Глава 3. Откровенный шантаж
— Сколько времени?
Почти не осталось, подумал Реардэн, но ответил:
— Не знаю. Двенадцати еще нет. — И вспомнив, что у него на руке часы, добавил: — Двадцать минут двенадцатого.
— Я поеду домой поездом, — сказала Лилиан. Реардэн услышал ее слова, но им пришлось дождаться своей очереди, чтобы по переполненным проходам дойти до его сознания. Он стоял и невидящим взглядом смотрел на гостиную своего номера; несколько минут назад он поднялся сюда на лифте, уйдя с приема. Через минуту Реардэн машинально произнес:
— В такой час?
— Еще рано, поездов много.
— Ты можешь остаться.
— Нет, думаю, мне лучше поехать домой. — Реардэн не спорил. — А ты, Генри? Ты не собираешься сегодня домой?
— Нет. — И добавил: — На завтра у меня здесь назначена деловая встреча.
— Как хочешь.
Она сбросила с плеч пелерину, повесила ее на руку и направилась было к двери в спальню, но остановилась.
— Ненавижу Франциско Д’Анкония, — напряженно произнесла она. — Зачем ему понадобилось приходить на этот прием? Неужели, он не мог помолчать по крайней мере до утра? — Реардэн не ответил. — Как только он позволил себе довести свою компанию до такого состояния? Просто ужас! Конечно, он отвратительный повеса, тем не менее такое огромное состояние накладывает обязательства, есть же предел безалаберности, которую мужчина может себе позволить. — Реардэн взглянул в ее лицо: оно было напряжено, черты заострились, отчего Лилиан выглядела старше. — У него же есть определенные обязанности перед акционерами, да?.. Да, Генри?
— Может быть, мы не будем обсуждать эту тему? Лилиан поджала губы и вошла в спальню. Реардэн стоял у окна, глядя на проносящиеся мимо машины, чтобы взгляд его мог на чем-то сосредоточиться, пока зрение еще не полностью воссоединилось с сознанием. Перед его мысленным взором еще стояла толпа в танцевальном зале внизу и две фигуры в этой толпе. Но как гостиная оставалась на периферии его поля зрения, так и чувство, что нужно что-то делать, оставалось на периферии его сознания. То есть он понимал, что нужно снять вечерний костюм, но где-то в подсознании сидело нежелание раздеваться в присутствии посторонней женщины в спальне, и через мгновение он забыл об этом.
Лилиан вышла такая же ухоженная, как и прибыла; бежевый дорожный костюм эффектно подчеркивал ее фигуру, шляпа была сдвинута набок, обнажая волнистые волосы. Она слегка покачивала своим чемоданчиком, словно демонстрируя, что в состоянии его нести.
Реардэн машинально подошел и взял чемоданчик из ее рук.
— Что ты делаешь? — спросила Лилиан.
— Я провожу тебя до вокзала.
— В таком виде? Ты же не переоделся.
— Не имеет значения.
— Не стоит провожать меня. Я в состоянии дойти сама. Тебе лучше лечь, если у тебя завтра деловая встреча.
Реардэн не ответил. Он подошел к двери, открыл ее, пропустил жену и последовал за ней к лифту.
В такси они молчали. В моменты, когда Реардэн вспоминал о ее присутствии, он замечал, что Лилиан сидит прямо, почти рисуясь своей осанкой; она казалась воспрянувшей и довольной, будто ранним утром отправлялась в путешествие.
Такси остановилось у входа в здание центрального вокзала «Таггарттрансконтинентал». Яркий свет, заливающий большую застекленную дверь, придавал этому позднему часу ощущение деловитости и устойчивости, неподвластной времени суток. Лилиан легко выпрыгнула из такси со словами:
— Нет-нет, не выходи, поезжай обратно. Когда тебя ждать — завтра к ужину или через месяц?
— Я позвоню, — ответил он.
Она махнула ему рукой в перчатке и исчезла в огнях входа. Когда машина тронулась, Реардэн назвал водителю адрес Дэгни.
В квартире было темно, но дверь в спальню была приоткрыта, и Реардэн услышал голос Дэгни:
— Привет, Хэнк.
Он вошел с вопросом:
— Ты спала?
— Нет.
Реардэн включил свет. Дэгни лежала на кровати, голова ее покоилась на подушке, волосы ниспадали на плечи, словно она не двигалась уже долго; ее лицо было спокойно. Она была похожа на школьницу, с высоким, под самый подбородок, строгим воротничком бледно-голубой сорочки, светло-голубая вышивка на груди, смотревшаяся роскошно, взросло и по-женски, создавала обдуманный контраст со строгостью фасона.
Реардэн сел на край кровати, Дэгни улыбнулась, отметив, что именно благодаря строгому, официальному костюму это его действие приобрело особую естественность и простоту. Он улыбнулся в ответ. Реардэн пришел, приготовившись отвергнуть прощение, которым она одарила его на вечере, как отвергают благосклонность очень щедрого противника. Вместо этого он неожиданно протянул руку и погладил ее лоб, волосы с покровительственной нежностью, вызванной ее неожиданным сходством с милым ребенком. Она постоянно бросала вызов его силе, но, с другой стороны, нуждалась в его защите и покровительстве.
— Тебе и так достается, — произнес он, — да еще я причиняю тебе неприятности…
— Нет, Хэнк, это не так, и ты это знаешь.
— Я знаю, что в тебе есть сила, не позволяющая тебе страдать, но не имею права взывать к этой силе. И все же я это делаю и иного выхода не знаю. Я могу только сказать, что знаю это и мне нет прощения.
— Мне нечего тебе прощать.
— Я не имел права приводить ее туда, где находишься ты.
— Это не задело меня. Но…
— Что?
— …мне было тяжело видеть, как ты страдаешь.
— Не думаю, что страданием можно что-то возместить. Как бы я ни страдал, этого недостаточно. Ненавижу разговоры о моих страданиях — это не должно волновать никого, кроме меня. Но если хочешь знать, хотя ты это прекрасно знаешь, — да, для меня это было пыткой. И я хочу, чтобы было еще хуже. По крайней мере, я не собираюсь делать себе поблажку. — Реардэн произнес это сурово, как беспристрастный приговор самому себе.
Дэгни загадочно-грустно улыбнулась, взяла его руку, приложила к своим губам и покачала головой в отрицании приговора, закрыв лицо его ладонью.
— Что ты имеешь в виду? — мягко спросил он.
— Ничего… — Она подняла голову и твердо произнесла: — Хэнк, я знала, что ты женат. Я знала, что делаю. Я сама выбрала это. Ты ничего не должен мне, ничем не обязан. — Он медленно покачал головой. — Хэнк, мне ничего не нужно от тебя, кроме того, что ты сам хочешь мне дать. Помнишь, однажды ты назвал меня дельцом? Я хочу, чтобы ты приходил ко мне лишь ради своего удовольствия. Оставайся женатым сколько хочешь, я не имею права обижаться на тебя за это. Мой бизнес заключается в том, чтобы радость, которую ты мне даешь, была оплачена радостью, которую ты получаешь от меня, а не твоим и не моим страданием. Я не принимаю жертв и не приношу их. Если бы ты попросил большего, чем значишь для меня, я отказала бы тебе. Если бы ты попросил меня бросить железную дорогу, я рассталась бы с тобой. Если удовольствие одного покупается страданием другого, лучше совсем отказаться от сделки. Когда один выигрывает, а другой проигрывает, это не сделка, а мошенничество. Ты же не поступаешь так в делах, Хэнк. Не поступай так и в личной жизни.
Реардэн услышал смутное эхо слов, сказанных ему Лилиан; он видел разницу между двумя женщинами и разницу в том, что они искали в нем и в жизни.
— Дэгни, что ты думаешь о моем браке?
— Я. не имею права думать о нем.
— Но ты все же думала о нем?
— Да… до того, как вошла в дом Эллиса Вайета. С тех пор — нет.
— Ты никогда не спрашивала меня об этом.
— И не спрошу.
Минуту он молчал, потом посмотрел ей в глаза, подчеркивая свой откат от тайны, которой Дэгни всегда окружала его семейную жизнь:
— Я хочу, чтобы ты знала: я не прикасался к ней с тех пор… как мы ездили к Эллису Вайету.
— Я рада.
— Ты думала, я мог?
— Я не позволяла себе думать об этом.
— Дэгни… ты хочешь сказать, что и это приняла бы?
— Да. Если бы ты захотел, я приняла бы это. Я хочу тебя, Хэнк.
Он взял ее руку и прижал к своим губам. Дэгни почувствовала сопротивление, которое неожиданно отпустило его, и он, изнемогая, впился губами в ее плечо. Затем с какой-то жестокостью притянул к себе ее тело в бледно-голубой сорочке, словно ненавидел ее слова и все-таки хотел их услышать.
Реардэн склонился над ней, и Дэгни услышала вопрос, который возникал снова и снова, каждую ночь прошедшего года, — вопрос, всегда вырывавшийся непроизвольно, неожиданно и выдававший его постоянную тайную муку:
— Кто был твоим первым мужчиной?
Дэгни отстранилась, пытаясь вырваться из его рук, но он удержал ее.
— Нет, Хэнк, — строго произнесла она. Напряженное движение его губ сформировало улыбку.
— Я знаю, что ты никогда не ответишь на этот вопрос, но не перестану спрашивать, потому что никогда с этим не смирюсь.
— Спроси себя почему.
Реардэн медленно, проводя рукой по ее груди и вниз, до колен, словно подчеркивая свое право собственности и в то же время ненавидя его, ответил:
— Потому что… то, что ты позволяешь мне… Я не думал, что ты даже для меня… Но узнать, что ты позволяла это другому мужчине, хотела его…
— Ты понимаешь, что говоришь? Либо ты никогда не верил, что я хочу тебя, либо мне нельзя хотеть тебя, как я хотела его.
Он сказал севшим голосом:
—Да.
Дэгни резко вырвалась из его объятий и встала. Она смотрела на Реардэна сверху вниз, слегка улыбаясь:
— Ты знаешь, в чем твоя единственная настоящая вина? Ты не научился наслаждаться, хотя у тебя к этому величайшие способности. Ты слишком легко отказываешься от собственного удовольствия. Ты готов слишком многое терпеть.
— Он тоже так сказал.
— Кто?
— Франциско Д’Анкония.
Он удивился, что имя потрясло ее и она не сразу отозвалась:
— Он сказал тебе это?
Мы разговаривали совершенно о другом.
Через секунду Дэгни спокойно произнесла:
— Я видела, как вы разговаривали. Кто кого оскорбил на этот раз?
— Мы не ругались. Дэгни, что ты о нем думаешь?
— Думаю, он устроил это намеренно — заваруху, в которую завтра мы будем замешаны.
— Это я знаю. Что ты думаешь о нем как о личности?
— Не знаю. Я должна думать, что он самый порочный человек, которого я знаю.
— Должна? Но ты так не думаешь?
— Нет. Я не могу заставить себя поверить в это.
Реардэн улыбнулся:
— Это и странно. Я знаю, что он лгун, бездельник, повеса, прожигатель жизни, самый порочный, безответственный человек, которого только можно себе представить. И все же, глядя на него, я чувствую, что, если доверил бы кому-то свою жизнь, то только ему.
Дэгни открыла рот от удивления:
— Хэнк, ты хочешь сказать, что он тебе нравится?
— Я хочу сказать, что не знал, как можно любить мужчину, не знал, как я хотел этого, пока не встретил его.
— Боже праведный, Хэнк, ты влюбился в него!
— Думаю, да, — улыбнулся он. — Почему это тебя пугает?
— Потому что… мне кажется, он собирается причинить тебе боль… И чем больше ты его любишь, тем тяжелее тебе будет вынести эту боль… и потребуется много времени, чтобы справиться с ней, если вообще… Я чувствую, что надо предупредить тебя, предостеречь от него, но не могу, потому что ни в чем не уверена, даже не знаю, кто он — величайший или самый низкий человек на земле.
— Я тоже ни в чем не уверен относительно него. Кроме того, что он мне нравится.
— Но подумай о том, что он сделал. Он навредил не Джиму и Бойлу, а мне, тебе, Кену Денеггеру и всем нашим, потому что шайка Джима обернет все это против нас, и тогда произойдет очередная катастрофа, как пожар у Вайета.
— Да… пожар у Вайета. Но знаешь, это меня не очень волнует. Ну и что, если случится еще одно несчастье? Все катится к черту, вопрос лишь в том, что происходит это чуть быстрее или чуть медленнее, и нам остается только поддерживать корабль на плаву, пока мы можем, а затем утонуть вместе с ним.
— И этим он оправдывался? Он вынудил тебя это чувствовать?
— Нет, нет! Он вовсе не оправдывался в разговоре со мной. Странно, что он заставил меня почувствовать.
— И что?
— Надежду.
Дэгни кивнула в беспомощном удивлении, зная, что е ней происходит то же самое.
— Не знаю почему, — продолжал Реардэн, — но я смотрю на людей, и мне кажется, что все они состоят из боли. Он — нет. Ты — нет. Ужасную безнадежность, которая нас окружает повсюду, я перестаю ощущать только в его присутствии. И здесь. Больше нигде.
Дэгни подошла и присела у ног Реардэна, прижавшись лицом к его коленям:
— Хэнк, у нас еще так много всего впереди… и так много прямо сейчас…
Он посмотрел на линии ее тела, наклонился к ней и тихо сказал
— Дэгни… то, что сказал тебе тем утром в доме Эллиса Вайета… Мне кажется, я лгал самому себе.
— Я знаю.
* * *
Сквозь моросящий дождь на календаре над крышами виднелась дата: третье сентября, а часы на соседней башне показывали 10.40. Реардэн возвращался в отель «Вэйн-Фолкленд». Радио в такси резко плевалось голосом, панически сообщавшим о крахе «Д’Анкония коппер».
Реардэн устало откинулся на сиденье: бедствие взволновало его не больше давным-давно устаревшей хроники происшествий. Он не чувствовал ничего, кроме неприятного ощущения неуместности своего вечернего костюма ранним утром. У него не было желания возвращаться из мира, который он оставил, в мир, который моросил дождем за окошком такси.
Он повернул ключ в двери своего номера, надеясь как можно скорее сесть за рабочий стол и не видеть ничего вокруг.
Его поразило все: стол, накрытый к завтраку, открытая дверь в спальню, кровать, которой явно пользовались, и голос Лилиан, произнесший:
— Доброе утро, Генри.
Она сидела в кресле, в том же костюме, что и вчера, но без жакета и шляпы; ее белая блузка выглядела чопорно свежей. На столе стояли остатки завтрака. Лилиан с видом терпеливого ожидания курила сигарету.
Реардэн застыл на месте, Лилиан положила ногу на ногу, устроилась в кресле поудобнее и спросила:
— Ты ничего не хочешь мне сказать, Генри?
Реардэн стоял как на официальной церемонии, где эмоции неуместны: — Говори ты.
— Ты не собираешься оправдаться?
— Нет.
— Не хочешь попросить у меня прощения?
— Я не вижу причин, по которым ты могла бы меня простить. Мне нечего добавить. Ты знаешь правду. Решай сама.
Она усмехнулась, откидываясь на спинку кресла.
— Ты не ожидал, что рано или поздно я тебя поймаю? Ты не находил странным, что такой мужчина, как ты, больше года живет как монах? Что у меня могут возникнуть подозрения? Забавно, что, несмотря на твой ум, которым все восхищаются, ты так легко попался. — Она обвела рукой комнату, обеденный стол. — Я была уверена, что ты не вернешься сюда этой ночью. И потом, несложно и недорого выяснить, что за год ты не провел здесь ни одной ночи. — Реардэн молчал. — Человек из нержавеющей стали! — Лилиан засмеялась. — Человек дела и чести, который намного благороднее всех остальных! Танцовщица варьете или, может, маникюрша салона красоты, куда вход открыт исключительно для миллионеров? — Реардэн молчал. — Кто она, Генри?
— Я не собираюсь отвечать на этот вопрос.
— Я хочу знать.
— Ты ничего не узнаешь.
— Генри, тебе не кажется, что, принимая во внимание произошедшее, просто смешно разыгрывать джентльмена, защищающего честь девушки? И джентльмена вообще. Кто она?
— Я же сказал, что не собираюсь отвечать на этот вопрос.
Лилиан пожала плечами.
— Это не имеет значения. Существует стандартный тип женщин, предназначенных для этой цели. Я всегда знала, что под личиной аскета скрывается грубый, чувственный плебей, которому не нужно от женщины ничего, кроме удовлетворения животных инстинктов, и я горжусь тем, что не давала тебе этого. Я знала, что твое хваленое чувство чести когда-нибудь треснет по всем швам и тебя потянет к дешевой женщине, как любого неверного мужа. — Она усмехнулась: — Твоя обожательница Дэгни Таггарт пришла в ярость от намека, что ее герой не так чист, как его безупречный нержавеющий сплав. Она наивно предполагает, что я могу считать ее женщиной, которую мужчина может выбрать для того, что, как известно, не требует ума. Я знала твою истинную натуру и склонности. — Реардэн молчал. — Знаешь, что я о тебе думаю?
— Ты имеешь право проклинать меня, как только захочешь.
Лилиан засмеялась:
— Великий человек, который так презирал — в бизнесе — слабовольных, отброшенных на обочину, потому что они не могли сравниться с ним силой воли и непоколебимой целеустремленностью, что ты сейчас чувствуешь?
— Оставь в покое мои чувства. Ты вправе решать. Я выполню любое твое требование, кроме одного: не проси меня отказаться от этого.
— О, я и не собираюсь просить тебя об этом. Я не жду от тебя перемены характера. Это твое истинное лицо — под напускным величием индустриального короля, который только благодаря своей гениальности поднялся из забоя шахты до полоскательниц для рук после десерта и черного смокинга! Он тебе идет, черный смокинг, в котором ты возвращаешься домой в одиннадцать утра! Ты так и не выкарабкался из рудников, там тебе и место — тебе и всем твоим самодельным королям кассового аппарата — в ночных забегаловках, набитых коммивояжерами и дешевыми танцовщицами.
— Хочешь развестись со мной?
— Не хочется ли этого тебе самому? Думаешь, это будет выгодной сделкой? Думаешь, я не знаю, что ты захотел разойтись со мной через месяц после свадьбы?
— Если ты знала, почему же осталась со мной? Лилиан сурово ответила:
— Ты больше не имеешь права об этом спрашивать.
— Это правда, — ответил Реардэн, подумав, что любовь к нему — единственный мыслимый довод, который может оправдать ее ответ.
— Нет, я не собираюсь разводиться. Думаешь, я допущу, чтобы твой роман со шлюхой лишил меня дома, имени, общественного положения? Я буду оберегать свою жизнь, как смогу, независимо от твоей супружеской верности. Не сомневайся, я никогда не дам тебе развода, хочешь ты того или нет. Ты женат и останешься женатым.
— Если ты этого хочешь.
— Более того, я и слышать не хочу… Между прочим, почему бы тебе не сесть?
Он остался стоять.
— Пожалуйста, говори, что ты хочешь сказать.
— Я и слышать не хочу о каком бы то ни было неофициальном разводе, например, о раздельном проживании. Ты можешь продолжать свою идиллию в подземных переходах и подвалах, где самое место для подобных занятий. Но я хочу, чтобы ты помнил, что в глазах общества я — миссис Генри Реардэн. Ты всегда ратовал за честность, посмотрим, как ты запоешь в шкуре лицемера, каким ты и являешься. Я настаиваю, чтобы твоим местом жительства был дом, который официально считается твоим, но теперь будет моим.
— Как тебе будет угодно.
Она небрежно откинулась назад и расслабилась, вытянув ноги и положив руки на подлокотники кресла, словно судья, который может позволить себе такую вольность.
— Развод? — произнесла Лилиан, холодно усмехаясь. — Уж не думал ли ты легко отделаться? Думал отделаться алиментами в несколько своих миллионов? Ты так привык покупать все, что тебе заблагорассудится, за свои доллары, что даже не подозреваешь о существовании вещей, о которых не торгуются, которые не покупаются и не продаются. Ты не способен поверить, что есть люди, которым наплевать на деньги. Ты не можешь представить, что это значит. Что ж, думаю, ты узнаешь. Конечно, с этой минуты ты согласишься на любое мое требование. Я хочу, чтобы ты сидел в своем кабинете, которым так гордишься, на своих драгоценных заводах, и разыгрывал героя, который работает по восемнадцать часов в сутки, индустриального гиганта, который поддерживает жизнь всей страны, гения, который выше остального человеческого стада — скулящего и лгущего. И еще я хочу, чтобы ты приходил домой и встречал единственного человека, который знает, кто ты на самом деле, знает подлинную цену твоего слова, твоей чести, твоего самолюбия. Я хочу, чтобы ты встречал в собственном доме единственного человека, который презирает тебя и имеет на это право. Я хочу, чтобы ты смотрел на меня всякий раз, когда построишь еще одну печь, или выдашь рекордную плавку, или услышишь восторженные аплодисменты — когда бы ты ни чувствовал гордость за себя, когда бы ни чувствовал опьянения собственным величием. Я хочу, чтобы ты смотрел на меня всякий раз, когда услышишь о каком-нибудь преступлении, возмутишься человеческой продажностью или мошенничеством, почувствуешь себя жертвой очередного правительственного вымогательства. Ты будешь смотреть на меня, зная, что ты не лучше, что ты ничего не имеешь права осуждать. Я хочу, чтобы ты познал судьбу того, кто пытался построить башню до небес, того, кто хотел долететь до солнца на восковых крыльях, — ты, человек, считавший себя совершенством!
Реардэн наблюдал за Лилиан со странным чувством нереальности происходящего. В схеме уготованного ею для него наказания был какой-то изъян, что-то неправильное по своей природе, лежащее в стороне от справедливости, какой-то формальный просчет, который, будучи обнаруженным, разрушит все обвинения. Он не пытался обнаружить его, эта мысль проскользнула где-то в глубине его сознания, холодное любопытное наблюдение, тут же забытое, чтобы потом вернуться. Он потерял всякий интерес к словам Лилиан.
Его мозг оцепенел от усилий удержаться от непреодолимой волны отвращения. Если она вызывает отвращение, рассуждал Реардэн, значит, он сам довел ее до этого; это ее способ бороться с болью — никто не может предписать человеку рецепт, как преодолеть страдание, никто не может никого порицать, и конечно же, не он, ставший причиной всего этого. Но Реардэн не видел ни следа боли в ее поведении. Возможно, омерзительное поведение было единственным средством, к которому она могла прибегнуть, чтобы скрыть ее, рассуждал он дальше. Затем он думал только о противостоянии отвращению.
Когда Лилиан замолчала, он спросил:
— Ты закончила?
— Думаю, что да.
— Тогда поезжай домой.
Выполнив все движения, необходимые, чтобы снять смокинг, Реардэн обнаружил, что устал, как после долгого дня напряженного труда. Его накрахмаленная рубашка была мокрой от пота. У Реардэна не осталось ни мыслей, ни чувств — ничего, кроме ощущения величайшей победы, которую он когда-либо одерживал над собой: Лилиан вышла из отеля живой.
* * *
Доктор Флойд Феррис вошел в кабинет Реардэна с видом человека, настолько уверенного в успешном исходе дела, что он может позволить себе великодушную улыбку. Он говорил со спокойно-бодрой уверенностью. У Реардэна сложилось впечатление, что это уверенность шулера, который приложил огромные усилия, запоминая всевозможные варианты расклада, и теперь спокоен, зная, что все карты в колоде помечены.
— Мистер Реардэн, — произнес Феррис вместо приветствия, — я не знал, что даже такой закаленный пожиматель рук знаменитостей, как я, ощутит трепет при встрече с выдающимся человеком, но хотите верьте, хотите нет, именно это я сейчас чувствую.
— Здравствуйте, — сказал Реардэн.
Доктор Феррис сел и сделал несколько замечаний относительно цвета листьев в октябре, какими он наблюдал их на обочине дороги во время продолжительной поездки из Вашингтона, предпринятой специально ради личной встречи с мистером Реардэном. Реардэн молчал. Доктор Феррис посмотрел в окно и высказал свое мнение о заводах Реардэна, которые, как он сказал, остались одним из самых ценных предприятий в стране.
— Полтора года назад вы придерживались иного мнения о моей продукции, — сказал Реардэн.
Доктор Феррис на мгновение нахмурился, словно незамеченная точечка на рубашке карты чуть было не стоила ему игры, затем хохотнул.
— Это было полтора года назад, мистер Реардэн, — легко произнес он. — Времена меняются, меняются и люди, во всяком случае мудрые люди. А быть мудрым значит знать, когда стоит вспомнить, а когда лучше забыть. Постоянство не тот принцип, который разумно было бы практиковать либо ожидать от человечества.
Затем он пустился в рассуждения о бессмысленности постоянства в мире, где нет никаких абсолютов, кроме принципа компромисса. Он говорил убедительно, но небрежно, словно оба понимали, что не это основной предмет беседы.
Как ни странно, Феррис говорил тоном, которым заканчивают беседу, а не начинают, как будто основной предмет уже обсужден.
Реардэн дождался первого «А разве не так?» и попросил:
— Пожалуйста, назовите настоятельную причину, заставившую вас просить этой встречи.
Какое-то мгновение Феррис выглядел озадаченным, затем живо произнес, словно вспоминая пустяк, который можно легко решить:
— Ах, это? Это касалось даты поставки продукции «Реардэн стил» Государственному институту естественных наук. Нам бы хотелось получить пять тысяч тонн к первому декабря, после чего мы согласны подождать остальной части заказа до конца года.
Реардэн долго молча смотрел на него; каждое мгновение наступившего молчания заставляло веселые интонации голоса доктора Ферриса, повисшие в воздухе, казаться глупыми. Когда доктор Феррис уже начал опасаться, что ответа не будет вообще, Реардэн произнес:
— Разве фараон в кожаных сапогах, которого вы присылали сюда, не сообщил вам о разговоре со мной?
— Мистер Реардэн, но… — Что еще вы хотите услышать?
— Но это было пять месяцев назад, мистер Реардэн. С тех пор имело место некое событие, которое позволяет мне быть абсолютно уверенным, что вы передумали и не причините нам неприятностей, так же как мы не причиним неприятностей вам.
— Какое событие?
— Событие, о котором вы знаете больше, чем я, но видите ли, я тоже знаю о нем, хотя вы бы предпочли обратное.
— Какое событие?
— Раз это ваша тайна, мистер Реардэн, почему бы не оставить это тайной? У кого в наши дни нет тайн? Например, проект «К» — тайна. Вы, конечно, понимаете, что мы можем получить вашу продукцию, просто скупая ее в небольших количествах через различные государственные конторы, и вы не в состоянии помешать этому. Но это неизбежно заставит привлечь множество вшивых чиновников. — Доктор Феррис улыбался с обезоруживающей откровенностью: — Да-да, мы не пользуемся любовью друг у друга, как и у вас, рядовых граждан. Это неизбежно повлечет за собой посвящение огромного числа других чиновников в тайну проекта «К», что в настоящий момент весьма нежелательно. Нежелательны и газетные публикации о проекте, в случае если мы привлечем вас к суду за отказ исполнить правительственный заказ. Но если вам придется предстать перед судом по другому, более серьезному обвинению, где не будут фигурировать ни проект «К», ни ГИЕН, и вы не сможете ни ставить вопрос в принципе, ни рассчитывать на общественную поддержку… Что ж, это не причинит нам никаких неудобств, но вам будет стоить намного больше, чем вы можете предположить. Поэтому единственный выход для вас — помочь нам сохранить тайну и добиться того, чтобы мы помогали вам хранить вашу тайну, — а я уверен, что вы понимаете: мы в состоянии держать чиновников в узде, не допуская дела до суда, как угодно долго.
— Какое обвинение, какая тайна и какой суд?
— Довольно, мистер Реардэн, не будьте наивным! Четыре тысячи тонн вашей продукции, что вы поставили Кену Денеггеру, — легко сказал доктор Феррис.
Реардэн не ответил.
— Принципы — это такое неудобство, — улыбаясь, продолжал доктор Феррис, — и потеря времени для обеих заинтересованных сторон. Захотите ли вы стать мучеником из принципа в условиях, когда никто не будет знать о том, что вы им являетесь, — никто, кроме нас с вами, когда у вас не будет возможности произнести ни слова о принципиальности, когда вы не будете героем, создателем нового сплава, противостоящим врагам, чьи действия могут показаться гнусными в глазах общества, когда вы будете обыкновенным уголовником, стяжателем, который нарушил закон из корысти, рэкетиром с черного рынка, нарушителем государственного указа о защите общественного благосостояния, героем без славы и без публики, который удостоится самое большее маленькой заметки на пятой полосе газеты? Вас все еще привлекает перспектива стать таким мучеником? Потому что в данный момент вопрос стоит так: либо мы получаем металл, либо вы садитесь в тюрьму на десять лет, а заодно прихватываете и вашего дружка Денеггера.
Как биолог, доктор Феррис всегда восхищался теорией о том, что животные способны нюхом чуять, когда их врагом овладевает страх. Он пытался развить эту способность в себе. Наблюдая за Реардэном, доктор Феррис заключил, что этот человек давно решил сдаться, — потому что он не уловил и намека на страх.
— Кто ваш осведомитель? — спросил Реардэн.
— Один из ваших друзей, мистер Реардэн. Владелец медных рудников в Аризоне, он сообщил нам, что вы закупили в прошлом месяце партию меди, превышающую потребности ежемесячной квоты сплава, которую закон позволяет вам производить. Медь — один из компонентов вашей продукции, не так ли? Это была вся необходимая информация. Остальное легко вычислить. Не вините этого владельца рудников. Производителей меди, как известно, ужасно прижали; им приходится предлагать что-то, чтобы добиться послаблений, доказать «крайнюю необходимость», на основании которой некоторые указы временно приостанавливаются. Человек, которому ваш друг продал информацию, знал; где она имеет наивысшую цену; он продал ее мне в обмен на некоторые услуги с моей стороны. Следовательно, все необходимые улики, так же как и следующие десять лет вашей жизни, теперь в моих руках. И я предлагаю вам сделку. Уверен, вы не будете возражать, так как заключение сделок — ваш конек. Форма может чуть-чуть отличаться от того, что было принято во времена вашей молодости, но вы проворный делец, вы всегда знали, как добиться успеха в меняющихся условиях, поэтому вам будет легко увидеть, в чем ваши интересы, и действовать соответственно. Реардэн спокойно произнес:
— В годы моей молодости это называлось шантажом. Доктор Феррис осклабился:
— Так оно и есть, мистер Реардэн. Мы вступили в более практичный век.
Но между приемами прямого шантажа, думал Реардэн, и методами доктора Ферриса есть своеобразная разница.
Шантажист проявил бы признаки тайного злорадства, он сознавал бы угрозу своей жертве и опасность для себя.
Доктор Феррис не выказывал ни того, ни другого. Его тон был обычным и естественным, предполагающим полную безопасность, в нем не было и тени осуждения, он подразумевал взаимопонимание, основанное на презрении к самим себе. Реардэн подался вперед в нетерпеливом любопытстве, у него возникло ощущение, что он близок к тому, чтобы нащупать очередной шаг на однажды смутно привидевшемся ему пути.
Увидев на лице Реардэна заинтересованность, доктор Феррис улыбнулся и поздравил себя с тем, что подобрал нужный ключик. Теперь игра была для него ясна, партия развивалась в нужном направлении. Некоторые, рассуждал доктор Феррис, тянули бы, но этот человек хотел откровенности, это был отъявленный реалист, как он и ожидал.
— Вы практичный человек, мистер Реардэн, — дружелюбно произнес доктор Феррис. — Не понимаю, почему вы так отстали от времени. Почему бы вам не перестроиться и не заиграть по-новому. Вы умнее большинства. Вы ценный человек, мы давно хотели заполучить вас, и я понял, что это возможно, услышав, что вы пытаетесь наладить отношения с Джимом Таггартом. Не стоит тратить время на Таггарта, он ничто, мелкая сошка. Вступайте в крупную игру. Мы можем использовать вас, вы можете использовать нас. Хотите, мы нажмем на Орена Бойла? Он задал вам хорошую трепку, хотите, мы слегка попотрошим его? Это можно сделать. Или приструнить Кена Денеггера? Только подумайте, как непрактично вы вели дела. Я знаю, почему вы продали ему металл, — вам нужен его уголь. Вы рисковали попасть в тюрьму и заплатить громадный штраф только ради хороших отношений с Денеггером. И это вы называете бизнесом? Заключите сделку с нами и дайте мистеру Денеггеру понять, что если он не подчинится, то сядет в тюрьму, а вы — нет, потому что у вас есть друзья, у него же их нет, и вам больше незачем беспокоиться об угле. Вот современный способ вести дела. Подумайте, какой способ практичнее. Кто станет отрицать, что вы выдающийся бизнесмен и трезвый реалист?
— Именно таковым я и являюсь, — произнес Реардэн.
— Так я и думал, — сказал доктор Феррис. — Вы обогатились в ту эпоху, когда многие обанкротились, вам всегда удавалось поддерживать работу своих предприятий и делать деньги — такова ваша репутация. Вы ведь не хотите проявить непрактичность сейчас? Для чего? О чем вы всегда заботились, как не о том, чтобы делать деньги? Оставьте теории людям вроде Бертрама Скаддера, а идеалы людям вроде Больфа Юбенка и будьте самим собой. Спуститесь на землю, вы не тот человек, который допустит, чтобы чувства мешали делу.
— Нет, — медленно произнес Реардэн, — я не допущу ни малейших чувств.
Доктор Феррис улыбнулся.
— Думаете, мы этого не знали? — произнес он развязным тоном, призванным произвести впечатление на сообщника по преступлению. — Мы долго ждали, пытаясь заполучить компромат на вас. Вы, честные люди, — большая проблема и головная боль. Но мы знали, что рано или поздно вы поскользнетесь, а это нам и нужно.
— Кажется, вы довольны этим.
— А разве у меня нет оснований для этого?
— Но в конце концов, я нарушил один из ваших законов.
— А для чего, вы думаете, они создаются?
Доктор Феррис не заметил промелькнувшего на лице Реардэна выражения. Реардэн словно наконец увидел то, что так долго искал. Доктор Феррис уже не заботился об осторожности; он готовился нанести последний удар пойманному в ловушку зверю.
— Вы действительно считаете, что мы хотим, чтобы эти законы выполнялись? — продолжил доктор Феррис. — Мы хотим, чтобы их нарушали. Вам следует уяснить, что перед вами не команда бойскаутов, и тогда вы поймете, что наш век — не век красивых жестов. Сейчас время силы и власти. Вы вели осторожную игру, но мы знаем настоящий трюк, и вам надо научиться ему. Невозможно управлять невинными людьми. Единственная власть, которую имеет любое правительство, — это право применения жестоких мер по отношению к уголовникам. Что ж, когда уголовников не хватает, их создают. Столько вещей объявляется криминальными, что становится невозможно жить, не нарушая законов. Кому нужно государство с законопослушными гражданами? Что оно кому-нибудь даст? Но достаточно издать законы, которые невозможно выполнять, претворять в жизнь, объективно трактовать, — и вы создаете государство нарушителей законов и наживаетесь на вине. Вот какая система, мистер Реардэн, вот какая игра, и если вы ее поняли, с вами будет намного легче иметь дело.
Глядя, как доктор Феррис наблюдает за ним, Реардэн заметил неожиданную судорогу беспокойства, за которым следует паника, — словно из колоды выпала непомеченная карта, которую доктор Феррис до этого не видел.
А доктор Феррис читал на лице Реардэна ясную безмятежность, порожденную неожиданным решением давнишней темной проблемы, — спокойствие и рвение одновременно; в глазах Реардэна светилась юношеская чистота, а в изгибе губ проглядывало легкое презрение. Доктор Феррис не мог разобрать, что это означает, но он был уверен в одном: на лице Реардэна не было и тени вины.
— В вашей системе есть один изъян, доктор Феррис, — спокойно, почти легко произнес Реардэн, — существенный изъян, который вы обнаружите, когда привлечете меня к суду за продажу Кену Денеггеру четырех тысяч тонн металла.
Потребовалось двадцать секунд — Реардэн чувствовал, как медленно они тянутся, — чтобы доктор Феррис убедился, что услышал окончательное решение.
— Думаете, мы блефуем? — В голосе доктора Ферриса появилось что-то звериное — недаром он был зоологом, голос прозвучал так, словно доктор Феррис оскалил зубы.
— Не знаю, — ответил Реардэн. — В любом случае мне на это наплевать.
— Неужели вы можете поступить настолько непрактично?
— Оценка действия как практичного, доктор Феррис, зависит от того, что собираются практиковать.
— Но разве не вы всегда ставили личную заинтересованность превыше всего?
— Именно это я сейчас и делаю.
— Если вы думаете, что мы позволим вам улизнуть…
— Будьте добры, покиньте помещение.
— Кого вы вздумали дурачить? — Голос доктора Ферриса поднялся до крика. — Прошли времена промышленных баронов! У вас есть товар, но у нас есть улики против вас, и если вы не будете играть по нашим правилам…
Реардэн нажал кнопку; в кабинет вошла мисс Айвз.
— Мисс Айвз, доктор Феррис несколько растерялся и не может найти выход, — сказал Реардэн. — Пожалуйста, помогите ему выйти из кабинета. — Он повернулся к Феррису: — Мисс Айвз — женщина, она весит около сотни фунтов, и в практическом смысле ее отличают только ум и профессионализм. Она не подходит на роль вышибалы в кабаке, а только в таком непрактичном месте, как завод.
У мисс Айвз был такой вид, словно она исполняла какую-то рутинную работу, не важнее записи под диктовку номеров накладных на погрузку. Дисциплинированно выпрямившись, она с холодным официальным лицом открыла дверь, подождала, когда доктор Феррис пройдет по кабинету, затем вышла первой; доктор Феррис проследовал за ней.
Через несколько минут мисс Айвз вернулась, ликующе улыбаясь.
— Мистер Реардэн, — спросила она, смеясь над своим страхом за него, — что это такое, чем вы тут занимаетесь?
Он сидел в позе, которой никогда себе не позволял, которой возмущался как вульгарным символом бизнесмена, — откинувшись назад, положив ноги на стол. Но мисс Айвз казалось, что он выглядит очень благородно, что это поза не чванливого начальника, а юного крестоносца.
— Мне кажется, я открываю новый континент, Гвен — радостно ответил Реардэн. — Континент, который должны были открыть вместе с Америкой, но не открыли.
* * *
— Я должен рассказать об этом именно тебе, — сказал Эдди Виллерс, глядя на рабочего через стол. — Не знаю почему, но это помогает мне — просто я знаю, что ты меня слушаешь.
Было поздно, и люстры в столовой были притушены, но Эдди Виллерс видел глаза рабочего, пристально глядящие на него.
— Мне кажется, что больше не осталось ни людей, ни человеческого языка, — продолжал Эдди. — Мне кажется, что, если я закричу посреди улицы, не найдется никого, кто услышит мой крик… Нет, не то. Мне кажется, что кто-то кричит, но люди проходят мимо, и ни один звук не доходит до них. Кричит не Хэнк Реардэн, не Кен Денеггер, не я, а все же кажется, это мы все трое… Кто-то должен подняться на их защиту, но никто не поднялся — не захотел. Сегодня утром Реардэну и Денеггеру предъявлено обвинение в незаконной купле-продаже продукции «Реардэн стал». В следующем месяце состоится суд. Я был там, в зале суда в Филадельфии, когда зачитали обвинение. Реардэн был совершенно спокоен, мне казалось, что он улыбается, но он не улыбался. Денеггер был более чем спокоен. Он не вымолвил ни слова, просто стоял, как будто в помещении пусто.
…газеты кричат, что обоих следует отправить за решетку… Нет, я не дрожу, все в порядке, я сейчас успокоюсь… Я ничего не сказал ей, боялся, что взорвусь, и не хотел все усложнять, я знаю, как она все воспринимает… Ах да, она говорила со мной об этом, и она не дрожала, хуже. Знаешь, она будто окаменела — бывает такое состояние, когда человек словно вообще ничего не чувствует. Послушай, я говорил тебе, что ты мне нравишься? Ты мне очень нравишься. Ты слышишь нас. Ты понимаешь… Что она сказала? Странно, она боялась не за Хэнка Реардэна, а за Кена Денеггера. Она сказала, что Реардэн найдет в себе силы пережить это, но Денеггер — нет. Не то что не найдет сил — он откажется это делать. Она уверена, что Кен Денеггер будет следующим, кто уйдет. Как Эллис Вайет и остальные. Сдастся и исчезнет… Почему? Она считает, что это нечто вроде сдвига нагрузки — экономической и личной. Как только основная тяжесть момента переходит на плечи какого-то одного человека, тот исчезает, как срубленный столб. Год назад для страны не было ничего хуже потери Эллиса Ваиста. С тех пор, говорит она, словно начал резко смещаться центр тяжести, как у потерявшего управление тонущего судна, — сдвигается с отрасли на отрасль, с человека на человека. Когда мы теряем одного, самым нужным становится другой — и его мы теряем следующим. Сейчас самое худшее — это если снабжение страны углем окажется в руках таких людей, как Бойл и Ларкин. В угольной промышленности не осталось никого, кто мог бы сравниться с Кеном Денеггером. И она говорит, что почти уверена: он обречен, на него уже направлен прожектор, и ему остается только ждать, когда его уберут… Над чем ты смеешься? Это звучит абсурдно, но думаю, это так… Что?.. Ах, она умная женщина? Еще бы! Она говорит, что тут есть еще кое-что. Человек обязательно должен дойти до определенного психического состояния — это не гнев и не отчаяние, а что-то намного, намного большее, перед тем, как его уберут. Она не может сказать, что это, но задолго до пожара знала, что Эллис Вайет дошел до этого, и ждала, что с ним что-то случится. Увидев сегодня Кена Денеггера в зале суда, она сказала, что он готов стать добычей разрушителя… Да, это ее слова: готов стать добычей разрушителя. Видишь ли, она не считает, что это случайность! Ей кажется, что за этим кроется система, замысел, человек. По стране бродит разрушитель, который подрубает опоры одну за другой, чтобы все строение рухнуло нам на головы. Исчадие ада, движимое непостижимой целью… Она говорит, что не отдаст ему Кена Денеггера. Она только и твердит, что должна остановить Денеггера, — хочет просить его, умолять восстановить то, что он теряет, что бы это ни было, вооружить его против разрушителя, прежде чем тот придет. Она изо всех сил стремится добраться до Денеггера первой. Он отказался от встреч со всеми. Уехал в Питтсбург, на свои шахты. Но она дозвонилась до него сегодня вечером и договорилась о встрече завтра днем… Да, завтра она летит в Питтсбург… Да, она боится за Денеггера, ужасно боится… Нет. Она ничего не знает о разрушителе, у нее нет представления, кто это такой, нет свидетельств его существования — только следы разрушения. Но она уверена, что он существует. Нет, она не догадывается о его цели. Говорит, ничто на земле не может оправдать его. Иногда она хочет найти его больше, чем кого-либо другого на земле, больше, чем изобретателя двигателя. Она говорит, что, если найдет, расстреляет его на месте, отдаст свою жизнь за то, чтобы лишить жизни его — своими собственными руками… Потому что человек, лишающий мир его мозга, — исчадие ада, какого не знал свет…
Думаю, временами это становится для нее невыносимым — даже для нее. Не думаю, что она позволяет себе задумываться, насколько она устала. Утром я пришел на работу раньше обычного и увидел, что она спит на кушетке в своем кабинете, при зажженной лампе. Она работала всю ночь. Я стоял и смотрел на нее. Я не разбудил бы ее, даже если бы вся эта чертова железная дорога рухнула… Во сне она напоминала маленькую девочку, словно была уверена, что проснется в мире, где ее никто не обидит, словно ей нечего скрывать или бояться. Видеть это было тяжелее всего — невинная чистота ее лица, тело, неподвижно распростертое в той же позе, в какой рухнуло от изнеможения. Она выглядела… Почему ты спрашиваешь, как она выглядела во сне?.. Да, ты прав, к чему об этом говорить? Незачем. Не знаю, почему я думаю об этом… Не обращай на меня внимания. Я буду в полном порядке завтра. Думаю, я просто не в себе из-за этого суда. Я не перестаю размышлять: если таких людей, как Реардэн и Денеггер, отправляют в тюрьму, что это за мир? Зачем мы трудимся? Осталась ли на земле справедливость? Я был порядочным дураком, когда сказал все это репортеру, выходя из зала суда. Он просто рассмеялся и спросил: «Кто такой Джон Галт?» Скажи, что с нами происходит? Остался ли на свете хоть один справедливый человек, хоть кто-нибудь, кто защитит их? Ты слышишь меня? Кто-нибудь защитит их?
* * *
— Мистер Денеггер вот-вот освободится, мисс Таггарт. У него посетитель. Извините, пожалуйста, — сказала секретарь.
В течение двухчасового полета до Питтсбурга Дэгни никак не могла оправдать свое беспокойство или избавиться от него; не было причин вести счет минутам, но ее словно что-то подгоняло. Беспокойство прошло, когда Дэгни вошла в приемную Кена Денеггера: она добралась до него, ничто не помешало ей, она ощутила спокойствие, уверенность и огромное облегчение.
Слова секретаря развеяли это. Я становлюсь трусихой, укоряла себя Дэгни, чувствуя приступ беспричинного страха, вызванный этими словами и несоизмеримый с их значением.
— Мне очень жаль, мисс Таггарт. — Она услышала уважительный голос секретаря и поняла, что продолжает стоять, ничего не ответив. — Мистер Денеггер примет вас через минуту. Присядете? — Голос выражал озабоченность.
Дэгни улыбнулась:
— Все в порядке.
Она села в деревянное кресло лицом к конторке секретаря. Потянулась за сигаретой, задумалась, успеет ли выкурить ее, и, надеясь, что нет, резко чиркнула спичкой.
Штаб-квартира знаменитой компании «Денеггер коул» представляла собой старомодное здание. В горах за окном виднелись шахты, где Кен Денеггер когда-то работал. Он так и не перенес свой офис подальше от угольных месторождений.
Дэгни могла разглядеть вход в забой, врезанный в склон холма, металлические стойки проемов, ведущих в необъятное подземное царство. Они казались совсем неприметными, затерянными в неистовых оранжевых и красных красках холмов… Под холодным синим небом в солнечных лучах позднего октября море листьев напоминало море огня, стремительно накатывающиеся волны, готовые вот-вот поглотить хрупкие стойки входных проемов шахты. Дэгни вздрогнула и отвернулась — она вспомнила о пылающих листьях на холмах Висконсина, по дороге в Старнсвилл.
Дэгни заметила, что между пальцами остался только фильтр от сигареты. Она закурила следующую.
Взглянув на часы на стене, она заметила, что на них посмотрела и секретарь. Встреча была назначена на три; часы показывали три двенадцать.
— Пожалуйста, простите мистера Денеггера, — сказала секретарь. — Он вот-вот освободится. Мистер Денеггер очень пунктуален. Прошу вас, поверьте, это беспрецедентный случай.
— Я знаю. — Дэгни знала, что Кен Денеггер точен, как железнодорожное расписание, и известен тем, что отменял встречу, если собеседник позволял себе прибыть на пять минут позже оговоренного времени.
Секретарь была неприступной дамой — в возрасте, с сугубо официальными манерами; казалось, ничто не может вывести ее из себя, как ни одной угольной пылинке не позволялось упасть на ее безукоризненно белую блузку. Дэгни казалось странным, что закаленная женщина подобного типа может выглядеть взволнованной: секретарь не вступала в беседу, безмолвно склонившись над какими-то бумагами на столе. Дэгни выкурила уже полсигареты, а женщина все смотрела на ту же страницу. Когда она подняла голову, чтобы взглянуть на часы, на циферблате было три тридцать.
— Я знаю, что это непростительно, мисс Таггарт. — В ее голосе явно прослушивалась нотка опасения. — Я не в состоянии это понять.
— Вы не скажете мистеру Денеггеру, что я здесь?
— Не могу! — Это был почти крик; секретарь заметила изумленный взгляд Дэгни и почувствовала необходимость объяснить: — Мистер Денеггер позвонил мне по внутреннему телефону и сказал, чтобы его не прерывали ни при каких обстоятельствах.
— Когда он это сказал?
Минутная пауза, казалось, приглушила ответ:
— Два часа назад.
Дэгни посмотрела на закрытую дверь кабинета Денеггера. Она расслышала голос за дверью, но так смутно, что не поняла, один человек говорил или двое; она не могла разобрать ни слов, ни тона — низкая ровная последовательность звуков не выдавала никаких эмоций.
— Сколько времени мистер Денеггер уже ведет эту беседу? — спросила Дэгни.
— С часу, — мрачно ответила секретарь и, извиняясь, добавила: — Это была незапланированная встреча, в противном случае мистер Денеггер не допустил бы этого.
Дверь не заперта, подумала Дэгни. Она почувствовала беспричинное желание распахнуть ее и войти — это всего лишь несколько досок с латунной ручкой, потребуется только легкое движение руки, — но отвернулась, понимая, что сила права Кена Денеггера является большим барьером, чем любой замок.
Дэгни поймала себя на том, что уставилась на окурки в пепельнице, и удивилась, почему они вызвали в ней острое мрачное предчувствие. Затем вспомнила о Хью Экстоне: она написала ему на адрес в Вайоминге с просьбой сообщить, где он достал сигарету со знаком доллара; письмо вернулось с почтовым уведомлением, что он переехал, не оставив нового адреса.
Она раздраженно сказала себе, что это никак не связано с настоящим моментом и что нужно контролировать себя. Но ее рука судорожно нажала кнопку на пепельнице, и окурки скрылись внутри.
Когда Дэгни подняла глаза, ее взгляд встретился со взглядом секретаря.
— Прошу прощения, мисс Таггарт. Не знаю, что и делать. — Это было открытой отчаянной мольбой. — Я не осмеливаюсь прервать его.
Дэгни медленно и требовательно спросила, подчеркнуто нарушая служебный этикет:
— Кто у мистера Денеггера?
— Не знаю, мисс Таггарт. Никогда прежде не видела этого мужчину. — Она заметила, что взгляд Дэгни неожиданно застыл, и добавила: — Я думаю, это друг детства мистера Денеггера.
— О! — облегченно вздохнула Дэгни.
— Он вошел, не назвавшись, и сказал, что хочет видеть мистера Денеггера, объяснив, что об этой встрече они условились сорок лет назад.
— Сколько лет мистеру Денеггеру?
— Пятьдесят два, — ответила секретарь. И задумчиво добавила тоном небрежного замечания: — Мистер Денеггер начал работать в двенадцать лет. — Снова помолчав, она сказала: — Странно, что на вид посетителю нет и сорока. Ему, похоже, за тридцать.
— Он назвал себя?
— Нет.
— Как он выглядит?
Секретарь неожиданно оживилась, словно собиралась произнести восторженный комплимент, но улыбка резко пропала.
— Не знаю, — недоуменно ответила она. — Его трудно описать. У него необычное лицо.
Они долго молчали, стрелки на циферблате подходили к трем пятидесяти, когда на столе секретаря раздался звонок — звонок из кабинета Денеггера, разрешение войти.
Обе женщины вскочили с места, и секретарь, облегченно улыбаясь, устремилась вперед, торопясь открыть дверь.
Когда Дэгни вошла в кабинет, она увидела закрывающуюся за предыдущим посетителем дверь запасного выхода. Дверь стукнулась о косяк, и дверное стекло тихо звякнуло.
Она увидела ушедшего по его отражению на лице Денеггера. Это было уже не то лицо, которое она видела в зале суда, не то лицо, на котором она так долго видела бесчувственную непреклонность, — это было лицо, которому позавидовал бы двадцатилетний, лицо, с которого стерлись следы напряжения, — покрытые морщинами щеки, сморщенный лоб, седеющие волосы — словно реорганизованные новой темой элементы — образовывали композицию надежды, рвения и невинной безмятежности; это была тема освобождения.
Денеггер не поднялся, когда Дэгни вошла, он словно еще не вернулся к реальности, забыл правила этикета, но он улыбнулся ей с такой благожелательностью, что Дэгни обнаружила, что улыбается в ответ. Она поймала себя на мысли, что именно так каждый человек должен приветствовать другого, и волнение пропало; она почувствовала уверенность, что все хорошо и никакой опасности не существует.
— Здравствуйте, мисс Таггарт, — сказал Денеггер. — Простите меня, кажется, я заставил вас ждать. Садитесь, пожалуйста. — Он указал на стул перед своим столом.
— Я не против того, чтобы подождать, — ответила Дэгни. — Спасибо, что вы согласились встретиться со мной. Я должна поговорить с вами о деле чрезвычайной важности.
Он подался вперед с выражением внимательной сосредоточенности, как всегда при упоминании о важном деле, но она говорила с человеком, которого не знала. Это был незнакомец, и она остановилась, неуверенная в аргументах, которые приготовила.
Он некоторое время молча смотрел на нее, потом сказал: — Мисс Таггарт, сегодня такой чудесный день, возможно, последний в этом году. Есть нечто, что я всегда хотел сделать, но никогда не находил времени. Давайте вместе вернемся в Нью-Йорк и совершим прогулку на катере вокруг Манхэттена — бросим последний взгляд на величайший в мире город.
Дэгни сидела неподвижно, стараясь сосредоточить взгляд, чтобы остановить покачивание стен. Это говорил Кен Денеггер, у которого никогда не было близкого друга, который никогда не был женат, не посетил ни одного спектакля, не видел ни одного фильма, никому не позволял наглость отнимать у него время по какому-либо другому поводу, кроме бизнеса.
— Мистер Денеггер, я пришла поговорить с вами о проблеме исключительной важности, о будущем вашего бизнеса — и моего. Я пришла поговорить об обвинении, выдвинутом против вас.
— Ах, это? Не беспокойтесь. Это уже не имеет значения. Я ухожу в отставку.
Дэгни сидела, оцепенев, ничего не чувствуя, удивляясь, является ли это тем ощущением, когда слышишь смертный приговор, который боялся услышать, но никогда до конца не считал возможным.
Первым ее движением был судорожный кивок в сторону запасного выхода; она спросила — тихо, с перекошенным от ненависти ртом:
— Кто это был?
Денеггер засмеялся:
— Если вы догадались о столь многом, то должны догадаться, что на этот вопрос я отвечать не стану.
— Боже, мистер Денеггер! — простонала Дэгни; его слова заставили ее осознать, что между ними уже воздвигнут барьер безнадежности, молчания, вопросов, оставшихся без ответов; ненависть была лишь тонкой ниточкой, какое-то мгновение удерживавшей ее. — О Боже!
— Ты не права, детка, — нежно произнес Денеггер. — Я знаю, что ты сейчас чувствуешь, но ты не права. — И добавил, словно вспомнив об этикете, словно пытаясь сохранить равновесие между двумя реальностями: — Мне очень жаль, мисс Таггарт, что вы пришли так скоро после него.
— Я пришла слишком поздно, — произнесла Дэгни. — Именно это я хотела предотвратить. Я знала, что это произойдет.
— Почему?
— Я была уверена, что вы следующий, до кого он доберется, кем бы он ни был.
— Правда? Забавно. Я не был в этом уверен.
— Я хотела предупредить вас… вооружить против него. Денеггер улыбнулся:
— Поверьте мне на слово, мисс Таггарт, не мучайте себя. То, что вы хотели сделать, сделать невозможно.
Дэгни чувствовала, что с каждым мгновением Денеггер удаляется от нее куда-то, где она уже не сможет догнать его, но между ними еще оставался узенький мостик, и нужно было торопиться. Она подалась вперед и очень спокойно произнесла:
— Вы помните, что думали и чувствовали, кем были три часа назад? Вы помните, что значат для вас ваши шахты? Помните «Таггарт трансконтинентал» и «Реардэн стал»? Ответьте мне во имя этого. Помогите мне понять. — Ее голос выдавал с трудом сдерживаемое напряжение.
— Я скажу все что могу.
— Вы решили уйти в отставку? Оставить свой бизнес?
— Да.
— Он ничего не значит теперь для вас?
— Теперь он значит для меня больше, чем когда-либо прежде.
— Но вы собираетесь оставить его?
— Да.
— Почему?
— На этот вопрос я не отвечу.
— Вы любили свою работу, ничего, кроме работы, не признавали, презирали любое проявление пассивности и самоотречения — и вы отказались от жизни, которую любили?
— Нет, я просто понял, как сильно ее люблю.
— И вы намерены жить без труда и цели?
— Почему вы так думаете?
— Вы собираетесь заняться угольной промышленностью где-то в другом месте?
— Нет, не угольной промышленностью.
— Что же вы собираетесь делать?
— Я еще не решил.
— Куда вы собираетесь ехать?
— Я не могу ответить.
Дэгни сделала минутную передышку, чтобы собраться с силами и сказать себе: не показывай, что что-то чувствуешь, не допускай, чтобы это сломало мостик; затем произнесла таким же спокойным, ровным голосом:
— Вы осознаете, как ваш уход скажется на Хэнке Реардэне, на мне, на всех нас, кто остался?
— Да, и намного полнее, чем вы, — на данный момент.
— И это ничего не значит для вас?
— Это значит больше, чем вы думаете.
— Так почему же вы бросаете нас?
— Вы не поверите, и я не стану объяснять, но я не бросаю вас.
— Мы несем огромное бремя, а вам безразлично, что нас разорвут бандиты?
— Напрасно вы так уверены в этом.
— В чем? В вашем безразличии или в нашей гибели?
— И в том, и в другом.
— Но вы знаете, знали сегодня утром, что это битва не на жизнь, а на смерть, и мы — вы были одним из нас — против бандитов.
— Если я отвечу, что я знаю это, а вы — нет, вы подумаете, что я говорю бессмыслицу. Поэтому понимайте как знаете, но это мой ответ.
Вы скажете мне, что это значит?
— Нет. Вам решать.
— Вы хотите отдать мир бандитам. Мы — нет.
— Не будьте так уверены ни в том, ни в другом.
Дэгни беспомощно замолчала. Странностью в его поведении была простота. Он был совершенно естественен и, несмотря на оставшиеся без ответа вопросы и трагическую тайну, выглядел так, будто секретов больше не осталось и необходимости в тайне никогда не существовало.
Но, внимательно посмотрев на него, Дэгни заметила брешь в его радостном спокойствии: она заметила, что он борется с какой-то мыслью. Денеггер немного поколебался и с усилием произнес:
— Что касается Хэнка Реардэна… Вы не сделаете мне одолжение?
— Конечно.
— Скажите ему, что я… Видите ли, я никогда не задумывался о людях, хотя его всегда уважал. Но до сегодняшнего дня я не знал, что я… что он был единственным человеком, которого я любил… Просто передайте ему это и скажите, что мне бы хотелось… Нет, пожалуй, это все, что я могу ему сказать… Возможно, он проклянет меня… А возможно, нет.
— Я передам ему.
Услышав в голосе Денеггера боль, Дэгни почувствовала такую симпатию к нему, что решилась предпринять еще одну, последнюю попытку:
— Мистер Денеггер, если я стану умолять на коленях, подберу слова, которые еще не нашла, будет ли… есть ли шанс остановить вас?
— Нет. Через мгновение Дэгни вяло спросила:
— Когда вы уходите?
— Сегодня вечером.
— Что вы сделаете с компанией «Денеггер коул»? Кому вы оставите ее? — Она показала на холмы за окном.
— Не знаю, все равно. Никому и всем. Любому, кто захочет взять ее себе.
— Вы не хотите распорядиться насчет будущего компании, указать преемника?
— Нет. Зачем?
— Чтобы передать ее в хорошие руки. Можете вы, в конце концов, указать преемника по своему выбору?
— У меня нет выбора. Мне это абсолютно безразлично. Хотите, я оставлю ее вам. — Он достал лист бумаги. — Я назову вас единственной наследницей прямо сейчас, если вы хотите.
Дэгни замотала головой в непроизвольном ужасе:
— Я не бандит!
Денеггер ухмыльнулся, отбрасывая листок в сторону.
— Видите? Вы дали правильный ответ, знали вы это или нет. Не беспокойтесь о «Денеггер коул». Не имеет значения, укажу ли я лучшего в мире преемника, худшего или никого. Все равно, кому она теперь достанется, людям или сорной траве, это не играет никакой роли.
— Но оставить… бросить… промышленное предприятие, как будто мы живем в век кочевников или дикарей, бродящих по джунглям!
— А разве нет? — Он улыбался — полунасмехаясь, полусочувствуя: — Зачем мне оставлять документ? Я не хочу помогать бандитам притворяться, что частная собственность все еще существует. Я подчиняюсь правилам, которые они установили. Они говорят, что я им не нужен, им нужен лишь мой уголь. Пусть берут его.
— Значит, вы принимаете их условия?
— Разве?
Дэгни простонала, глядя на запасной выход:
— Что он с вами сделал?
— Он сказал, что у меня есть право на существование.
— Я не верю, что за три часа можно заставить человека отказаться от пятидесяти двух лет своей жизни.
— Если вы думаете, что он сделал именно это, поведав мне некое откровение, то я могу понять, насколько непостижимым это вам кажется. Но он сделал другое. Он только определил то, чем я живу, чем живет каждый человек — пока не начинает разрушать себя.
Дэгни понимала всю тщетность своих усилий, понимала, что ничего не может сказать.
Денеггер посмотрел на ее склоненную голову и нежно произнес:
— Вы храбрый человек, мисс Таггарт. Я знаю, что вы сейчас переживаете и чего это вам стоит. Не мучайте себя! Позвольте мне уйти.
Она встала и опустила глаза. Денеггер увидел, как Дэгни уставилась вниз, потом рванулась вперед и схватила стоящую на краю стола пепельницу. В пепельнице лежал окурок сигареты со знаком доллара.
— Что случилось, мисс Таггарт?
— Он… курил эту сигарету? — Кто?
— Ваш посетитель — он курил эту сигарету?
— Гм, не знаю… думаю, да… Кажется, я видел, как он курил… Позвольте взглянуть… Нет, это не моя сигарета, значит, должно быть, его.
— У вас сегодня были другие посетители?
— Нет. Но в чем дело, мисс Таггарт? Что случилось?
— Можно мне забрать это?
— Что? Окурок? — Он в замешательстве уставился на нее. — Да. Гм, конечно. Но зачем?
Дэгни смотрела на окурок, как будто это было сокровище.
— Не знаю… Не знаю, что он мне принесет. Но это ключик, — она горько улыбнулась, — к моей личной тайне.
Дэгни стояла, упорно не желая уходить, и смотрела на Денеггера — таким взглядом провожают человека, уходящего туда, откуда нет возврата.
Денеггер улыбнулся и протянул ей руку:
— Не буду прощаться, потому что я увижу вас снова не в таком уж далеком будущем.
— О, — страстно произнесла она, пожимая через стол его руку, — вы вернетесь?
— Нет. Вы присоединитесь ко мне.
* * *
В темноте над строениями виднелось только слабое красное свечение, словно прокатные станы были живы, но спали, подтверждая это ровным1 дыханием печей и мерным сердцебиением конвейера. Реардэн стоял у окна своего кабинета, прижав руку к стеклу, — на расстоянии в его руку вмещалась половина всех этих сооружений, словно он пытался удержать их.
Он смотрел на стену, состоящую из вертикальных полос, — батарею коксовых печей. Узкая заслонка, скользя, отворялась и выпускала дыхание огня; из печи плавно выскальзывал лист раскаленного докрасна кокса — как ломтик хлеба из гигантского тостера. Мгновение он висел неподвижно, затем по нему проносилась рваная трещина, и он осыпался в вагонетку, стоящую на рельсах снизу.
«Денеггер коул», думал Реардэн. Это была единственная мысль в его сознании. Его охватило чувство одиночества, такое безграничное, что его собственную боль, казалось, поглотила огромная пустота.
Вчера Дэгни рассказала ему о своей тщетной попытке и передала послание Денеггера. Утром он узнал, что Денеггер исчез. В течение всей бессонной ночи и наполненного заботами дня в его сознании, не переставая, пульсировал ответ на обращенные к нему слова Денеггера, — ответ, произнести который уже не будет возможности.
«Единственный человек, которого я любил». И это сказал Кен Денеггер, который никогда не выражал ничего более личного, чем «послушай, Реардэн». Реардэн пытался понять: почему мы упустили это? Почему мы оба приговорены — в часы, когда не сидим за своим рабочим столом, — к изгнанию среди мрачных незнакомцев, которые заставили нас отказаться от всех желаний: дружеской близости, звука человеческих голосов? Могу ли я потребовать назад хоть единственный час, потраченный на моего брата Филиппа, и посвятить его Кену Денеггеру? Кто сделал нашим долгом принимать в качестве единственной награды за труд пытку, заставляя симулировать любовь к тем, кто не вызывает у нас ничего, кроме отвращения? Мы, способные дробить камень и плавить металл для своих целей, почему мы не добивались того, чего хотим, от людей?
Реардэн пытался заглушить в сознании эти слова, понимая, что сейчас бесполезно размышлять о них. Но слова не пропадали, они были словно обращены к умершему. Нет, я не проклинаю тебя за твой уход — если ты ушел, обуреваемый этим мучительным вопросом. Почему ты не предоставил мне возможность сказать тебе — а что, собственно, сказать? Что я одобряю?.. Что я не могу ни осудить тебя, ни последовать твоему примеру?
Реардэн закрыл глаза и на мгновение позволил себе испытать безмерное облегчение, которое чувствовал бы, если бы так же ушел, бросив все на свете. Потрясенный утратой, он ощущал потаенную зависть. Почему они не пришли и ко мне и не представили неопровержимый довод, заставивший бы меня уйти? Но в следующее мгновение гневная дрожь поведала ему, что он убьет любого, кто попытается сделать ему такое предложение, убьет прежде, чем узнает тайну, которая заставит его покинуть заводы.
Было поздно, все служащие уже ушли, Реардэн боялся дороги домой и пустоты вечера, ожидавших его впереди. Ему казалось, что враг, стерший с лица земли Кена Денеггера, поджидает его в темноте. Он больше не был неуязвим, но что бы это ни было, откуда бы ни исходило, здесь он в безопасности, как в кругу огней, зажженных, чтобы отвратить зло. Он смотрел на блестящие светлые пятна на темных окнах вдалеке; они напоминали неподвижную зыбь солнечного света на воде. Это было отражение неоновых огней, горящих на крыше здания, где он находился, и гласящих: «Реардэн стил». Реардэн подумал о той ночи, когда ему захотелось зажечь вывеску над своим прошлым, гласящую: «Жизнь Реардэна». Почему ему захотелось этого? Для кого?
Он подумал — с горьким изумлением и впервые, — что счастливую гордость, которую он когда-то чувствовал, порождало его уважение к людям, к значимости их восхищения и их суждения. Он больше не испытывал этого. Нет таких людей, думал Реардэн, чьему взору он бы хотел открыть эту надпись.
Он резко отвернулся от окна. Схватил пальто — резким размашистым жестом, предназначенным для того, чтобы втолкнуть себя назад, в состояние действия. Запахнув обе полы, он резко затянул пояс и торопливо, быстрым щелчком выключил свет на выходе, из кабинета. Распахнул дверь — и остановился. В углу полутемной приемной горела лампа. На краю стола в позе терпеливого ожидания сидел человек; это был Франциско Д’Анкония.
Реардэн уловил краткий миг, когда Франциско, не двигаясь, взглянул на него с тенью улыбки, похожей на перемигивание между конспираторами, которые понимали секрет, но не подавали виду. Это мгновение было, пожалуй, слишком кратким, потому что ему показалось, что Франциско сразу же поднялся — вежливо и почтительно. Его поза предполагала строгую официальность, отрицание любой попытки фамильярности, но он не произнес ни слова приветствия или хотя бы объяснения — а такое возможно только между близкими людьми. Реардэн спросил суровым тоном:
— Что вы здесь делаете?
— Я подумал, что вы захотите встретиться со мной сегодня вечером, мистер Реардэн.
— Почему?
— По той же причине, которая задержала вас допоздна в кабинете. Вы не работали.
— Как долго вы здесь просидели?
— Час, может быть, два.
— Почему же вы не постучались?
— А вы позволили бы мне войти?
— Слишком поздно задавать этот вопрос.
— Мне уйти, мистер Реардэн? Реардэн указал на дверь кабинета:
— Входите.
Включая свет и неторопливо двигаясь по кабинету, Реардэн решил ничего не чувствовать, но он чувствовал, как вновь обретает жизнь, — к нему возвращалось напряженное душевное возбуждение, причины которого он не мог определить. Про себя он произносил лишь одно слово: «Осторожно!»
Он сел на край стола, закинул ногу на ногу, посмотрел на Франциско, который почтительно стоял перед ним, и спросил с холодной улыбкой:
— Зачем вы пришли?
— Вы не хотите, чтобы я отвечал, мистер Реардэн. Вы не признаетесь ни мне, ни себе, как безнадежно одиноки в этот вечер. Не спрашивайте, и вам не придется отрицать это. Просто примите, что я это знаю.
Напряженный, как струна, один конец которой натягивает возмущение наглостью, а другой — восхищение прямотой, Реардэн ответил:
— Если хотите… Что же должен значить для меня тот факт, что вы об этом знаете?
— То, что я заинтересован этим, мистер Реардэн. Я единственный человек в вашем окружении, которому это небезразлично.
— Зачем вам интересоваться и беспокоиться? И зачем мне ваша помощь?
— Затем что нелегко проклинать человека, который много значил для вас.
— Я не стал бы проклинать вас, если бы вы держались от меня подальше.
Глаза Франциско слегка расширились, он усмехнулся и сказал:
— Я говорил о мистере Денеггере.
Мгновение Реардэн выглядел так, словно хотел ударить себя по лицу, затем тихо засмеялся и сказал:
— Хорошо. Садитесь.
Он помолчал, ожидая, как Франциско воспользуется этой ситуацией, но тот молча повиновался, с улыбкой, выглядевшей, как ни странно, ребячески: это было выражение торжества и благодарности.
— Я не проклинаю Кена Денеггера, — произнес Реардэн.
— Не проклинаете?
Казалось, оба слова слились в одно; они были произнесены очень медленно, почти осторожно, на лице Франциско не осталось и тени улыбки.
— Нет. Если он сломался, не мне его судить.
— Сломался?..
А что, разве не так?
Франциско откинулся назад; его улыбка вернулась, но она была печальной.
— Какими будут последствия его исчезновения для вас?
— Мне придется больше работать. Вот и все.
Франциско взглянул на стальной мост, черными штрихами вырисовывающийся сквозь красный пар за окном, и, указывая на него, произнес:
— У каждой из этих балок есть предел нагрузки, которую она может вынести. Каков ваш предел?
Реардэн засмеялся:
— Так вот чего вы боитесь? Из-за этого вы пришли? Испугались, что я сломаюсь? Захотели спасти меня, как Дэгни Таггарт хотела спасти Кена Денеггера? Она попыталась, но не смогла.
— Попыталась? Я этого не знал. Мы во многом несогласны с мисс Таггарт.
— Не беспокойтесь. Я не собираюсь исчезнуть. Пусть все сдаются и бросают работу. Я не брошу. Я не знаю своего предела и не интересуюсь этим. Все, что мне нужно знать, это что меня нельзя остановить.
— Любого человека можно остановить, мистер Реардэн.
— Как?
— Это лишь вопрос понимания движущей силы человека.
— И что это такое?
— Вы должны знать, мистер Реардэн. Вы один из последних нравственных людей в мире.
Реардэн горько усмехнулся:
— Меня называли как угодно, только не нравственным. Вы ошибаетесь. Вы даже не представляете себе, как ошибаетесь.
— Вы уверены?
— Я знаю. Что заставило вас произнести слово «нравственный»? Франциско показал на рудники за окном:
— Это.
Реардэн довольно долго, не двигаясь, смотрел на него, затем спросил:
— Что вы имеете в виду?
— Если хотите увидеть такой абстрактный принцип, как нравственность, в материальной форме — вот он. Посмотрите, мистер Реардэн. Каждая балка, каждая труба, провод и клапан созданы благодаря выбору: правильно или нет? Вам нужно было выбрать правильное и лучшее из того, что было вам известно, — лучшее для вашей цели, то есть производства стали, — а затем двигаться дальше и расширять знание, работать все лучше и лучше, считая достижение цели мерилом оценки. Вам нужно было действовать на основе собственного суждения, нужно было обладать способностью судить, мужеством стоять на своем и беспощадно подчиняться закону — делать правильно, делать лучшее, что в ваших силах. Ничто не могло заставить вас действовать вопреки своему суждению, и вы бы отвергли как зло любого, кто попытался бы убедить вас, что лучший способ разогреть печь — наполнить ее льдом. Миллионы людей, целое государство не смогли удержать вас от производства вашего металла — потому что вы обладали знанием о его высочайшей ценности и силой, которую дает знание. Но мне интересно, мистер Реардэн, почему вы живете по одному моральному кодексу, когда имеете дело с природой, и по другому, когда имеете дело с людьми?
Реардэн так пристально смотрел на Франциско, что вопрос прозвучал медленно, словно само произнесение слов требовало больших усилий и сосредоточенности:
— Что вы имеете в виду?
— Почему вы не придерживаетесь цели своей жизни так же четко и неуклонно, как цели своих заводов?
— Что вы имеете в виду?
— Вы оценили каждый заложенный здесь кирпич по его значимости для главной цели — производства стали. Были ли вы так же строги в отношении цели, которой служат ваш труд и ваша сталь? Чего вы хотите добиться, отдавая свою жизнь производству стали? По какой шкале ценностей вы судите свои дни? Например, зачем вы потратили десять лет нечеловеческих усилий на создание своего металла?
Реардэн отвел взгляд, легкое движение плеч было похоже на разочарование.
— Если вы спрашиваете об этом, значит, не поймете.
— А если я скажу, что понимаю, а вы — нет, вы вышвырнете меня отсюда?
— Мне в любом случае следовало бы вышвырнуть вас отсюда, так что продолжайте.
— Вы гордитесь железнодорожным путем линии Джона Галта?
— Да
— Почему?
— Потому что этот путь лучший из всех, которые когда-либо были проложены.
— Зачем вы это сделали?
— Чтобы делать деньги.
— Есть множество более легких способов делать деньги. Почему вы выбрали самый тяжелый?
— Вы упомянули об этом в своей речи на свадьбе Таггарта: чтобы обменять свои лучшие достижения на лучшие достижения других.
— Если это было вашей целью, вы достигли ее? — Поток времени остановился в нависшей тяжелой тишине.
— Нет, — произнес Реардэн.
— Вы получили хоть какую-то прибыль?
— Нет.
— Когда вы напрягаетесь до предела, чтобы создать лучшее, вы ожидаете награды или наказания?
Реардэн не ответил.
— По всем известным вам нормам приличия, чести и справедливости вы убеждены, что должны быть награждены за это?
— Да, — тихо ответил Реардэн.
— И если вместо этого вы наказаны — по какому моральному кодексу вы живете?
Реардэн не ответил.
— Общепринято, — сказал Франциско, — что жизнь в человеческом обществе намного легче и безопаснее, чем борьба с природой на необитаемом острове. Что ж, где бы ни был человек, который использует металл, ваш металл облегчил ему жизнь. Но облегчил ли он жизнь вам?
— Нет, — тихо произнес Реардэн.
— Осталась ли ваша жизнь такой же, какой была до того, как вы создали свой металл?
— Нет, — ответил Реардэн; слово оборвалось, как будто обрезав последующую мысль.
Неожиданно голос Франциско хлестнул его, как команда:
— Говорите!
— Это сделало жизнь тяжелее, — глухо проговорил Реардэн.
— Когда вы гордились линией Джона Галта, — сказал Франциско размеренным тоном, придававшим его словам безжалостную ясность, — о каком типе людей вы думали? Вы хотели, чтобы линией пользовались люди, равные вам, — гиганты-производители, как Эллис Вайет, те, кому она помогла бы достичь все новых и новых высот?
— Да, — страстно ответил Реардэн.
— Вы хотели, чтобы ею пользовались люди, пусть не равные вам по силе ума, но равные по пробе нравственности, как Эдди Виллерс, которые никогда не смогут изобрести что-то подобное, но будут делать лучшее, что могут, так же, как и вы: усердно трудиться, жить собственными усилиями и, проезжая по вашим рельсам, про себя поблагодарят человека, который дал им больше, чем они могут дать ему?
— Да, — нежно произнес Реардэн.
— Хотели ли вы, чтобы ее использовали скулящие дряни, никогда в жизни не напрягавшиеся, обладающие способностями клерков, но требующие дохода президента компании, шатающиеся от провала к провалу и ожидающие, что вы оплатите их счета? Они приравнивают свои желания к вашему труду, а свои нужды считают выше ваших стремлений, требуют, чтобы вы служили им, чтобы это стало целью вашей жизни. Вы должны служить им, требующим, чтобы ваш талант стал безмолвным, бесправным рабом их бездарности! Они заявляют, что вы рождены для рабства, именно потому, что вы талантливы, в то время как они по праву собственной бездарности рождены управлять, что вы должны только давать, а они только брать, что ваш удел — производить, а их — потреблять, что вам не надо платить — ни материально, ни духовно, ни богатством, ни признанием, ни уважением, ни благодарностью. Они будут ездить по вашей железной дороге и глумиться над вами, кощунствовать, поскольку вам ничего не должны. Не должны даже приподнять при встрече шляпу, купленную на ваши деньги. Вы этого хотели? Вы будете гордиться этой линией?
— Я скорее взорву эту железную дорогу, — побелевшими губами произнес Реардэн.
— Почему же вы не делаете этого, мистер Реардэн? Кто из тех типов людей, которые я описал, пользуется сегодня дорогой, а кто подвергается истреблению?
В долгой тишине слышался отдаленный металлический пульс завода.
— Последним, — нарушил тишину Франциско, — я описал человека, который предъявляет свои права хотя бы на один грош, заработанный трудом другого.
Реардэн не ответил; он смотрел на отражение неоновой надписи в темных окнах вдалеке.
— Вы гордитесь тем, что не устанавливаете пределов своей выносливости, мистер Реардэн, так как думаете, что все делаете правильно. А если это не так? А если вы ставите свою добродетель на службу пороку и допускаете, чтобы она стала орудием для разрушения всего того, что вы любите и уважаете, чем восхищаетесь? Почему вы не защищаете свою систему ценностей в обществе так же, как в своих цехах? Вы, который не допустит и процента примеси в своем металле, — что вы допустили в свой моральный кодекс?
Реардэн сидел не шелохнувшись; слова в его сознании стучали как шаги по тропе, которую он искал; это были слова: согласие жертвы.
— Вы, не покорившийся лишениям и невзгодам, поднявшийся на завоевание природы и обративший ее на службу своему удовольствию и удобству, — чему вы подчинились под давлением людей? Вы, по опыту своей работы знающий, что человек несет наказание только за то, что поступает неправильно, — готовы терпеть? Всю свою жизнь вы только и слышите, как вас поносят — не за проступки, а за величайшие достоинства. Вас ненавидят не за ваши ошибки, а за ваши достижения. Вас презирают за те качества, которыми вы гордитесь, называют эгоистичным за мужество действовать согласно собственному суждению, за то, что вы один несете ответственность за собственную жизнь. Вас называют высокомерным за независимый ум. Клеймят жестоким за неуступчивую прямоту. Считают врагом общества за дальновидность, которая позволяет вам идти неизведанным путем. Вас называют безжалостным за вашу силу и дисциплину при продвижении к цели. Кричат вслед, что вы жадный, за способность создать богатство. Вы затратили колоссальные силы — а вас называют паразитом.
Вы создали богатство и изобилие там, где не было ничего, кроме пустынных земель и беспомощных умирающих от голода людей, — а вас называют кровожадным бандитом. Вас, сохранившего им жизнь, обзывают эксплуататором. Над вами, самым целомудренным и нравственным человеком, насмехаются и глумятся как над вульгарным материалистом. Почему вы не спросите их: по какому праву? По какому моральному кодексу? По каким нравственным нормам? Нет, вы терпите все и храните молчание. Вы преклоняетесь перед их моральным кодексом и ни разу не защитили свой. Вы знаете, какая нравственность требуется, чтобы сделать один-единственный металлический гвоздь, но позволяете называть себя аморальным. Вы знаете, что человеку требуется строжайшая система ценностей, чтобы иметь дело с природой, но думаете, что такая система не нужна, когда имеешь дело с людьми. Вы предоставили своим врагам смертельное оружие, оружие, о котором не подозревали. Это оружие — их моральный кодекс. Спросите себя, как глубоко вы прониклись этим кодексом. Спросите себя, что дает человеку система моральных ценностей и почему человек не может существовать без нее, что произойдет с ним, если он примет ложные нормы, согласно которым зло есть добро. Сказать вам, что притягивает вас ко мне, даже если вы считаете, что должны проклинать меня? Я раскрыл вам глаза на то, что мир задолжал вам и вы должны требовать от людей, прежде чем иметь дела с ними, доказательство их морального права на ваш труд.
Реардэн резко повернулся и замер. Франциско подался вперед, будто заходя на посадку после опасного полета, его взгляд был тверд, но веки, казалось, дрожали от напряжения.
— Вы повинны в страшном грехе, мистер Реардэн, ваша вина намного сильнее, чем вам говорят, но не в том смысле, в котором они проповедуют. Принимать незаслуженное обвинение — тягчайший грех, а именно это вы и делаете всю свою жизнь. Вы платите, когда вас шантажируют не вашими пороками, а вашей добродетелью. Вы готовы нести груз незаслуженного наказания — и позволяете ему становиться тем тяжелее, чем выше проявляемые вами достоинства. Но ваши достоинства сохранили людям жизнь. Вашим моральным кодексом — тем, по которому вы жили, но который никогда не высказывали, не признавали и не отстаивали, — был закон, сохраняющий человеку жизнь! Если вас наказали за это, какова же сущность тех, кто наказывал? Ваш кодекс был кодексом жизни. Тогда каков их кодекс? Какая система ценностей лежит в его основе? Какова его конечная цель? Вы думаете, что это всего лишь заговор с целью присвоить ваше богатство? Вы, знающий источник богатства, должны знать, что это намного хуже заговора. Вы просили меня определить движущую силу человека. Движущая сила человека — его моральный кодекс. Спросите себя, куда ведет вас их мораль и что она предлагает вам в качестве конечной цели. Убить человека — меньшая подлость, чем внушить ему мысль, будто самоубийство — величайший акт добродетели. Отвратительнее, чем швырнуть человека в печь для жертвоприношений, требовать, чтобы он прыгнул туда по собственной воле, да еще и сам построил эту печь. По их утверждению, вы им нужны, но им нечего предложить вам взамен. По их утверждению, вы должны обеспечивать их, потому что они не смогут выжить без вас. Подумайте, какая непристойность — преподносить свое бессилие и свою нужду в вас в качестве оправдания тех пыток, которым они вас подвергают.
Вы принимаете это? Хотите приобрести — ценой своей огромной выносливости, ценой своей агонии — удовлетворение потребностей ваших убийц?
— Нет!
— Мистер Реардэн, — произнес Франциско торжественно спокойным тоном, — если бы вы увидели атланта, держащего на своих плечах мир, увидели, как кровь течет по его груди, ноги его подгибаются и руки дрожат, а он из последних сил пытается удержать мир, и чем мощнее усилие, тем тяжелее мир давит на его плечи, — что бы вы ему предложили?
— Я… не знаю. Что… он может сделать? А что предложили бы ему вы?
— Расправить плечи.
Грохот металла доносился снаружи потоком беспорядочных звуков без явного ритма, не так, как работает механизм, а так, словно за каждым неожиданным подъемом и резким падением, отмеченным слабым стоном машины, скрывался сознательный порыв. Изредка позвякивало оконное стекло.
Франциско наблюдал за Реардэном так, словно изучал траекторию полета снарядов, обстреливающих мишень. Изможденная фигура Реардэна была выпрямлена, холодные голубые глаза не выражали ничего, кроме напряженности, и только неподвижный рот вытянулся прочерченной болью линией.
— Продолжайте, — с усилием произнес Реардэн, — вы ведь не закончили?
— Едва ли я начал. — Голос Франциско звучал жестко.
— Что… вы имеете в виду?
— Вы узнаете прежде, чем я закончу. Но сначала я хочу, чтобы вы ответили на вопрос: если вы понимаете природу вашего бремени, как вы можете…
За окном раздался пронзительный вопль аварийной сирены, ракетой ворвавшийся в небо. Сирена взвыла, замолкла, затем зазвучала снова, то выше, то ниже, словно борясь со страхом завопить еще громче. Это был вопль агонии, призыв о помощи — сам завод кричал, как раненый.
Реардэну показалось, что он рванулся к двери в то же мгновение, как звук сирены достиг его сознания, но он на какой-то миг запоздал, и Франциско опередил его. Вскочивший в том же порыве, что и Реардэн, Франциско уже вылетел в холл, нажал кнопку лифта и, не дожидаясь, помчался по лестнице. Реардэн бежал следом, наблюдая за продвижением лифта по счетчику на этажах. Они вскочили в лифт уже на полпути.
Не успела стальная кабина, содрогнувшись, замереть на первом этаже, как Франциско был уже снаружи, несясь на крик о помощи. Реардэн считал себя приличным бегуном, но он не мог угнаться за фигурой, мелькающей в чередовании ярко-красного света и темноты, за никчемным повесой, за восхищение которым ненавидел себя.
Поток, хлещущий из пробоины в поврежденной печи, не был красным жаром огня, это было белое сияние солнечного света. Он разливался по земле, беспорядочно растекаясь стремительными ручейками; он осветил промозглую дымную завесу ярким подобием утра. Это был расплавленный металл, а вопль сирены возвещал о пробоине — выбило перегородку выпускного отверстия. Начальник цеха лежал без сознания, белый поток бил струей, потихоньку расширяя отверстие, а люди пытались песком, брандспойтами и огнеупорной глиной остановить пышущие жаром ручейки, которые, тяжело скользя, растекались, превращая все на своем пути в струи едкого дыма.
Через несколько секунд, потребовавшихся, чтобы оценить масштабы бедствия, Реардэн увидел фигуру человека у подножия печи, фигуру, очерченную ослепительным светом, словно вставшую на пути потока. Руки с засученными рукавами белой рубашки поднимали и швыряли что-то черное в бьющий струей металла источник. Это был Франциско Д’Анкония, и он действовал с таким мастерством, которое, как считал Реардэн, уже недоступно ни одному человеку.
Много лет назад Реардэн работал на безвестном сталепрокатном заводе в Миннесоте, в его обязанности входило, после того как в поврежденной печи пробивало летку, вручную заделывать отверстие огнеупорной глиной, чтобы удержать поток металла. Это была опасная работа, унесшая много жизней; за несколько лет до этого была изобретена гидравлическая пушка для заделывания летки; но множество заводов находилось в застое, и, чтобы хоть как-то существовать, там приходилось использовать изношенное оборудование и давно устаревшие методы. Реардэн справлялся с этой работой, но с тех пор он не встречал ни одного человека, способного выполнить ее. Сейчас он видел, как посреди бьющих струй горячего пара перед крошащейся поврежденной печью высокий, стройный повеса выполняет эту операцию с ловкостью профессионала.
Реардэну потребовалось одно мгновение, чтобы сбросить пальто, схватить у первого попавшегося рабочего защитные очки и присоединиться к Франциско. Времени говорить, чувствовать и удивляться не было. Франциско лишь на миг взглянул на него — и Реардэн увидел запачканное лицо, черные очки и широкую улыбку.
Они стояли на скользком островке затвердевшей грязи, у края белого потока, под их ногами злорадствовал огонь, а они швыряли и швыряли глину в ослепительное месиво колышущихся язычков, похожих на газ, — кипящий металл. Реардэн осознавал только последовательные движения: подъем глины, нацеливание, бросок вниз и, прежде чем она падала в незримое место назначения, наклон за очередной порцией; его сознание было направлено на работу рук, чтобы спасти печь, и ненадежное для сохранения жизни положение ног. Больше он ничего не ощущал — только ликующее чувство действия, своей способности к нему, точности движений тела, повинующегося его воле. И не имея времени уяснить, но зная это, ухватывая ощущением, минуя контроль сознания, он видел черный силуэт на фоне сияющих красных лучей, локти, угловатые изгибы, свет, бьющий сквозь пар, как длинные иглы прожекторов, следящих за движениями искусного, уверенного человека, которого он прежде видел лишь облаченным в смокинг в огнях бальных залов.
У Реардэна не было времени думать, объяснять, но он знал, что таков и есть Франциско Д’Анкония, именно он первым увидел настоящего Франциско и полюбил — слово не ошарашило его, так как не прозвучало в сознании, Реардэн ощущал лишь какое-то радостное переживание, похожее на поток энергии, дополняющей его собственную.
Реардэн вдруг понял, что это было смыслом существования его мира: мгновенное сопротивление бедствию, непреодолимая энергия борьбы, торжествующее ощущение своей способности победить. Он был уверен, что Франциско чувствует то же самое, что он движим тем же порывом, что они оба имеют право быть тем, что они есть. Он мельком взглянул на покрытое струйками пота лицо, охваченное порывом к действию, он никогда не видел более счастливого лица.
Над ними возвышалась печь — черная масса, окутанная клубами пара; она, казалось, задыхалась, выпуская красные вздохи, которые зависали в воздухе, а люди боролись за то, чтобы она не истекла кровью до смерти. К их ногам падали искры и взрывались мельчайшими осколками металла, исчезая незамеченными на одежде и на коже ладоней. Поток лился все медленнее, ломаными струями через вырастающую на глазах перегородку.
Все случилось так быстро, что Реардэн осознал это только позднее. В его сознании запечатлелись два момента. Сначала он увидел, как Франциско качнулся при выпаде вперед, чтобы бросить очередную порцию глины, потом он неожиданно неловко отскочил назад, конвульсивно взмахнув во избежание падения распростертыми руками, — и ноги заскользили по глине, Франциско не удержался и начал падать в огненную пропасть. Реардэн успел подумать, что, если он прыгнет к Франциско по скользкой осыпающейся глине, это приведет к гибели обоих. Вторым моментом было приземление около Франциско. Реардэн схватил его, и оба замерли в невесомости, качаясь между открытым пространством и грудой глины над огненным провалом, затем Реардэн дернул Франциско назад и на мгновение прижал все его тело к своему, как прижал бы своего единственного сына. Любовь, ужас, облегчение выразились в одном возгласе:
— Осторожно, придурок чертов!
Франциско потянулся за очередной порцией глины и продолжил работу.
Когда все закончилось и пробоина была заделана, Реардэн обнаружил ноющую боль в мышцах, в теле не осталось сил, чтобы двигаться, но все же он чувствовал, себя так, будто входил в свой кабинет рано утром, готовый разрешить еще десяток новых проблем. Он посмотрел на Франциско и только сейчас заметил, что на их одежде зияют черные дыры, что их руки кровоточат, что на виске Франциско содрана кожа и вниз по скуле стекает тоненький красный ручеек. Франциско снял защитные очки и улыбнулся Реардэну — это была чистая утренняя улыбка.
Молодой человек с хронически обиженным и одновременно нахальным видом бросился к Реардэну с криком:
— Я ничего не мог сделать, мистер Реардэн! — И пустился в долгие объяснения.
Реардэн без единого слова повернулся к нему спиной. Это был помощник мастера, ответственный за манометр печи, молодой человек, только что окончивший колледж.
Где-то в глубине сознания Реардэна крутилась мысль, что подобные аварии происходят сейчас чаще и вызваны сортом руды, которую он использовал, но приходилось использовать любую руду, которую удавалось раздобыть. Еще он подумал, что его старые рабочие всегда были способны предотвратить аварию, любой из них заметил бы признаки аварии и знал, как ее предотвратить; но таких людей осталось немного, Реардэн был вынужден брать на работу всех, кого мог найти. Сквозь клубы пара он видел, что именно эти люди, люди старой закалки, бросились со всех концов цеха на борьбу с бедой, теперь они стояли шеренгой, и им оказывал первую помощь медицинский персонал. Он удивился тому, что происходит с молодежью страны. Но удивление исчезло при виде парня из колледжа, на Реардэна нахлынула волна презрения — если это и есть враг, то бояться нечего. Все это промелькнуло в его сознании и исчезло. Реардэн видел, как Франциско отдает распоряжения окружившим его людям. Они не знали, кто он, откуда появился, но слушали: они знали, что перед ними человек, знающий свое дело. Франциско запнулся на полуслове, увидев, что Реардэн подошел и слушает, и, смеясь, извинился:
— О, прошу прощения! Реардэн ответил:
— Продолжай. Все верно, так и надо.
Возвращаясь в потемках в кабинет, они ничего не сказали друг другу. Реардэн чувствовал, как в нем нарастает ликующий смех, что он хочет, в свою очередь, подмигнуть Франциско, как товарищ по заговору, разгадавший тайну, в которой тот ни за что бы не признался. Иногда он поглядывал на лицо Франциско, но тот не смотрел на Реардэна. Через некоторое время Франциско произнес:
— Вы спасли мне жизнь. — В этих словах звучала благодарность.
Реардэн хохотнул:
— Ты спас мне печь.
Дальше они шли молча. С каждым шагом Реардэн чувствовал себя легче. Подставляя лицо холодному воздуху, он увидел мирную темень неба и одинокую звезду над дымовой трубой с вертикальной надписью: «Реардэн стил». Он чувствовал радость жизни. Он не ожидал увидеть перемену на лице Франциско, когда взглянул на него при свете в кабинете. То, что он видел при ярком свечении топки, исчезло. Реардэн ожидал увидеть насмешку над всеми оскорблениями, которые Франциско услышал от него, выражение, требующее извинений, которые Реардэн с радостью был готов принести. Он увидел безжизненное лицо, скованное непривычным унынием.
— Ты ранен?..
— Нет… нет.
— Иди сюда, — приказал Реардэн, открывая дверь в ванную. — Взгляни на себя.
Впервые Реардэн почувствовал, что он старше; он испытывал удовольствие от того, что взял на себя заботу о Франциско, он ощущал непривычное отеческое покровительство.
Он смыл сажу с лица Франциско, смазал йодом и наложил лейкопластырь на его висок, руки и опаленные брови. Франциско молча повиновался.
Реардэн спросил самым проникновенным тоном, на какой был способен:
— Где ты научился так работать? Франциско пожал плечами.
— Я вырос среди литейщиков, — безразлично ответил он. Реардэн не мог понять выражения его лица: это был застывший взгляд, словно глаза Франциско сосредоточились на каком-то тайном видении, которое вытянуло его губы в горькую насмешливую линию.
Они не разговаривали, пока не вернулись в кабинет.
— Видишь ли, — начал Реардэн, — то, что ты сказал здесь, правда. Но это лишь часть правды. Другая часть — это то, что мы сделали потом. Разве ты не видишь? Мы способны действовать. Они — нет. Поэтому в затяжной борьбе победим мы, что бы они с нами ни сделали.
Франциско не ответил.
— Послушай, — продолжал Реардэн, — я знаю, в чем твоя беда. Ты в жизни не удосужился проработать хоть один день по-настоящему. Я думал, ты самонадеян, но теперь вижу, что ты понятия не имеешь о том, что в тебе скрыто. Забудь на время о своем богатстве и поступай ко мне на работу. Я назначу тебя мастером литейного цеха. Ты не знаешь, что это тебе даст. Через несколько лет ты будешь в состоянии руководить «Д’Анкония коппер».
Он ожидал взрыва смеха и был готов спорить, но увидел, что Франциско медленно качает головой, словно не может довериться своему голосу, словно боится, что, едва начав говорить, согласится. Через минуту Франциско произнес:
— Мистер Реардэн… я отдал бы всю оставшуюся жизнь за год работы мастером литейного цеха у вас. Но я не могу.
— Почему же?
— Не спрашивайте. Это личная проблема.
До сих пор Франциско в представлении Реардэна был человеком, вызывающим возмущение и неотразимо привлекательным — но совершенно не способным страдать. Теперь он видел в глазах Франциско выражение тихой, упорно сдерживаемой боли.
Франциско молча потянулся за своим пальто.
— Ты уходишь? — спросил Реардэн.
— Да.
— И не собираешься сказать мне то, что хотел?
— Не сегодня.
— Ты хотел, чтобы я ответил на вопрос.
Франциско покачал головой.
— Ты начал спрашивать, как я могу… Что?
Улыбка Франциско была похожа на стон — единственное проявление боли, которое он себе позволил.
— Я не стану спрашивать об этом, мистер Реардэн. Я это знаю.