Глава 8. По праву любви
Солнце коснулось верхушек деревьев, росших на склоне холма, окрасив их в серебристо-голубые тона, под цвет неба. Дэгни стояла в дверях охотничьего домика, первые солнечные лучи падали на ее лицо, длинные тени деревьев лежали у ее ног. Листва из серебристой постепенно становилась сначала зеленой, а затем дымчато-синей, как тени на дороге. Солнечный свет проникал сквозь ветви и внезапно вспыхивал фонтанами зеленых лучей, встречая на своем пути кусты папоротника. Дэгни любила наблюдать движение света в этот тихий час, когда все еще спит.
Как обычно по утрам, она отметила дату на листке бумаги, приколотом на стене в ее комнате. Рост числа этих отметок составлял единственное движение в тишине этих дней — как дневник, который ведет человек, выброшенный морем на необитаемый остров. Сегодня было двадцать восьмое мая.
Дэгни отмечала дни с определенной целью, но она не могла сказать, достигла она ее или нет. Она приехала, дав себе три конкретные установки. Первое. Отдыхать. Второе.
Научиться жить без железной дороги. Третье. Забыть, выбросить из сердца боль. Именно выбросить, как она сама любила говорить. Дэгни чувствовала себя привязанной к больной попутчице, которую в любой момент может скрутить приступ, и тогда она оглохнет от криков. Никакой жалости к этой попутчице у нее не было, только презрение и отвращение — надо бороться с ней и уничтожить ее, только тогда путь будет свободен и она сможет решить, что делать. Но с этой особой было не так-то просто справиться.
С установкой на отдых все оказалось гораздо проще. Ей понравилось одиночество, она просыпалась утром с ощущением внутреннего удовлетворения. Ей хотелось развить это чувство, чтобы быть готовой ко всему, что могло встретиться в жизни. В городе она жила в постоянном напряжении, вызванном необходимостью противостоять натискам гнева, презрения, отвращения, злобы. Здесь ей ничто не угрожало, кроме физической боли, в результате какого-нибудь происшествия. По сравнению со всем остальным такая боль представлялась легкой и безобидной.
Хижина стояла вдалеке от больших дорог. Дэгни нашла все в таком же состоянии, как оставил отец. Она готовила на старой плите, дрова для которой собирала на склонах холма, привела в порядок стены, крышу, покрасила дверь и оконные рамы. Буйно разросшиеся после дождей сорняки и мох скрыли то, что когда-то было ухоженной тропинкой, поднимавшейся по склону холма от дома к дороге. Дэгни расчистила тропинку, укрепила рыхлую землю булыжником. Ей доставляло удовольствие конструировать сложную систему рычагов и тросов из старых железок и веревок, а затем подымать с их помощью глыбы, которые она не могла бы сдвинуть с места без этих механизмов. Она посадила рядом с домом семена настурции и вьюнка и радовалась, видя, как настурции медленно пробиваются из-под земли, а вьюнок взбирается вверх по стволам деревьев, — радовалась росту, развитию, движению. Работа давала ей необходимый покой, незаметно для себя Дэгни втянулась в нее. Работа начиналась без какого-либо сознательного побуждения — руки сами искали ее; работа подгоняла, давала целебное ощущение спокойствия. Потом Дэгни поняла, что ей необходимо движение к цели, какой бы незначительной она ни казалась, — действия, которые шаг за шагом приводят через определенный промежуток времени к запланированному итогу. Готовка напоминала движение по замкнутому кругу. Но работа по расчистке тропинки была живой — ни один день не пропадал зря, каждый нес в себе все, что содержали предыдущие, и не умирал с приходом дня грядущего. Круговое движение было, по понятиям Дэгни, признаком неживой природы. В неживой вселенной нет никакого другого вида движения, кроме циклического. Человеку же свойственны прямые линии — геометрическая абстракция, порождающая дороги, мосты, рельсы. Именно прямая линия своим движением к цели наполняет бесцельную хаотичность природы смыслом. В воображении Дэгни приготовление пищи уподоблялось бросанию угля в топку двигателя, готового к большому пробегу. Но не безумие ли питать двигатель, когда никакого пробега не предвидится? Нет, подумала она, человеческая жизнь не должна представлять собой круг или цепочку кругов — тогда человек оставляет после себя лишь строчку нолей. Жизнь человеческая должна быть движением по прямой от цели к цели до самого конца, как поезд, идущий от станции к станции до… Хватит!
«Хватит!» — строго говорила она себе, когда крик больной попутчицы готов был вырваться из ее горла… Не думать об этом, не заглядывать слишком далеко, жить, как тогда, когда она расчищала тропинку, — работать и не смотреть, что там впереди, у подножия холма.
Пару раз Дэгни ездила за двадцать миль в Вудсток, за продуктами и всякой всячиной. Вудсток представлял собой два десятка ветшающих зданий, построенных еще во времена прадедов. Никто не знал, на что рассчитывали строители Вудстока, — он стоял вдали от железных дорог, не снабжался электричеством, рядом проходило лишь шоссе местного значения, которое год от года становилось все менее оживленным.
Единственный магазин располагался в деревянном бараке с паутиной по углам и прогнившим от капающей сквозь протекающую крышу воды полом. Его хозяйка, грузная бледная женщина, передвигалась с трудом, но казалось, это не причиняло ей никакого неудобства. Ассортимент продуктов магазина состоял из пыльных консервных банок без этикеток, каких-то круп и овощей, которые гнили в старых ящиках у входа.
— Почему вы не уберете овощи в тень? — спросила как-то Дэгни.
Хозяйка недоуменно посмотрела на нее, будто сомневалась, что такой вопрос может прийти кому-то в голову.
— Они всегда стояли здесь, — равнодушно ответила она. По пути домой Дэгни всегда любовалась водопадом, низвергавшимся с отвесной гранитной стены, туманное облако брызг искрилось на солнце всеми цветами радуги. Было бы здорово построить здесь небольшую электростанцию! Мощности хватило бы и на ее дом, и на Вудсток, ведь в Вудстоке когда-то кипела жизнь, об этом говорило множество диких яблонь вдоль дороги, густая растительность на склонах холма — остатки былых садов. Их можно было бы восстановить, потом проложить ветку от ближайшей железной дороги и… Хватит!
— Керосина сегодня нет, — сказала хозяйка магазина, когда Дэгни в очередной раз приехала в Вудсток. — В четверг вечером шел дождь, а в дождь грузовикам не проехать через Ферфилдское ущелье, дорогу затапливает, и цистерна с керосином сможет проехать по ней только через месяц.
— Если люди знают, что в дождь дорогу затапливает, почему они не ремонтируют ее? — спросила Дэгни.
— Эта дорога всегда была такой, — ответила хозяйка. По дороге домой Дэгни остановилась на вершине холма и посмотрела вокруг. Она видела Ферфилдское ущелье, где шоссе, петляя по заболоченной низине, сужалось, зажатое с обеих сторон холмами. Это так просто — построить дорогу в обход холмов, по другому берегу реки, вудстокцам все равно делать нечего, она могла бы научить их провести ее на юго-запад, так короче, соединить с автомагистралью штата в районе, где загружаются грузовики-трейлеры и… Хватит! Дэгни отставила в сторону керосиновую лампу и зажгла свечу. Из миниатюрного радиоприемника звучала музыка.
Дэгни покрутила ручку настройки в поисках какой-нибудь симфонической музыки, но то и дело натыкалась на крикливые голоса дикторов. Тогда она быстро прокручивала ручку — ей не хотелось слышать никаких новостей.
С первого дня в домике она старалась не думать о «Таггарт трансконтинентал». Не думать до тех пор, пока эти слова не будут восприниматься так же спокойно, как, например, «Атлантик саузерн» или «Ассошиэйтэд стил». Но проходили недели, а рана не заживала.
Порой ей казалось, что она борется с непредсказуемой жестокостью собственного сознания. Она могла лежать в постели, уже засыпая, и вдруг задуматься о том, что на угольном складе в Виллоу Бенд, штат Индиана, износилась лента конвейера. Она заметила это во время своей последней поездки туда, случайно, из окна машины. Надо сказать им, чтобы заменили, иначе… И вот она уже сидит на кровати и плачет. Хватит! И она успокаивается, но остаток ночи уже не может уснуть.
Она могла сидеть в дверях дома на закате, наблюдая, как шелестящая листва успокаивается с наступлением сумерек. Затем в траве вспыхивают искорки светлячков. Они взлетают и носятся в темноте туда-сюда, медленно вспыхивая, как будто предупреждают кого-то, — совсем как сигнальные огни, мигающие ночью над дорогой… Хватит!
Было время, когда Дэгни не могла сказать себе «хватит!», не могла подняться на ноги, как от физической боли, — хотя можно ли ее отделить от боли душевной? Она могла упасть на пол или на землю, прижаться лицом к ножке стула или камню, стараясь не закричать во весь голос. А перед глазами у нее стояли — близкие, реальные, как тело любимого, — рельсы, сходящиеся вдалеке в одну точку, рассекающий воздух нос локомотива с эмблемой «ТТ», колеса, ритмично стучащие под полом вагона, памятник Нэту Таггарту в вестибюле терминала. Она старалась забыть, не думать об этом, лежать спокойно, но лицо нервно подергивалось, когда она прижимала к нему руки. Она мобилизовывала все силы против своего сознания, беззвучно и монотонно повторяя: «Выброси. Выброси это из сердца!»
Были и длительные периоды покоя, когда она могла взглянуть на проблему бесстрастно, оценить, проанализировать ее, как если бы эта проблема сводилась к технической. Но ответа не находила. Дэгни знала, что отчаянная тоска по железной дороге пройдет, если только ей удастся убедить себя, что тоска эта не оправдана логически и морально. Но тоску порождала уверенность, что правда на ее стороне, что нерационален и нереален враг. Дэгни не могла поставить перед собой следующую цель и найти в себе силы и любовь достичь ее без чувства правоты. Это чувство было утрачено в борьбе не с какой-то высшей силой, а с отвратительным злом, имя которому — немощь.
Дэгни надеялась, что забудет железную дорогу, найдет покой здесь, в лесу; она построит дорогу и соединит ее с шоссе внизу, отремонтирует шоссе, подведет его к магазину в Вудстоке — это и станет ее целью. И пустое бледное лицо хозяйки магазина, глядящее на мир с непроходящей апатией, станет пределом, поставленным всем ее попыткам. Почему? Она услышала собственный возглас. Ответа не было.
«Надо оставаться здесь, пока я не найду ответа. Идти некуда. Нельзя двигаться, нельзя начинать строить дорогу, пока… пока не выбран конечный пункт», — думала Дэгни.
Бывали и длинные безмолвные вечера, когда она неподвижно сидела и смотрела вдаль, на юг, где уже темнело. Ее охватывало одиночество, тоска по Хэнку Реардэну. Дэгни хотела видеть его спокойное, уверенное лицо, с чуть заметной улыбкой смотрящее на нее. Но она знала, что не увидит его, пока не победит. Его улыбку надо было заслужить, она предназначалась сопернику, всегда готовому померяться с ним силами, а не побитой развалине, ищущей в этой улыбке облегчения и этим разрушающей ее смысл. Он мог помочь ей жить; но не мог помочь понять, зачем жить.
После того утра, когда она отметила на календаре пятнадцатое мая, Дэгни начала ощущать легкий страх. Однажды она даже заставила себя послушать новости, — его имя не упоминалось. Страх за Реардэна остался последней ниточкой, связывающей Дэгни с городом; он приковывал ее взгляд к югу, к горизонту, и вниз, к шоссе у подножия холма. Она поняла, что ждет Реардэна, вслушивается, стараясь уловить шум мотора. Но единственным звуком, иногда подающим ей надежду, был шум крыльев большой птицы, продирающейся при взлете сквозь ветви деревьев.
Существовала и еще одна нить, связывающая Дэгни с прошлым, которая не давала ей покоя, как нерешенный вопрос: Квентин Дэниэльс и двигатель, который он пытался восстановить. До первого июня она должна была переслать ему чек за месяц работы. Говорить ли ему, что она ушла с работы, что ей и всему миру никогда не понадобится этот двигатель? Сказать, чтобы он бросил двигатель ржаветь в куче мусора вроде той, в которой она его нашла? Она не могла заставить себя сделать это. Это было сложнее, чем бросить железную дорогу. И этот двигатель был для нее скорее не ниточкой в прошлое, а связью с будущим. Уничтожить его было бы даже не убийством, а самоубийством. Приказав ему прекратить работу, она расписалась бы в том, что у нее больше нет цели.
Нет, это неправда, думала она, стоя в дверях охотничьего домика в то утро двадцать восьмого мая, неправда, что в будущем нет места для выдающихся достижений человеческой мысли. Что бы ни происходило, она верила, что зло неестественно и преходяще. Она почувствовала это как никогда ясно именно в то утро; осознала, что мерзость города и его жителей и мерзость ее собственных страданий преходящи, а светлое чувство надежды живо и пробуждается в ней при виде залитого солнечным светом леса; поняла, что ощущение безграничных возможностей человека реально и вечно.
Дэгни стояла в дверях и курила. Из комнаты доносились звуки симфонии эпохи ее деда — ее передавали по радио. Она не вслушивалась, заметила только, что ее рука, подносящая ко рту сигарету, движется в такт музыке. Дэгни закрыла глаза и замерла, чувствуя, как солнечные лучи скользят по ее телу. Наконец-то она смогла насладиться мгновением, не дать болезненным воспоминаниям заглушить способность чувствовать; чем дольше она сохранит эту способность, тем больше у нее будет сил двигаться дальше.
Она почти не услышала другой звук, который прорывался сквозь музыку, — как будто кто-то царапал старую пластинку. Дэгни резко отбросила в сторону окурок. В тот же момент она поняла, что незнакомый звук становится громче и что это шум мотора. Она никогда не признавалась себе в том, как долго ждала этого звука, как хотела увидеть Хэнка Реардэна. Дэгни услышала собственную усмешку, которая вышла смущенной, тихой, будто она боялась спугнуть звук, который вырос до отчетливого шума поднимавшейся в гору машины. Она почти не видела дороги — только небольшой ее отрезок под аркой, образованной у подножия холма ветвями деревьев, но Дэгни узнала тук автомобильного мотора по нарастающему напряжению на подъемах и шелесту шин на поворотах.
Машина остановилась под аркой из ветвей. Дэгни не узнала ее — это был не черный «хэммонд», а длинный серый кабриолет. Она увидела, как вышел водитель, — появление здесь этого человека было невероятно. Это был Франциско Д’Анкония.
Дэгни испытала потрясение, которое даже нельзя было назвать разочарованием. Скорее чувство, что разочарование теперь ничего не значит. Это была готовность и странный внезапный столбняк, неожиданная уверенность в том, что она стоит на пороге чего-то неведомого, жизненно важного.
Франциско быстрым шагом поднялся на холм и поднял голову, чтобы оглядеться. Он увидел стоящую в дверях Дэгни и остановился. Она не могла разглядеть выражения его лица. Он долго стоял, не шелохнувшись, устремив взгляд на нее. Затем двинулся дальше вверх по дороге.
Дэгни показалось, что она ждала этого, как в детстве. Он приближался к ней не спеша, с видом ликующей, уверенной готовности. Нет, это было не детство, а будущее, каким она себе его представляла в те дни, когда ждала его приезда, как освобождения из тюрьмы. Перед ее мысленным взором пронеслось утро, до которого они дожили бы, если бы ее взгляды на жизнь оправдались, если бы они оба пошли по тому пути, в который она так верила. Замерев от удивления, Дэгни смотрела на Франциско. Для нее этот момент был приветом из прошлого.
Когда он приблизился, она рассмотрела его лицо — на нем светилась радость, свойственная только человеку, заслужившему право быть беззаботным. Он улыбался и что-то насвистывал в такт своим широким, плавным шагам. Мелодия показалась Дэгни знакомой, очень подходящей к случаю, она несла в себе что-то странное, важное, но Дэгни не могла сейчас думать.
— Привет, Слаг!
— Привет, Фриско!
По тому, как он посмотрел на нее, как вскинул голову, по его моргающим глазам, слабой, почти беспомощной улыбке, по внезапно напрягшимся мышцам, когда он обнял ее, Дэгни поняла, что он ничего заранее не планировал. И это было самое правильное для них обоих.
Франциско обнял ее с каким-то отчаянием; Дэгни стало больно, когда он прижал свои губы к ее губам. Подчеркнутая податливость его тела при соприкосновении с ее телом не сводилась к минутному физическому удовольствию — Дэгни знала, что жажда близости не доводит мужчину до такого состояния, и знала, что в его жесте заключено откровение, которого она никогда прежде не слышала от него, самое искреннее признание в любви, на какое только способен мужчина. Он сломал себе жизнь, но это был все тот же Франциско Д’Анкония, в чьей постели ей так лестно было оказаться; несмотря на все предательства, которые она пережила, ее взгляд на жизнь оказался правильным, и некая неразрушимая частица этого взгляда сохранилась и в нем. И ее тело подалось ему навстречу; она обнимала и целовала его, признаваясь в своем желании, признавая, что никогда не изменит своего отношения к нему.
Ей вспомнились последние годы его жизни, и она с болью осознала, что чем выше он становится как личность, тем усерднее эту личность разрушает. Она оттолкнула, его, отрицательно покачала головой и ответила за них обоих:
— Нет.
Франциско посмотрел на нее, обескуражено улыбаясь:
— Не сейчас. Сначала тебе предстоит многое простить мне. Но теперь я могу тебе все рассказать.
Она не помнила, чтобы он когда-нибудь говорил так тихо и беспомощно. Стараясь взять себя в руки, он улыбнулся — виновато, как просящий прощения ребенок. Но в этой улыбке читалось и удовлетворение, радостная демонстрация, что ему не надо скрывать внутреннюю борьбу — ведь сейчас он боролся не с болью, а с радостью.
Она отступила назад; чувства захлестнули ее, и в голове пронеслись вопросы, отчаянно пытаясь оформиться в слова.
— Дэгни, твое самоистязание в течение последнего месяца… Скажи честно — ты вынесла бы это двенадцать лет назад?
— Нет, — ответила она. Он улыбнулся. — А почему ты вспомнил об этом?
— Чтобы снять грех с двенадцати лет своей жизни, о которых я не сожалею.
— Что ты имеешь в виду? И что ты знаешь о моем самоистязании? — Вопросы начали обретать форму.
— Дэгни, разве ты не видишь, что я все знаю?
— И как ты… Франциско! Что ты насвистывал, поднимаясь сюда?
— Насвистывал? Не знаю.
— Ведь это Пятый концерт Ричарда Хэйли?
— Вот как!.. — Он ошарашено взглянул на Дэгни, потом довольно улыбнулся: — Об этом потом.
— Как ты узнал, где я?
— И об этом после.
— Ты выбил это из Эдди?
— Я не видел Эдди больше года.
— Но это знал только он.
— Мне сказал не Эдди.
— Я не хотела, чтобы меня здесь нашли.
Франциско медленно посмотрел вокруг, его взгляд остановился на тропинке, которую она обиходила, на высаженных перед домом цветах, починенной крыше. Он усмехнулся, будто поняв что-то обидевшее его.
— Тебе не надо было сидеть здесь месяц. Боже, не надо было! Единственный раз в жизни я не хотел ошибиться и ошибся. Я не думал, что ты готова уйти. Если бы знал, следил бы за тобой днем и ночью.
— Правда? Зачем?
— Чтобы избавить тебя, — он указал на плоды ее труда, — от всего этого.
— Франциско, — сказала она, понизив голос, — если тебе небезразличны мои страдания, не говори об этом, потому что… — Она запнулась; за все эти годы она ни разу не жаловалась ему. — Я не хочу это слышать.
— Потому что я именно тот, кто меньше всего имеет право говорить об этом? Дэгни, если ты думаешь, что я не знаю, как сильно обидел тебя, я расскажу тебе о годах, когда… Но это в прошлом. О дорогая, все это в прошлом!
— Неужели?
— Прости, я не должен был это говорить. Пока ты сама не скажешь это. — Он старался владеть голосом, но он не мог скрыть счастья.
— Ты рад, что я потеряла все, для чего жила? Хорошо. Я скажу то, что ты хотел услышать, приехав сюда: ты первый, кого я потеряла. Ты доволен, что я потеряла остальное?
Франциско смотрел ей прямо в глаза с такой неподдельной, почти угрожающей искренностью, что она поняла: чем бы ни были для него эти годы, что бы они ни значили, ей не следовало употреблять слово «доволен».
— Ты правда так думаешь? — спросил он.
— Нет… — прошептала она.
— Дэгни, мы никогда не расстанемся с тем, ради чего живем. Можно изменить форму, если сделать ошибку, но содержание останется прежним, а форма — она зависит от нас.
— Это я повторяю себе уже целый месяц. Но для меня закрыты пути к цели. К любой цели.
Франциско не ответил, он присел на камень у дверей и внимательно наблюдал за Дэгни, словно боясь пропустить малейшую перемену в ее лице.
— Что ты теперь думаешь о людях, которые бросают все и исчезают? — спросил он.
Дэгни пожала плечами, беспомощно улыбнулась и села на землю рядом с ним:
— Знаешь, раньше мне казалось, к ним приходит какой-то разрушитель и заставляет их все бросить. Но, скорее всего, это не так… Все это время, последний месяц, я почти жалела, что он не идет ко мне. Никто так и не пришел.
— Никто?
— Никто. Я думаю, он приводит вескую причину, чтобы заставить людей предать все, что им дорого. В моем случае это уже не нужно. Я знаю, что чувствуют эти люди, и больше не виню их. Единственное, чего я не понимаю, — как они могут жить после этого, — если, конечно, кто-то из них еще жив.
— Тебе кажется, что ты предала «Таггарт трансконтинентал»?
— Нет. Думаю, я предала бы ее, оставшись на работе.
— Именно так.
— Если бы я согласилась служить этим бандитам… Я отдала бы им на расправу Нэта Таггарта. Я не могла. Не могла позволить, чтобы все, чего достигли он и я, в конечном счете досталось бандитам.
— Да, не могла. Думаешь, что теперь ты любишь железную дорогу меньше, чем раньше?
— Я думаю, что отдала бы жизнь, только бы еще хоть год поработать на железной дороге… Но я не могу вернуться.
— Теперь ты знаешь, что чувствуют люди, которые ушли, и во имя какой любви они бросили все.
— Франциско, — спросила она, глядя в землю, — почему ты спросил, могла ли я бросить дорогу двенадцать лет назад?
— А разве ты не знаешь, о какой ночи я думаю, как, впрочем, и ты?
— Знаю… — прошептала она.
— В ту ночь я бросил «Д’Анкония коппер».
Дэгни медленно, с усилием подняла голову и посмотрела на Франциско. Выражение его лица было таким же, как в то утро, двенадцать лет назад, — радость, хотя он не улыбался, победа над болью, гордость человека, дорого заплатившего за то, что того стоило.
— Но ты же не бросил, — сказала она, — не ушел. Ты по-прежнему президент «Д’Анкония коппер», только теперь для тебя это ничего не значит.
— Для меня это так же важно, как и в ту ночь.
— Тогда почему ты позволил компании развалиться?
— Дэгни, тебе повезло больше, чем мне. «Таггарт трансконтинентал» отличалась очень сложной структурой. Без тебя она долго не продержится. Рабский труд не спасет ее. Они будут вынуждены ликвидировать дорогу, и тебе больше не придется служить бандитам. С медными рудниками все гораздо проще. «Д’Анкония коппер» переживет поколения воров и рабов. Шатко-валко, но она будет жить и подкармливать их. Я должен уничтожить ее сам.
— Что?!
— Я ликвидирую «Д’Анкония коппер» сознательно, планомерно, собственными руками. Я все спланирую и буду работать над этим так же усердно, как если бы я работал на процветание своего дела, — чтобы никто не заметил и не остановил меня, чтобы никто не захватил рудники, пока не станет слишком поздно. Когда-то я надеялся, что буду тратить все свои силы и энергию на «Д’Анкония коппер» — я и трачу… но отнюдь не на то, чтобы она разрасталась. Я уничтожу ее всю, до последней унции меди, до последнего цента, который может достаться бандитам. Я не оставлю ее такой, какой получил, я оставлю ее такой, какой нашел ее Себастьян Д’Анкония, — и посмотрим, как они выкрутятся без него и без меня!
— Франциско! — воскликнула она. — Как ты мог сделать это?
— По праву любви, такой же, как твоя, — спокойно ответил он, — моей любви к «Д’Анкония коппер», к духу, создавшему ее. К духу, который когда-нибудь вернется.
Дэгни сидела молча, силясь собрать все воедино, но потрясение было слишком велико. В наступившей тишине вновь раздались звуки передаваемой по радио симфонии, они доходили до Дэгни, как медленный, размеренный звук шагов. Она старалась восстановить в памяти все эти двенадцать лет: измученный юноша, ищущий утешения у нее на груди, человек, сидящий на полу и играющий в шарики, смеясь над тем, как гибнут гигантские предприятия, человек, отказавшийся ей помочь с криком: «Любимая, я не могу!», человек, поднявший в темном углу бара тост за годы, когда Себастьяну Д’Анкония приходилось выжидать…
— Франциско… все мои догадки… Я никогда не думала об этом… Не думала, что ты один из тех, кто ушел…
— Я был одним из первых.
— Я думала, они всегда исчезают.
— А разве я не исчез? Разве я не оставил тебя лицезреть дешевого повесу, вовсе не похожего на Франциско Д’Анкония, которого ты знала?
— Да… — прошептала Дэгни. — Но хуже всего было то, что я не могла поверить в это — никогда… Всякий раз, когда я смотрела на тебя, я видела Франциско Д’Анкония…
— Я знаю. И знаю, каково тебе пришлось. Я старался помочь тебе все понять, но тогда было слишком рано говорить правду. Дэгни, если бы я сказал тебе — в ту ночь или тогда, когда ты пришла проклясть меня за шахты Сан-Себастьяна, — что не трачу время зря, а разрушаю все то, что было свято для нас с тобой, — «Д’Анкония коппер», «Таггарт трансконтинентал», «Вайет ойл», «Реардэн стил», — тебе было бы проще поверить в это?
— Тяжелее, — прошептала она. — Не знаю, могу ли я смириться с этим даже сейчас. Ни с твоим самоотречением, ни с моим… Но, Франциско, — она внезапно вскинула голову и взглянула ему в лицо, — если это была твоя тайна, то из всего того ужаса, который тебе пришлось вынести, я была…
— Да, дорогая, да, ты была тяжелее всего!
Это был отчаянный крик, в котором звучали и смех, и облегчение от того, что он может наконец исповедаться о тех муках, от которых так хотелось избавиться. Он взял руку Дэгни, приложил к своим губам, потом к щеке, чтобы она не увидела на его лице отражения того, чего стоили ему эти годы.
— Если это расплата, которая… Как бы я ни заставлял тебя страдать, это — моя расплата… сознание того, что я собираюсь и должен сделать, и ожидание, ожидание… Но с этим покончено.
Он поднял глаза, улыбнулся, посмотрел на нее, и она увидела на его лице заботливую нежность, поняла, что он заметил ее отчаяние.
— Дэгни, не думай об этом. Я не считаю, что страдания извиняют меня. Какова бы ни была причина, я поступал совершенно сознательно и знал, что заставляю тебя страдать. На исправление этого уйдут годы. Забудь то, что я не выразил словами. — Она знала, что он подумал: «Забудь то, о чем сказали мои объятия». — Из всего, что мне придется сказать тебе, это я скажу в самую последнюю очередь. — Но его глаза, улыбка, пальцы на ее запястье уже сказали это. — Ты слишком много пережила, тебе пришлось многое понять и многому научиться, чтобы затянулись раны тех страданий, которых ты не заслужила. Сейчас имеет значение только то, что ты можешь восстановить силы. Мы оба свободны, свободны от этих мерзавцев, мы недосягаемы для них.
— Для этого я сюда и приехала, — тихо сказала она. — Чтобы постараться понять. Но я не могу. Это чудовищная несправедливость — отдать мир на растерзание бандитам; немыслимо жить под их властью. Я не могу ни уйти, ни вернуться. Не могу жить без работы и не могу работать, как раб. Я всегда считала, что все средства хороши, кроме капитуляции. У нас нет права на капитуляцию, и я не верю, что правильно поступили те, кто ушел. Так не воюют. Уйти значит капитулировать, остаться — тоже. Я больше не знаю, что правильно.
— Проверь свои исходные положения, Дэгни. Противоречий не существует.
— Но я не нахожу ответа. Я не могу осудить тебя за то, что ты сейчас делаешь, хотя мне страшно; я чувствую одновременно восторг и страх. Ты, наследник рода Д’Анкония, который мог бы превзойти своих предков в преумножении дела, обращаешь свои феноменальные способности на разрушение. А я выкладываю дорожки булыжником и латаю крышу — когда трансконтинентальная система железных дорог разваливается в руках отпетых уголовников. Судьба мира была в наших руках. И если мы позволили ему стать таким, каков он есть, то это наша вина. Но я не вижу, в чем наша ошибка.
— Да, Дэгни, это была наша вина.
— Мы мало работали?
— Мы много работали, но слишком мало брали за нашу работу.
— Что ты имеешь в виду?
— Мы никогда не требовали того, что общество задолжало нам, и наши лучшие достижения доставались худшим из людей. Эту ошибку много лет назад совершили и Себастьян Д’Анкония, и Нэт Таггарт, и все те, кто питал мир, ничего не получая взамен. Ты больше не знаешь, что правильно? Дэгни, это не война за материальные ценности. Это кризис морали — величайший из всех, что видел мир, и последний. Наша эпоха — вершина столетий зла. Мы должны положить этому конец или исчезнуть — мы, думающие люди, это наша и только наша вина. Мы создали в этом мире комфорт, но мы позволили врагам навязать миру их моральный кодекс.
— Но мы никогда его не принимали. Мы жили по своим правилам.
— Да, и платили за это! Платили нашими достижениями, силой нашего духа — деньгами, которые наши враги получали, не заслужив этого права, и честью, которую мы заслужили, но не получили. В этом наша вина — мы согласились платить. Мы поддерживали жизнь общества и позволяли ему презирать нас и боготворить наших могильщиков. Мы позволяли боготворить невежество и жестокость любителей поживиться за чужой счет. Приняв кару не за свои грехи, но за свои заслуги, мы изменили нашему кодексу и вдохнули жизнь в их кодекс. Дэгни, их мораль — это бандитские понятия. Твои добродетели — орудие в их руках. Они знают, что ради работы, полезной работы ты стерпишь все, потому что знаешь: моральная ценность человека выражается его достижениями, без них он жить не может. Твоя любовь к добродетели — это любовь к самой жизни. Они рассчитывают, что ради своей любви ты выдержишь любой груз, что никакие усилия не покажутся тебе чрезмерными. Дэгни, враги уничтожают тебя, используя твою же силу. Твоя щедрость и терпение — их единственное оружие. Единственное, на чем они играют, — это твоя односторонняя порядочность. Они знают это. Ты — нет. И они боятся того дня, когда ты это узнаешь. Ты должна научиться понимать их. Пока не научишься, ты от них не освободишься. А когда научишься, дойдешь до таких высот праведного гнева, что предпочтешь уничтожить «Таггарт трансконтинентал», лишь бы не оставлять дорогу в их руках.
— Но оставить ее им, — простонала Дэгни, — бросить дорогу… Бросить «Таггарт трансконтинентал», когда она почти как живой человек…
— Была. Теперь нет. Оставь ее им. Им это не поможет. Брось ее. Она нам не нужна. Они не сумеют оживить ее. А мы сумеем. Мы проживем без нее. Они — нет.
— Но нас довели до того, что мы отреклись от наших принципов и капитулировали!
— Дэгни, мы те, кого эти враги духа человеческого называют материалистами, и мы единственные, кто знает, как мало значат материальные блага сами по себе, поскольку ценность и смысл им придаем мы. Мы можем себе позволить ненадолго отказаться от них, чтобы позднее создать что-то более ценное. Мы — душа того организма, телом которого являются железные дороги, медные рудники, металлургические заводы и нефтяные скважины; они работают день и ночь, как сердце, во имя священной цели поддержания человеческой жизни, но только до тех пор, пока они остаются нашим телом — выражением и результатом наших достижений. Без нас тело — труп, производящий лишь яд, яд разобщенности, превращающей людей в стаю охотников за падалью. Дэгни, научись понимать сущность своей силы, и ты поймешь парадоксальность ситуации, в которой оказалась. Ты не зависишь от материальных ценностей, они зависят от тебя — ты их создала, тебе принадлежит неповторимый механизм их создания. Где бы ты ни оказалась, ты сумеешь создавать. А эти бандиты, по их собственной теории, оказались в постоянной отчаянной нужде, в слепой зависимости от материи. Почему бы тебе не поймать их на слове? Им нужны фабрики, железные дороги, шахты, двигатели, создавать которые и управлять которыми они не умеют. Что они будут делать с железной дорогой без тебя? Кто сможет следить за ее работой, поддерживать ее жизнь?
Кто спасет ее в очередной раз? Может, твой брат Джеймс? А кто кормил его? Кто кормил бандитов? Кто производил для них оружие? Кто дал им средства, чтобы задавить тебя? Невероятный фарс — ничтожные безграмотные оборванцы властвуют над творениями гения! Кто сделал его возможным? Кто поддерживает твоих врагов, кто выковал твои цепи, кто уничтожил твои достижения?
Дэгни с застрявшим в горле криком рванулась вперед. Франциско вскочил на ноги, резко, как тугая пружина, выпрямился и продолжал с безжалостным торжеством:
— Ты начинаешь прозревать? Дэгни, оставь им остов железной дороги, все эти ржавые рельсы, гнилые шпалы, разломанные двигатели, но не оставляй им свой разум! Не оставляй им свой разум! Судьба мира зависит от твоего решения!
— Дамы и господа! — Панический голос диктора прервал звуки симфонии. — Мы прерываем передачу специальным выпуском новостей. Крупнейшая катастрофа в истории железных дорог произошла сегодня рано утром на магистрали «Таггарт трансконтинентал» в Уинстоне, штат Колорадо! Разрушен знаменитый тоннель Таггарта!
Дэгни закричала так, как, наверное, кричали люди в тот страшный момент в тоннеле. Этот крик звенел в ушах Франциско до конца передачи — они вместе бросились в дом, к приемнику, и стояли рядом, объятые ужасом. Она не отрывала глаз от приемника, а он — от нее.
— Подробности сообщил Люк Биал, помощник машиниста скоростного поезда компании «Таггарт трансконтинентал» — «Кометы». Он найден без сознания сегодня утром у западного портала тоннеля и, по-видимому, является единственным оставшимся в живых свидетелем катастрофы. Из-за грубейшего нарушения правил техники безопасности, причины которого устанавливаются, экспресс «Комета», шедший в Сан-Франциско, вошел в тоннель, влекомый паровозом. Тоннель Таггарта, длиной в восемь миль, прорублен сквозь хребет Скалистых гор и как инженерное сооружение считался далеко опередившим свое время. Он был построен внуком Натаниэля Таггарта в эпоху чистых, бездымных дизельэлектровозов. Вентиляционная система тоннеля не была предназначена для очистки воздуха от задымленности и пара, создаваемых паровозами. Это знали все служащие дороги, и послать состав в тоннель с паровозом означало обречь всех на смерть. «Комете», однако, был дан приказ проследовать через тоннель. По словам помощника машиниста Биала, последствия задымленности начали ощущаться, когда поезд углубился в тоннель примерно на три мили. Машинист Джозеф Скотт полностью открыл клапан пара в отчаянной попытке набрать скорость, но изношенный старый двигатель еле тянул тяжелый длинный состав на подъеме. Борясь с усиливавшейся задымленностью, машинист и помощник машиниста все же заставили изношенные паровые котлы выдавать сорок миль в час, но в это время один из пассажиров, начав задыхаться, поддался панике и рванул ручку стоп-крана. Резкий рывок при остановке разорвал воздушный шланг, и двигатель остановился. Из вагонов послышались крики, пассажиры начали разбивать окна. Машинист Скотт, тщетно пытавшийся запустить двигатель, потерял сознание, наглотавшись дыма. Помощник машиниста соскочил с паровоза и побежал. Он был уже недалеко от западного входа в тоннель, когда услышал взрыв, — последнее, что он запомнил. Остальные подробности мы узнали от служащих дороги на станции Уинстон. Оказалось, что следовавший в том же направлении специальный грузовой состав сухопутных сил, груженный большим количеством боеприпасов, не получил предупреждения о стоявшей на путях «Комете». Оба состава двигались с нарушением графика и нагоняли упущенное время. Армейскому эшелону была дана команда проследовать в тоннель, несмотря на предупреждающий сигнал, так как сигнальная система тоннеля вышла из строя. Как оказалось, несмотря на ограничение скорости из-за частых неполадок в вентиляционной системе тоннеля, неписаным правилом всех машинистов было давать в тоннеле полный ход. Как удалось установить, «Комета» остановилась в точке, где тоннель идет на подъем. Скорее всего, к этому времени все на «Комете» были мертвы. Вряд ли машинист армейского эшелона, проходившего подъем со скоростью восемьдесят миль в час, мог заметить заднее окно последнего вагона «Кометы», которое было ярко освещено, когда она отходила от Уинстона. Армейский эшелон врезался в «Комету». Сила взрыва выбила стекла на ферме в пяти милях от места катастрофы и вызвала обвал в горах. Спасатели все еще не могут пробиться ближе чем на три мили к месту взрыва. Вряд ли кто-либо остался в живых, и вряд ли тоннель Таггарта будет восстановлен.
Дэгни стояла не шелохнувшись и смотрела перед собой так, будто видела место катастрофы. Потом она резко повернулась за своей сумкой, как будто сейчас это была единственная важная вещь, схватила ее, бросилась к двери и выбежала из дома. Ее порывистые движения обрели бессознательную четкость лунатика.
— Дэгни, — крикнул Франциско, — не возвращайся!
Но его крик не достиг ее, как будто он звал ее с гор Колорадо.
Франциско бросился за ней, догнал, схватил за руки и закричал:
— Не возвращайся туда, Дэгни! Ради всего святого, не возвращайся!
Она смотрела на него, словно не узнавая. Обладая недюжинной физической силой, он без труда мог бы сломать ей руки. Но Дэгни с отчаянной силой человека, борющегося за жизнь, резко вырвалась, на мгновение выведя его из равновесия. Когда Франциско поднялся на ноги, она уже бежала вниз по дороге, бежала, как когда-то он бежал на вой сирены на заводе Реардэна, — бежала к своей машине.
* * *
Прошение об отставке лежало на столе перед Джеймсом Таггартом, и он смотрел на него, парализованный ненавистью. Ему казалось, что его враг — этот клочок бумаги, не написанные на нем слова, а бумага и чернила, в которых материализовались эти слова. Он всегда считал мысли и слова неубедительными, но их материальное воплощение являло собой именно то, чего он всю жизнь стремился избегать — определенность, не подлежащую обжалованию.
Таггарт еще не решился на отставку; пока нет, думал он; он написал это прошение по причине, которую определил для себя как «на всякий случай». Прошение было для него формой защиты; он еще не подписал его — это была уже защита от защиты. Ненависть была направлена на непреодолимое чувство, что дольше тянуть он не сможет.
Он получил сообщение о катастрофе в восемь часов утра; к полудню он приехал в офис. Инстинкт, природу которого он знал, хотя изо всех сил старался не знать, подсказал ему, что он должен быть здесь.
Люди, бывшие его краплеными картами в той игре, которой он владел мастерски, затасовались. Клифтон Лоуси прикрылся диагнозом врача, который нашел у него сердечное недомогание, не позволявшее его беспокоить. Один из помощников Таггарта якобы уехал прошлым вечером в Бостон, а другого вызвали в неизвестную больницу к отцу, о котором раньше никто и слыхом не слыхивал. Дома у главного инженера никто не поднимал трубку. Никто не мог найти и вице-президента по связям с общественностью.
По пути в офис Таггарт видел большие черные заголовки газет. Проходя по коридорам здания «Таггарт трансконтинентал», он слышал голос диктора по радио, голос, который был бы уместнее в трущобной пивной: он вопил, требуя национализации железных дорог.
Шаги Таггарта звучали гулко, чтобы все знали — босс на месте, и достаточно торопливо, чтобы никто не останавливал его и не лез с вопросами. Он закрыл дверь кабинета, приказав секретарю никого не пускать, на телефонные звонки не отвечать и говорить всем, что мистер Таггарт занят.
Затем он сел за стол, оставшись наедине со своим страхом. Ему казалось, что его заперли в склепе и ему не выбраться. И в то же время ему казалось, будто он выставлен напоказ всему городу, и он надеялся, что никому не удастся взломать замок. Он должен быть здесь, в этом кабинете, сидеть тихо и ждать — ждать неизвестно чего, что снизойдет на него и подскажет дальнейшие действия. Он боялся и того, что за ним придут, и того, что никто не приходит и не говорит ему, что делать.
Телефонные звонки из других кабинетов звучали криками о помощи. Он со злобным торжеством смотрел на дверь, думая, что все эти голоса разбиваются о безобидную фигуру его секретаря, молодого человека, поднаторевшего в искусстве обходить острые углы, которое он практиковал с ловкостью человека, безнравственного от природы. Звонки, думал Таггарт, идут из Колорадо, из каждого пункта сети дорог Таггарта, из каждого кабинета в этом здании. Пока он не снимал трубку, ему ничто не угрожало. Все его чувства сконцентрировались в плотное, тяжелое, непрозрачное ядро, он подумал, что люди, управляющие сетью дорог «Таггарт трансконтинентал», не смогут их затронуть; эти люди — враги, которых надо победить хитростью. При мысли о членах совета директоров приступы страха обострились, но прошение об отставке было его личной пожарной лесенкой — а они пусть остаются в горящем доме. Больше всего пугали мысли о людях из Вашингтона. Если позвонят оттуда, придется отвечать; его ловкий секретарь знает, чьи голоса весомей распоряжений босса. Но из Вашингтона не звонили.
Страх спазмами пронзал все тело, во рту пересохло. Таггарт не знал, чего боится. Он знал, что это не угрозы диктора, услышанные по радио. То, что он пережил, услышав сообщение по радио, было больше похоже на привычный служебный страх, который появился, когда он только занял этот пост, с которым он сжился, как с хорошо сшитым костюмом или застольными речами. Но слова диктора внушали ему и вкрадчивую надежду, юркую и незаметную, как таракан. Если она обретет форму, то решит все проблемы, спасет его от рокового решения — от подписания прошения… Он больше не будет президентом «Таггарт трансконтинентал», но и никто им не будет… никто больше им не будет…
Он заглянул в свой стол, ни на чем не сосредоточиваясь. Он будто погружался в туман, стараясь, чтобы ничто в этом тумане не обрело четкости очертаний. Все существующее узнаваемо, но Таггарт отказывался узнавать окружающую его реальность, она словно не существовала для него.
Он не проверял фактов произошедшего в Колорадо, не старался выяснить его причин, не задумывался о последствиях. Он не думал. Плотный ком эмоций давил на него почти физически, заполнял его сознание, освобождая от необходимости думать. Ком состоял из ненависти — ненависть была его единственной реакцией, единственной реальностью; ненависть не имела цели, причины, начала и конца, она перерастала в вызов всей вселенной, оправдание, право, абсолют.
Телефонные звонки продолжались. Таггарт знал, что эти крики о помощи адресованы не ему, а некоей величине, внешний облик которой он похитил. И вот теперь звонки сдирали с него эту личину: звонки превращались в удары по голове. Объект его ненависти обрел форму — ее создавал звук звонков. Плотное ядро внутри взорвалось и заставило его действовать — бездумно, бессмысленно.
Выбежав из кабинета, он, избегая взглядов, быстро пересек залы отдела управления и вошел в приемную вице-президента по грузовым и пассажирским перевозкам. Дверь в кабинет была открыта, через окно за пустым столом виднелся кусочек неба. Затем Таггарт заметил в приемной служащих, а за стеклянной перегородкой — белокурую голову Эдди Виллерса. Он направился прямо к нему, распахнул стеклянную дверь и с порога крикнул:
— Где она?
Эдди Виллерс медленно поднялся с места и стоял, уставившись на Таггарта со странным любопытством, будто тот был еще одним непонятным явлением в ряду беспрецедентных событий, творившихся у него на глазах. Он молчал.
— Где она?
— Я не могу сказать.
— Слушай, ты, ублюдок, у меня нет времени церемониться! Если ты хочешь убедить меня, что не знаешь, где она, то я тебе не верю! Ты знаешь, и ты скажешь, или я заложу тебя Стабилизационному совету. Я скажу, что ты знаешь это, и попробуй доказать обратное!
В голосе Эдди проскользнула нотка удивления:
— Я никогда не утверждал, что не знаю, где она, Джим. Я знаю. Но тебе не скажу.
Крик Таггарта перешел в визг. Он понял, что просчитался.
— Ты понимаешь, что говоришь?
— Разумеется.
— Повтори при свидетелях. — Он обвел рукой комнату. Эдди слегка повысил голос и четко произнес:
— Я знаю, где она, но тебе не скажу.
— Ты признаешь, что покрываешь дезертира?
— Называй как хочешь.
— Но это преступление! Преступление против народа. Разве ты не знаешь?
— Знаю.
— Это противозаконно!
— Да.
— Это вопрос национальной безопасности! Ты не имеешь права на личные секреты! Ты утаиваешь жизненно важные сведения! Я президент этой дороги! Я приказываю тебе сказать! Ты обязан подчиниться приказу! Это пахнет тюрьмой! Понял?
— Да.
— Ты скажешь?
— Нет.
Годы тренировки выработали у Таггарта привычку незаметно наблюдать за аудиторией. Он видел вокруг ничего не выражающие напряженные лица. Это не были лица союзников. Все они выражали отчаяние — кроме лица Эдди. Верный раб «Таггарт трансконтинентал» казался единственным человеком, которого трагедия не коснулась. Он смотрел на Таггарта безжизненным, но ясным взглядом — как школьник, которого заставляют заниматься предметом, который он не хочет изучать.
— Ты понимаешь, что ты предатель? — заорал Таггарт.
— И кого же я предал? — спокойно спросил Эдди.
— Народ! Укрывательство дезертира — государственная измена! Подрыв экономики государства! Твой долг — служить народу, это превыше всего! Так говорят все ответственные лица! Ты что, не знаешь? Не знаешь, что с тобой сделают?
— Разве ты не видишь, что мне на это наплевать?
— Э-э, нет! Я доложу в Стабилизационный совет. У меня есть свидетели, которые подтвердят, что слышали от тебя.
— Не беспокойся о свидетелях, Джим. Не подставляй их. Я изложу все, что сказал, в письменном виде, подпишу свои показания, и ты отнесешь их в Стабилизационный совет.
Таггарт взорвался, будто ему влепили пощечину:
— Кто ты такой, чтобы идти против правительства? Кто ты такой, ты, конторская крыса, чтобы обсуждать национальную политику и иметь собственное мнение? Думаешь, страну оно интересует, интересуют твои желания, твоя драгоценная совесть? Тебе не помешает урок, да и всем вам! Зажравшиеся, наглые клерки, возомнившие, что все это дерьмо насчет ваших прав — серьезно! Пора вбить вам в голову, что времена Нэта Таггарта кончились!
Эдди молчал. Все привстали, глядя друг на друга из-за столов. Лицо Таггарта исказил страх. Эдди был поразительно спокоен. Джеймс Таггарт твердо верил в существование Эдди Виллерса; Эдди Виллерс не верил в существование Джеймса Таггарта.
— Думаешь, народу есть дело до твоих или ее желаний? — орал Таггарт. — Она обязана вернуться! Обязана работать! Нам безразлично, хочет она этого или нет! Она нужна нам!
— Неужели, Джим?
Инстинкт самосохранения заставил Таггарта на шаг отступить, когда он услышал тон, которым Эдди произнес эти слова, — очень тихий спокойный тон. Но Эдди не двинулся с места. Он стоял за своим столом, и поза его напоминала о лучших традициях цивилизованных деловых учреждений.
— Ты ее не найдешь. Она не вернется. И я рад этому. Можешь сдохнуть с голоду, можешь закрыть дорогу, упечь меня в тюрьму, пристрелить — какая разница? Я не скажу, где она. Даже если страна развалится, не скажу. Тебе ее не найти. Ты…
Они обернулись на звук открываемой двери. На пороге стояла Дэгни. На ней было платье из плиссированной хлопчатобумажной ткани; ее волосы растрепались от езды на машине. Все уставились на нее. Она осмотрелась, как бы восстанавливая это место в памяти, ее взгляд, не узнавая окружающих, скользнул по комнате, быстро отмечая все вокруг. Ее лицо изменилось; оно выглядело постаревшим, но не из-за морщин, а из-за прямого безжалостного взгляда. Первой реакцией, когда миновал шок, был пронесшийся по комнате вздох облегчения. Облегчение читалось на всех лицах, лишь Эдди Виллерс, который минуту назад был совершенно спокоен, вдруг рухнул на стул и спрятал лицо в ладонях. Он не издавал ни звука, но подергивающиеся плечи выдавали рыдания.
На лице Дэгни ничего не отразилось. Все выглядело так, словно ее присутствие было неизбежно и слова излишни. Она направилась прямо к двери своего кабинета, лишь коротко и бесстрастно, как автомат, бросила, проходя мимо секретаря:
— Попросите Эдди зайти!
Первым, будто боясь упустить Дэгни из виду, опомнился Джеймс Таггарт. Бросившись за ней, он закричал:
— Я ничего не мог поделать! — А потом, ощутив, как жизнь, привычная для него жизнь, возвращается к нему, завопил: — Это твоя вина! Ты это сделала! Ты в этом виновата! Потому что ты ушла!
Он не знал, прокричал ли он все это на самом деле, или это была лишь слуховая галлюцинация. Лицо Дэгни оставалось спокойным, однако она повернулась к нему; казалось, ее достигли только звуки — не слова, не их смысл. В этот момент Таггарт как никогда отчетливо почувствовал, что на самом деле его как будто не существует.
Затем он заметил перемену в лице Дэгни; она почувствовала присутствие людей, но посмотрела сквозь Таггарта, отвернулась и увидела вошедшего в кабинет Эдди Виллерса.
На лице Эдди остались следы слез, но он не пытался их скрыть, будто слезы, смущение или извинение за них были безразличны и ему, и Дэгни. Она сказала:
— Позвони Райену, скажи, что я здесь, и передай мне трубку. — Райен служил главным управляющим центрального отделения дороги.
Эдди ответил не сразу, словно давая ей подготовиться, затем произнес тем же тоном, что и она:
— Райена нет, Дэгни. На прошлой неделе он уволился. Они не замечали Таггарта, будто он был мебелью. Дэгни даже не выставила его из кабинета. Как паралитик, неуверенный, что мускулы подчинятся ему, он собрался с силами и выскользнул сам. Он знал, что прежде всего зайдет к себе и уничтожит прошение об отставке.
Дэгни не заметила его ухода, она смотрела на Эдди:
— А Ноуланд здесь?
— Нет, он уволился.
— А Эндрюс?
— Уволился.
— Мак-Гайр?
— Уволился.
Он продолжал перечислять имена тех, о ком она не могла не спросить, тех, кто был ей сейчас особенно нужен, — кто-то уволился, кто-то просто исчез за последний месяц. Дэгни слушала без удивления, без всяких чувств, так слушают перечень убитых и раненых в течение боя, в котором все обречены, и совершенно безразлично, чье имя будет названо первым.
Когда Эдди закончил перечислять имена самых нужных ей людей, она ничего не сказала, лишь спросила:
— Что сделано с сегодняшнего утра?
— Ничего.
— Как ничего?
— Дэгни, первый попавшийся посыльный мог бы распоряжаться здесь с сегодняшнего утра, и все подчинились бы. Но в наше время даже посыльным известно, что, кто бы ни сделал первый шаг, будет виноват во всем, что случилось или случится, — сейчас все сваливают ответственность друг на друга. Такой человек не спас бы всю дорогу, он потерял бы работу, не успев спасти одно отделение. Ничего не сделано. Все замерло. Движение хаотично, никто на всей дороге не знает, продолжать движение или остановить. Некоторые поезда задержаны на станциях, другие продолжают движение, ожидая остановки, пока они не достигли Колорадо. Все решают диспетчеры на местах. Управляющий терминалом отменил на сегодня все дальние рейсы, включая вечернюю «Комету». Не знаю, что сейчас делает управляющий в Сан-Франциско. Работают только аварийные бригады. В тоннеле. Они все еще не добрались до места катастрофы. И думаю, не доберутся.
— Позвони управляющему терминалом и прикажи немедленно восстановить график движения, это касается и вечерней «Кометы». Потом возвращайся.
Когда Эдди вернулся, Дэгни стояла, склонившись над разостланными на столе картами, пока он делал краткие пометки:
— Направь все поезда, следующие в западном направлении, на юг от Кирби, штат Небраска, по объездному пути через Гастингс, затем по путям «Канзас вестерн» через Лорел, штат Канзас, далее по путям «Атлантик саузерн» в Джаспер, штат Оклахома. Далее на запад по дороге «Атлантик саузерн» в Флагстафф, Аризона, на север — по линии Флагстафф — Хоумдейл в Элджин, штат Юта, на север — в Мидленд, на северо-запад — по линии Уосач — Солт-Лейк-Сити. Железнодорожная ветка Уосач — заброшенная узкоколейка. Ее надо купить. Колею сделать стандартной. Если владельцы побоятся продавать, поскольку продажа дорог сейчас запрещена, заплати им вдвойне. Между Лорелом, Канзас, и Джаспером, Оклахома, — три мили, между Элджином и Мидлендом, Юта, — пять с половиной миль. Рельсов там нет. Их нужно уложить. Пусть строительные бригады немедленно приступают к работе, нанимай местное население, плати в два раза больше, чем разрешает закон, в три раза — сколько запросят, организуй работу в три смены, но все должно быть кончено к утру. Рельсы сними с объездного пути в Уинстоне, Колорадо, в Силвер-Спрингс, Колорадо, в Лидсе, Юта, в Бенсоне, Невада. Если подпевалы Стабилизационного совета попытаются остановить работу, поручи нашим людям на местах — тем, кому доверяешь, — подкупить их. Не проводи эти расходы через бухгалтерию, переведи их на мой счет, я заплачу. Если возникнут препятствия, пусть наши люди скажут этим марионеткам, что указ десять двести восемьдесят девять не предусматривает запрета на местном уровне, подобный запрет должен быть отправлен сюда, в наш отдел, а если они хотят остановить нас, им придется судиться со мной.
— Это правда?
— Откуда мне знать? Да и кто может знать? Но к тому времени, когда они поймут, что к чему, и сообразят, что делать, дорога будет построена.
— Понимаю.
— Я просмотрю списки и назову тебе имена наших людей на местах, которые будут руководить работами, если, конечно, они еще не уволились. К тому времени, когда отправляющаяся сегодня «Комета» достигнет Кирби, штат Небраска, дорога будет восстановлена. График движения трансконтинентальных поездов сдвинется на тридцать шесть часов, но расписание будет сохранено. Достань в архиве карты дороги, на которых еще нет тоннеля, построенного внуком Нэта Таггарта.
— Что? — Эдди не повысил голоса, но судорожный выдох, с которым он произнес эти слова, выдал его чувства.
Лицо Дэгни не изменилось, в ее голосе не слышалось упрека, напротив, понимание и поддержка:
— Карты, на которых нет тоннеля, построенного внуком Нэта Таггарта. Мы возвращаемся в прошлое, Эдди. Будем надеяться, что это удастся. Нет, восстанавливать тоннель мы не будем. Сейчас это невозможно. Но тот старый скат, пересекающий Скалистые горы, существует. Там можно восстановить колею. Только трудно будет найти рельсы и людей, которые бы это сделали. Особенно людей.
Эдди с самого начала знал, что она видела его слезы и не прошла мимо него равнодушно, хотя ее четкий, размеренный голос и неподвижное лицо не выдавали никаких чувств. В ее поведении ощущалось что-то особенное, он это чувствовал, но не мог выразить словами. Он начал понимать, что она ему говорит: «Я все знаю, я понимаю, что чувствовала бы сострадание и благодарность, будь мы живы и свободны в чувствах, но ведь этого нет, правда, Эдди? Мы на мертвой планете, на Луне. Мы должны двигаться, но не имеем права остановиться и глотнуть свежего воздуха, потому что здесь нечем дышать».
— У нас есть еще полтора дня, — сказала она. — Завтра вечером я отправляюсь в Колорадо.
— Если ты хочешь лететь, придется арендовать самолет. Твой все еще в ремонте. Мы никак не можем раздобыть запчасти.
— Нет, я поеду на поезде. Я должна осмотреть дорогу. Поеду завтра на «Комете».
Двумя часами позже, во время короткого перерыва между телефонными переговорами с разными городами, Дэгни неожиданно задала первый вопрос, не связанный с железной дорогой:
— Что они сделали с Хэнком Реардэном?
Эдди поймал себя на том, что хочет отвести взгляд, но заставил себя посмотреть Дэгни в глаза и ответить:
— Он капитулировал. В последний момент подписал дарственный сертификат.
— О… — В ее возгласе не было ни удивления, ни осуждения.
— Поступали какие-нибудь известия от Квентина Дэниэльса?
— Нет.
— Он ничего не оставлял для меня?
— Нет.
Эдди догадался о ее страхах, и это напомнило ему о том, что он еще не все сообщил ей.
— Дэгни, существует еще одна проблема, которая стала непреодолимой с того момента, как ты исчезла. Застывшие поезда по всей сети.
— Это еще что?
— По всей сети есть поезда, брошенные бригадами где-нибудь на дальних разъездах, обычно ночью. Они просто бросают поезд и исчезают — без предупреждения и без видимой причины, это похоже на эпидемию, болезнь внезапно поражает людей, и они пропадают. То же самое происходит и на других железных дорогах. Никто не может этого объяснить. Но думаю, что все понимают: причина в указе. Это форма протеста. Люди стараются работать и жить, как прежде, но наступает момент, когда они больше не могут выносить это. Что делать? — Он пожал плечами. — Кто такой Джон Галт?
Она задумчиво кивнула, на ее лице не было удивления.
Зазвонил телефон, и голос секретаря произнес:
— Мисс Таггарт, на проводе мистер Висли Мауч из Вашингтона.
Ее губы сжались, словно их неожиданно коснулось насекомое.
— Должно быть, это моего брата.
— Нет, мисс Таггарт, вас.
— Хорошо, соедините.
— Мисс Таггарт, — сказал Висли Мауч тоном хозяина вечеринки с коктейлями, — я рад, что вы поправили свое здоровье, и хотел бы поприветствовать вас лично. Я знаю, что для вашего здоровья был необходим длительный отдых, и ценю патриотизм, который убедил вас прервать свой отпуск в связи с чрезвычайной ситуацией. Хотел бы заверить вас, что вы можете рассчитывать на нашу поддержку во всех мероприятиях, которые сочтете необходимыми. Вам гарантированы всестороннее сотрудничество, помощь и поддержка. Если потребуется… несколько выйти за рамки наших правил, то, прошу вас, будьте уверены, это возможно.
Дэгни молчала, хотя он несколько раз останавливался, дожидаясь ее ответа. Когда молчание затянулось, она сказала:
— Буду очень обязана вам, если вы позволите мне поговорить с мистером Уэзерби.
— Конечно, мисс Таггарт, когда угодно… то есть… Вы хотите сказать — сейчас!
— Да. Немедленно.
Он все понял, но ответил:
— Да, мисс Таггарт.
Когда мистер Уэзерби взял трубку, в его голосе слышалось любопытство:
— Чем могу быть полезен?
— Можете передать своему боссу, что, если он не хочет, чтобы я вновь оставила работу, а он знает, что так и было, пусть никогда не звонит мне. Все, что ваша банда захочет мне сказать, будет передаваться через вас. Я буду разговаривать с вами, не с ним. Можете сказать ему, что причина в том, как он поступил с Хэнком Реардэном в то время, когда получал у него жалование. Может, кое-кто и забыл об этом, только не я.
— Содействовать работе железных дорог страны — мой долг, мисс Таггарт. — Голос мистера Уэзерби звучал так, словно он не хотел понимать то, что услышал; потом в его голосе появилась нотка заинтересованности, он задумчиво, сомневаясь в собственной проницательности, спросил: — Мисс Таггарт, если я правильно понимаю, вы желаете моего исключительного посредничества в решении всех официальных вопросов? Могу ли я понимать это как вашу политику?
Она резко, коротко усмехнулась:
— Ну-ну. Можете считать, что обладаете исключительным правом использовать меня в ваших интересах в Вашингтоне. Не знаю, какую выгоду это вам принесет, потому что не собираюсь играть в ваши игры. Я не намерена заискивать, более того, уже сейчас готова преступить ваши законы. Можете арестовать меня, если почувствуете, что можете себе это позволить.
— Думаю, ваши представления о законе несколько старомодны, мисс Таггарт. Зачем говорить о жестких догмах? Современные законы гибки и могут быть истолкованы… исходя из обстоятельств.
— Тогда проявите гибкость сейчас, потому что ни я, ни железнодорожные катастрофы таковыми быть не можем… — Она бросила трубку и сказала Эдди тоном, каким оценивают что-то неодушевленное: — На какое-то время они оставят нас в покое.
Казалось, она не заметила перемен в своем кабинете: отсутствие портрета Нэта Таггарта, появление стеклянного кофейного столика, на котором новый хозяин, мистер Лоуси, устроил выставку самых громкоголосых общественно-политических журналов, выносящих заголовки статей на обложку.
Дэгни слушала отчет Эдди о том, что произошло за месяц с железной дорогой, словно робот, впитывающий все, что ему говорят, но никак не реагирующий. Она выслушала его мнение о предполагаемых причинах катастрофы. Так же отрешенно она смотрела на непрерывную череду людей, которые торопливо входили и выходили из кабинета, жестикулируя более оживленно, чем того требовали обстоятельства. Она подумала, что сделалась невосприимчивой к чему бы то ни было. Она ходила по кабинету, диктуя Эдди список необходимых для укладки рельсов материалов и мест, где их можно купить незаконным путем, и вдруг, неожиданно для самой себя, остановилась и посмотрела на журналы, лежащие на столике. Они пестрели заголовками: «Новое общественное сознание», «Наш долг перед обездоленными», «Нищие против алчных». Резко, по-звериному, чего Эдди никогда за ней не замечал, она смела журналы на пол и продолжала все тем же ровным голосом диктовать цифры, как будто и не было никакой связи между ее холодным разумом и яростью, наполнявшей ее тело.
Ближе к вечеру, улучив момент, когда осталась одна, Дэгни позвонила Реардэну.
Она назвала свое имя секретарю и услышала, как та повторила его. Реардэн схватил трубку:
— Дэгни?
— Привет, Хэнк. Я вернулась.
— Ты где?
— У себя в кабинете.
Она поняла все, что он хотел сказать, но не сказал во время ненадолго воцарившегося молчания. Потом он сказал:
— Пожалуй, мне пора начать раздавать взятки, чтобы получить руду и лить для тебя рельсы.
— Да. И как можно больше. Ничего, если это будет не металл Реардэна. Это может быть… — Краткую паузу было трудно уловить, но в это время Дэгни успела подумать: «Рельсы из металла Реардэна — для того, чтобы вернуться в эпоху до стали? А может, еще дальше, во времена деревянных рельсов, на которые накладывались железные пластинки?» — Это может быть сталь любого качества — все, что ты в состоянии мне дать, — закончила она.
— Хорошо. Дэгни, ты знаешь, что я уступил им свой металл? Я подписал дарственный сертификат.
— Да, я знаю.
— Я капитулировал.
— Кто я такая, чтобы обвинять тебя? Разве я не капитулировала?
Он ничего не ответил, и она продолжила:
— Хэнк, думаю, им безразлично, остался ли на земле хоть один поезд или доменная печь. Нам — небезразлично. Они удерживают нас силой нашей любви, и мы будем им платить, пока есть малейшая возможность не дать остановиться последнему колесику — во имя человеческого разума. Мы будем держать его на плаву, словно тонущего ребенка, и, когда пучина поглотит его, уйдем на дно вместе с последним колесом и последним здравым суждением. Я знаю, за что мы расплачиваемся, но сейчас цена не имеет значения.
— Я знаю.
— Не бойся за меня, Хэнк. Завтра утром я буду в порядке.
— Я не буду за тебя бояться, дорогая. Я приеду к тебе сегодня вечером.