовала. Ее не интересовал престиж, основанный на индустриальной мощи, она пренебрегала им и предпочла собственный круг друзей. Деньги ее тоже не интересовали. Она тратила мало и была абсолютно равнодушна к той роскоши, которую он мог бы ей позволить.
Он был не вправе осуждать ее, и у него никогда не было никаких оснований для расторжения брака. Она была честной женщиной. От него ей не нужно было ничего материального.
Он повернулся и устало посмотрел на нее:
— В следующий раз, когда будешь устраивать прием, приглашай лишь людей своего круга. Не нужно приглашать тех, кого ты считаешь моими друзьями. Я не хочу встречаться с ними в обществе.
Довольная его словами, Лилиан удивленно рассмеялась:
— Целиком разделяю твои чувства, дорогой.
Он вышел из спальни, не прибавив ни слова.
Чего она от него хотела? Чего добивалась? В том мире, в котором жил Реардэн, на этот вопрос не было ответа.