Глава 3.
Марксистские волшебные сказки из Австралии
В Сиднее имеется один оперный театр, один центр искусств, один зоопарк, один морской порт, но два философских отделения. Причина такой роскоши заключается не в сверхъестественной тяге антиподов к философии, а в том, что философы разделены на партии, что эти партии не всегда мирно уживаются друг с другом, и в Сиднее решили поддерживать между ними мир, разделив их институционально. Два члена Отделения общей философии, рецензировавшие мою книгу «Против метода», относятся к своей партийной линии весьма серьезно. Они отмечают, что «среди публикаций одного из ведущих издательств англоязычной литературы ПМ выделяется «левой» (даже марксистской) ориентацией», они слышали, что мои идеи «встретили теплый прием среди марксистов и радикалов», их беспокоит, что моя книга может сбить с пути хороших, честных, искренних марксистов, поэтому они решили дать оценку моей книге «с марксистской точки зрения»[201]. В итоге оказывается, что я просто овца в волчьей шкуре: я не преодолел идеологии, которую пытаюсь критиковать, я не заметил своей зависимости от этой идеологии, поэтому я вдвойне «погружен в проблематику эмпиризма» (с. 274). Авторы исправляют этот недостаток, они провозглашают новый взгляд на человеческое познание, они восстанавливают Закон и Порядок и заменяют словесные игры подлинным радикализмом тех, кто соприкасается с социальной реальностью. Если рассматривать мою книгу «по крайней мере» с их передовой точки зрения, то она «не вносит почти никакого вклада в понимание природы науки и «еще меньше» — в этико-политическую теорию. Однако она может иметь некоторое значение как показатель современного кризиса эмпиризма и либерализма» (с. 249,337—378). «С этико-политической точки зрения, — пишут они ближе к концу своего сочинения, — [моя] позиция иллюстрирует обветшалость современного либерализма, который становится все более расплывчатым и ненужным по мере того, как углубляется кризис капитализма и усиливается реакция на этот кризис со стороны угнетенных. В этой ситуации в руках паразитических интеллектуалов либерализм сводится к своему голому атому — отдельному индивиду, который мечется между отчаянием и самовосхвалением и порой прибегает к шокирующей псевдорадикальной риторике» (с. 338). После этого они отпускают испуганного (или слегка смущенного) читателя с куском истории современного эмпиризма от Венского кружка до автора ПМ.
Нужно согласиться, что два наших южных рапсода хорошо усвоили марксистский словарь. Однако они не слишком оригинальны[202] и есть лучшие стилисты даже среди современных марксистов. Тем не менее им известны правильные слова, и они знают, как их соединять. Однако марксизм есть не просто изобретение фраз, это — философия, которая требует от своих приверженцев немножко больше, чем чистое сердце, здоровые легкие и хорошая память. Она требует способности понимать оппонента, выделять его из круга других оппонентов, она требует чутья к различиям, даже если они могут показаться несущественными в сравнении с «великими вопросами современности»[203]. Это предполагает способность читать и понимать прочитанное. С сожалением должен заметить, что здесь наши марксистские друзья оказались не на высоте. Я уже не удивляюсь, когда обнаруживаю, что они приписывают мне воззрения, которых я никогда не придерживался, ибо среди рецензентов это весьма распространенный обычай[204]. Меня даже восхищает та энергия, с которой они поднимают этот обычай на новый, более высокий уровень: они не только извращенно толкую мою книгу, они извращают свою собственную рецензию. Они обильно меня цитируют, а затем — через несколько страниц после цитаты (или до нее) — ругают меня за то, что я якобы сказал, хотя и не говорил, или за то, что я чего-то не сказал, хотя это сказано в приведенной цитате. Без сомнения, сначала они внушили себе, что я нехороший, хвастливый либерально-эмпиристский бездельник, а затем настроили свои реакции на этот образ. Однако я страшно удивился, обнаружив двух философов, незнакомых с элементарными принципами искусства аргументации. Мне неловко говорить об этом, но надеюсь, меня простят, если свой ответ я начну с краткого урока детской логики. Более просвещенный читатель может сразу начать с раздела 2, где начинается сама аргументация.
1. Руководство для бестолковых
Важное правило аргументации заключается в том, что высказываемый аргумент не выражает «истинных убеждений» автора. Аргумент не исповедь, это инструмент, предназначенный для воздействия на мышление оппонента. Наличие в книге аргументов определенного типа позволяет читателю сделать вывод о том, какие средства убеждения автор считает эффективными, но не позволяет судить об истинных убеждениях автора. Любопытно, хотя и несколько странно видеть, до какой степени современные критики разделяют пуританское стремление «говорить прямо»[205], т.е. всегда высказывать истину, и как часто они поэтому ошибочно истолковывают более сложные формы аргументации (argumentum ad hominem, reductio ad absurdum). Для того чтобы помочь им, я привожу здесь некоторые важные правила с их разъяснениями и с примерами, взятыми из рецензии[206].
Базисное правило: если в аргументе используется некоторая посылка, то отсюда не следует, что автор принимает эту посылку, имеет для нее основания или считает правдоподобной. Он может отвергать эту посылку, но, тем не менее, использовать ее, ибо ее принимает оппонент, которого можно направить в желаемом направлении. Если эта посылка используется для обоснования некоторого правила, факта или принципа, неприемлемого для того, кто принимает посылку, то можно говорить о сведении к абсурду (в широком смысле этого выражения).
Пример: КЗ замечают, что я делают скептические выводы из «эмпиризма»[207]. Они делают вывод, что я эмпирик[208]. Базисное правило показывает, что этот вывод некорректен[209]. Авторы никак не хотят серьезно отнестись к моим предупреждениям (хотя обильно их цитируют) о том, что я собираюсь играть в игру (эмпирического) разума, «чтобы подорвать авторитет самого Разума» (ПМ, с. 52). Они правы, когда утверждают, что я занимаюсь «эмпирической проблематикой» (с. 274,290) и что в рамках этой проблематики существует лишь один выбор — между методологизмом и скептицизмом (с. 290). Но они ошибаются, полагая, что я принимаю эту проблематику и эту альтернативу или как-то подчинен им. Напротив, я использую их в своей критике методологизма и в сведении к абсурду критического рационализма (являющегося вариантом эмпиризма в смысле КЗ)[210].
Тот факт, что авторы не осознают (не знают) природы сведения к абсурду (или аргумента ad hominem), становится совершенно очевидным после их замечания о том, что аргументы Фейерабенда против методологизма рушатся, поскольку сформулированы в рамках эмпирической проблематики самого методологизма (с. 332). Почти все более конкретные возражения, содержащиеся в рецензии и в заключительном Обвинительном акте (Фейерабенд остается эмпириком, хотя и не осознает этого!), основываются на этом недоразумении (непонимании) и теряют силу, как только это недоразумение устранено. Это относится к трем четвертям содержания рецензии[211].
Базисное правило имеет простые королларии.
Королларий первый: если мой оппонент признает исторические факты и интерпретации исторических событий, которые можно использовать против него, то их можно использовать без обоснования их верности.
Пример: авторы упрекают меня за то, что анализ деятельности Галилея я использую против методологизма, не доказывая при этом, что Галилей превосходит Птолемея — Аристотеля. Такое доказательство здесь не нужно, ибо Галилей является одним из героев эмпиризма (критического рационализма).
Авторы отмечают также «неадекватность [моего] теоретического обоснования контриндукции» (с. 262,265). Они не замечают, что теоретическое обоснование не нужно и оно не осуществлялось. Опираясь на принципы и исторические факты, признаваемые эмпириками, можно обнаружить, что признанные герои науки действовали контриндуктивно[212]. Этого достаточно, чтобы поставить перед эмпириками проблему. Дальше я не иду и говорю об этом открыто[213].
Королларий второй: в аргументации против оппонента автор может использовать предположения и методы, признаваемые оппонентом, но не применимые где-либо еще.
Пример: в примере с броуновским движением я утверждал, что умножение теорий будет производить больше «фактов». С другой стороны, я пытаюсь показать, что не существует «критериев для «фактов». «При отсутствии таких критериев, — пишут КЗ, — просто не существует основания» (с. 263) для такого утверждения. Однако пример с броуновским движением адресован эмпирикам, которые считают, что у них есть критерии фактуальности. Я приглашаю их воспользоваться этими критериями в соединении с моим анализом и предвижу, что они будут вынуждены сделаться плюралистами (или, если предпочитают остаться монистами, будут менее серьезно относиться к фактам)[214].
Королларий третий: использовав какую-то часть общей точки зрения Е для получения результата, неприемлемого для защитников Е, можно выразить этот результат в терминах Е, подчеркнув, тем самым, слабые стороны Е. Если этот результат относится к ситуации, которую защитники Е считают в высшей степени важной, то мы получаем парадоксальные формулировки (для защитников Е, конечно).
Пример: я говорю о «хитростях» Галилея, о его «пропагандистских уловках», я называю его язык наблюдения «метафизическим», его методы — «иррациональными», я говорю о «субъективной» или «иррациональной» природе процесса изменения теории (гл. 17). Я делаю это потому, что именно так эмпирик, принимающий мое описание определенных эпизодов истории идей, должен будет описать эту ситуацию, а вовсе не потому, что считаю такое описание вполне адекватным[215]. Короче говоря, я рассуждаю следующим образом:
«Взгляните, мои дорогие друзья и критические рационалисты! Вот некоторые события из истории науки, которые вы считаете наиболее важными шагами в разработке нового и рационального мировоззрения. Однако если использовать ваш собственный набор средств, то все вы должны сказать, что эти шаги были иррациональными, субъективными и т.д. и т.п.»[216]. Все это выходит за пределы понимания Мак Эвоя[217], который полагает, будто я подписываюсь под концепциями, снабжающими меня терминологическим снаряжением[218], и КЗ, которые строго замечают, что «изначальная «эмпирическая неадекватность» есть именно то, чего следовало ожидать в этой ситуации [в которой находился Галилей]» (с. 298). Как будто я думал иначе[219]!
Королларий четвертый: если у автора имеется некая теория, состоящая из части А, которую он считает необходимой для защиты от анархии, и части В, которую он собирается защищать, то после устранения А можно указать ему на то, что теперь у него нет защиты от анархии и он сам описал бы ситуацию в анархистских терминах.
Пример: теория исследовательских программ Лакатоса включает в себя стандарты и определенную теорию научного творчества. По мнению Лакатоса, стандарты, и только стандарты, делают научную деятельность рациональной и защищают ее от анархии (Лакатос все еще верит в разницу между контекстом открытия и контекстом обоснования). Следовательно, демонстрация того, что у него нет оснований принимать эти стандарты и что принятые им стандарты лишены силы, означает демонстрацию иррациональности его подхода[220].
Легко вывести дальнейшие королларии и применить их к критике ПМ со стороны рецензентов. Результат всегда будет один и тот же — большая часть этой критики просто ошибочна. Я не эмпирик (даже в том широком смысле, который придают этому слову КЗ), я не принимаю методологизм, я не согласен с тезисом о теоретической нагруженности и не принимаю соответствия субъекта и объекта в качестве условия правильности, я выступаю против всех этих вещей, и большая часть моей «псевдорадикальной риторики» является эмпиристской (позитивистской) риторикой, обращенной против эмпиризма. Как могли возникнуть все эти ошибки? Каковы причины этой почти сверхчеловеческой слепоты? Есть некоторые обычные причины, хорошо известные по научным дискуссиям: неспособность воспринимать простой английский язык, склонность упрощать смысл рассуждения, когда оно превосходит некоторую степень сложности, готовность отождествлять некоторую точку зрения с известными позициями, с которыми она имеет отдаленное сходство. Однако в случае с КЗ все это скреплено воедино какой-то фантазией, которая просто стирает все противоположные свидетельства. Поэтому-то я и говорю об этом — не для того, чтобы «доказать свою невиновность», а чтобы подчеркнуть власть допотопных стереотипов над мышлением. Авторы понимают, что я выступаю за «свободу» и не испытываю большого уважения к институтам, даже к «рациональным». Однако они не анализируют, как именно я понимаю свободу, что я думаю по поводу нее и как пытаюсь достичь ее. Они не пытаются понять, в какой мере я согласен с существующими воззрениями и в чем я отхожу от них, нет, они, руководствуясь своей партийной терминологией, берут слово «свобода» и получают школьное равенство «свобода = безусловная или абсолютная свобода = либерализм» (с. 249 и в других местах). Либерализм, конечно, когда-то был тесно связан с эмпиризмом (и до некоторой степени все еще связан), поэтому они делают вывод, что я также должен быть эмпириком. Отметим, что все эти выводы пока остаются в рамках стереотипа, они еще не касаются «реальности». Однако «реальность», т.е. моя книга, легко подвергается обработке. В своей аргументации я часто обращаюсь к эмпиризму и критикую некоторые идеи с позиций эмпиризма. Связав этот «факт» со своим стереотипом посредством небрежного чтения (см. выше о причинах ошибочного истолкования), авторы теперь могут похвастаться наличием независимого свидетельства, подтверждающего их интерпретацию. Такой анализ может идти вперед, не обращая внимания на противоречащие факты и укрепляя первоначальный стереотип.
Наконец, мой ответ способен вызвать два вопроса.
Вопрос первый: если я не эмпирик, то почему я рассуждаю в такой манере, которая способна ввести в заблуждение убежденных, искренних, хотя, быть может, и не очень способных марксистов[221]?
Ответ: я серьезно отношусь к «третьему обвинению против шаблонной партийной печати» Председателя Мао, которое говорит о том, что «она не учитывает аудитории и является безадресной». И я столь же серьезно воспринимаю его совет (который давно известен специалистам по риторике, но он применяет его к новой ситуации), гласящий, что писатель, «занимающийся пропагандой, должен ориентироваться на свою аудиторию и постоянно помнить о тех, кто читает его сочинения или слушает его выступления»[222].
Из кого состоит моя аудитория?
Во-первых, это все эмпирики, будь то верификационисты (пробабилисты) или фальсификационисты, а это означает — практически все англо-американские философы науки. Сюда относятся также многие ученые, имеющие твердые убеждения относительно того, как должна развиваться наука[223]. Наконец, значительная часть широкой публики, находящейся под гипнотическим влиянием науки и методологизма.
Во-вторых, и главным образом — Имре Лакатос[224]. Когда я называю какие-то вещи «иррациональными», «произвольными», «субъективными», я употребляю слова, которые сам Лакатос с удовольствием употреблял по отношению к своим оппонентам в области социологии, квантовой механики и философии науки. Я пытался показать, что с точки зрения методологии исследовательских программ он должен был эти слова адресовать всей Большой науке. По-видимому, я преуспел в этом, так как в последний год своей жизни Лакатос перестал противопоставлять скептицизму свою методологию исследовательских программ и начал апеллировать к здравому смыслу[225].
Вопрос второй: является ли анархизм моей книги простым полемическим инструментом или я всерьез принимаю его в качестве позитивной философии?
Ответ: и то, и другое! Анархизм используется в ПМ двояким образом, а именно (1) как оружие полемики и (2) как позитивная философия[226]. В соответствии с этим у меня имеется два вида аргументов, а именно (а) аргументы, обосновывающие его полемическую функцию, и (б) более сильные аргументы, показывающие, что он обладает собственным значением. Посылок аргументов первого рода я не принимаю, но я признаю посылки аргументов второго рода. Любопытно посмотреть, как эта ситуация выглядит у моих рецензентов. Не осознавая Базисного правила и его короллариев, но твердо придерживаясь либерально-эмпиристского стереотипа, они прочитывают (1) как (2), а (б) — как (а), поэтому могут критиковать меня за использование слабых аргументов (а) для обоснования более сильного положения (2). Они замечают, что (а) не являются единственными аргументами, содержащимися в книге, и цитируют два аргумента типа (б), однако называют их «вспомогательными» (примеч. 16) и решают «не обсуждать их, предпочитая сосредоточиться на основных аргументах» (примеч. 11). А ведь это как раз те аргументы, посылок которых я не принимаю! Мои рецензенты попадают в смешное положение, принимая полемическое использование некоторой позиции за ее прямую защиту и упрекая меня за ее слабое обоснование, в то же время более сильные аргументы рассматривают как «вспомогательные» и «не главные». Теперь посмотрим более внимательно на эпистемологический анархо-дадаизм.
2. Рассуждение о методе
Для того чтобы разъяснить полемическое использование эпистемологического анархизма (для краткости ЭА), полезно рассмотреть следующие методологические позиции (некоторые из которых соответствуют методизму в понимании моих рецензентов):
(А) Старомодный, или наивный, рационализм (Декарт, Кант, Поппер, Лакатос; предшественники: философия универсального права Ветхого Завета).
(Б) Контекстно-ориентированный рационализм (некоторые марксисты, многие антропологи и антропологические релятивисты; предшественники: философия частного права Ветхого Завета, которая старше универсальной философии и возникает еще в Месопотамии[227]; ее можно обнаружить также в догомеровской Греции и в Китае периода оракулов)[228].
(В) Простодушный анархизм (некоторые эмоциональные религии и различные формы политического анархизма).
(Г) Моя собственная точка зрения (предшественники: «Заключительное ненаучное послесловие» Кьеркегора и комментарии Маркса по поводу «Философии права» Гегеля).
Согласно (А), рационально (собственно говоря, соответствует воле богов) делать определенные вещи (рационально предпочитать более вероятную гипотезу менее вероятной, избегать гипотез ad hoc, внутренне противоречивых теорий, регрессирующих исследовательских программ). Рациональность универсальна, неизменна, независима по отношению к содержанию и контексту, и она порождает столь же универсальные правила и стандарты. Некоторые рецензенты, включая КЗ, характеризовали меня как старомодного рационалиста в этом смысле, добавляя при этом, что я пытаюсь заменить традиционные требования старомодного рационализма более «революционными» требованиями пролиферации, контриндукции и т.п. Мы это уже рассматривали[229].
Согласно (Б), рациональность не универсальна, однако существуют универсально значимые условные утверждения, говорящие о том, что рационально в данных условиях, и существуют соответствующие условные правила. И в этом видели «сущность моей позиции». Верно, конечно, что я часто говорил о необходимости принимать во внимание контекст, однако я не формулировал бы это в таком виде, как это делают ориентирующиеся на контекст рационалисты. Правила контекстуально обусловленного рационализма для меня имеют столь же ограниченный характер, как и правила старомодного рационализма.
Ограниченность всех правил осознается сторонниками (В). Эта позиция говорит, что (а) как абсолютные, так и условные правила ограничены, поэтому даже реляти-визированная рациональность способна препятствовать достижению наших целей, следовательно, (б) все методологические правила бесполезны и должны быть отброшены. Некоторые рецензенты полагали, что моя позиция заключается в признании (Ва) и (Вб), не замечая многочисленных отрывков, в которых я показываю, каким образом определенные процедуры помогали ученым в их исследованиях. В своих работах о Галилее, о броуновском движении, о досократиках я старался не только показать провал традиционных методологий (методистского типа), но пытался также продемонстрировать, что какие-то способы действий были успешными в этих случаях, и выяснить, почему они оказывались успешными. Поэтому я согласен с (Ва), но не принимаю (Вб). Я утверждаю, что все правила имеют границы своей применимости, но я не утверждаю, будто мы должны действовать без всяких правил. Я выступаю за контекстуальный подход, но контекстуальные правила не заменяют абсолютных правил, а дополняют их. В своих полемических работах я никогда не выступал за устранение правил и не стремился показать их полную бесполезность. Я хотел пополнить набор правил, а также предложить их новое использование. Мою позицию характеризует, скорее, внимание к использованию, а не какие-то конкретные правила. Я должен теперь сказать несколько слов по этому поводу.
Абсолютисты и релятивисты типа (Б) получают свои правила отчасти из традиции, отчасти из абстрактных рассуждений о «природе познания», а также из анализа более конкретных, но все-таки совершенно умозрительных условий (в случае кантовского абсолютизма — усло-вий, относящихся к человеку). Затем они предполагают, что каждое индивидуальное действие, каждая индивидуальная часть научного исследования должны быть подчинены найденным им правилам. Правила (стандарты) заранее детерминируют структуру исследования, они обеспечивают его объективность, они гарантируют, что мы имеем дело с рациональным, научным действием. В отличие от этой позиции я рассматриваю каждое действие и каждое конкретное исследование и как потенциальный материал для применения правил, и как материал для их проверки: мы можем руководствоваться некоторым правилом в нашем исследовании или в нашей деятельности, можем исключать какие-то действия или изменять их в угоду правилу и вообще подчинить нашу деятельность этому правилу, но можем и отложить это правило, признать его неприменимым в исследовании или деятельности, даже несмотря на то, что все известные условия требуют его применения. При рассмотрении этой второй возможности[230] мы предполагаем, что исследование обладает своей собственной динамикой, что оно может осуществляться в отсутствие явно сформулированных правил и что таким образом проводимое исследование достаточно солидно для того, чтобы привлечь внимание защитников status quo, и достаточно упорядоченно для того, чтобы послужить источником новых, еще неизвестных способов исследования. Такое предположение не кажется совсем уж неправдоподобным. Оно охотно принимается теми, кто защищает различие между контекстом открытия (которое осуществляется без каких-либо правил) и контекстом обоснования (в котором применяются правила). Его можно подтвердить указанием на изобретательность человеческого мышления, реагирующего на возникающие проблемы самыми неожиданными идеями, а также на внутреннюю динамику форм жизни, которые добавляют собственную трансиндивидуальную структуру к достижениям индивидуальных мыслителей. Никто не может предвидеть, какого рода результаты будут получены в этом процессе, никто не может заранее сказать, какие правила и стандарты останутся в силе, а какие будут отброшены, следовательно, никто не может гарантировать сохранение правил типа (А) и (Б). В этом и состоит суть моего возражения против методизма. Это возражение подкрепляется исследованием конкретных случаев, показывающим, каким образом одни правила заменялись другими[231]. Ни одна система правил и стандартов не находится в безопасности, и ученый, столкнувшийся с неизвестным, может нарушать требования любой такой системы, даже если она «рациональна». В этом заключается полемическое значение выражения «допустимо все».
Заметим, что этот аргумент опирается на предположение о том, что формы жизни, позволяющие преодолеть методистские правила, серьезно воспринимаются самими методистами. Этот аргумент не оценивает их достоинств или недостатков, он соглашается с оценками оппонентов («Галилей — великий ученый!»). Заметим также, что правила и стандарты не упраздняются вовсе, ибо никто не приступает к исследованию без какого-либо методологического оснащения, однако они используются с осторожностью и изменяются при появлении неожиданных результатов. Эти изменения не говорят о существовании каких-то более общих правил, устанавливающих, когда индивид может использовать конкретные правила, а когда ему разрешается отказаться от них. И наконец, обратим внимание на то, насколько этот аргумент в пользу скептицизма отличается от того, что приписывают мне рецензенты[232]: он ничего не говорит о трудностях различения субъекта и объекта, он фокусируется на шатком положении правил перед лицом развития существующих практик[233] и на процессе появления новых правил, следовательно, полностью относится к «третьему миру», если воспользоваться претенциозным языком для выражения простых вещей[234]. На этом можно закончить разъяснение полемического использования скептицизма в ПМ.
Возвращаясь теперь к аргументу рецензентов против скептицизма, мы прежде всего замечаем, что это не аргумент, а просто (многословное) отрицание скептицизма. КЗ формулируют концепцию — марксизм, который, по их мнению, исключает скептицизм. В этом нет чего-то необычного, поскольку существует много таких концепций. Например, скептицизм не возникает в мире, где нет людей, он не возникает в мире, населенном послушными людьми, никогда не выступающими против status quo даже мысленно. И существуют иные концепции, дающие обильный материал в пользу скептицизма. КЗ нигде не обосновывают ту позицию, которую они принимают. Они просто заявляют, что будут критиковать скептицизм «с марксистской точки зрения». Следовательно, самое большее, что они могут сделать, — это показать, что скептицизм не уживается с марксизмом, но они не могут показать, что скептицизм ошибочен.
Это замечание можно обобщить. Вся критика КЗ моей точки зрения сводится к демонстрации того, что она противоречит марксизму. Следовательно, даже если бы их критика достигла своей цели (а я думаю, это не так), то было бы доказано, что я не марксист, а не то, что я неправ.
КЗ пытаются доказать, что марксизм несовместим со скептицизмом. Эта попытка не работает. Согласно КЗ, скептицизм устраняется практикой, которая не только детерминирует деятельность теоретика, но также производит объекты его науки. Скептицизм, черпающий свою силу из трудностей соотнесения двух разных и разделенных сущностей — изолированного «абсолютно свободного» субъекта (с. 334) и «тотально иного» объекта (с. 289), — теперь должен потерять свою правдоподобность. Кажущийся недостижимым объект теперь не только может быть достигнут, он может быть даже произведен[235].
Было бы очень наивно предполагать, что скептицизм можно победить таким образом. Производство часто уводит от реальных объектов, равно как и теория корреляции. Практика самого исследования позволила обнаружить иллюзорность многих созданий производства. Колдовство, в период его максимального преследования, производило демонов и приказывало им выполнять определенные действия, причем они их выполняли не только в воображении современников, это находило отражение и в практиках, «носителями» которых были эти современники (колдовство по большей части было духовной инженерией). С помощью тщательно разработанных манипуляций и упражнений мистики могли подниматься на седьмое небо и видеть Бога во всей его славе, они могли превращаться в животных и вновь принимать человеческий облик. Флогистон, эфир, N-лучи, магнитные монополи, наследование приобретенных свойств — все это было произведено в какое-то время и было отвергнуто в другое время. Конечно, сегодня мы можем сказать (или, если учесть наши прошлые ошибки, нам кажется, что мы можем сказать), что, из произведенного было реальным, однако важно то, что хотя все критерии производства указывали на один объект, реально существовал все-таки другой объект. В этом теория производства вообще не отличается от теории корреляции. Кроме того, не только оказывается так, что «производство» вместо реальных объектов производит химеры, но можно показать, что реальные объекты содержат непроизводимые элементы, следовательно, не могут быть вполне схвачены наукой в смысле КЗ: развитие от Аристотеля до Ньютона шло от пространства, которое было производимо вместе со всеми своими частями (см. теорию континуума Аристотеля в книге II «Физики»), к такой сущности, ни одна часть которой не могли быть произведена или изменена естественными средствами. Точно так же и производимые силы были заменены непроизводимой силой тяготения[236]. Не так давно производимая (через действие эфира) скорость света и производимые особенности элементарных частиц были заменены абсолютными константами и устранены из области науки в смысле КЗ. Следовательно, из научной практики («научной» в обычном смысле этого слова) мы узнаем, что мир содержит производимые сущности наравне с изолированными сущностями (сущностями, которые действуют, но не могут быть произведены ни природой, ни наукой)[237], что наука в смысле КЗ неполна и что теория производства может быть иллюзорной. Это устраняет «практический аргумент» КЗ против скептицизма.
До сих пор практический аргумент обнаружил свою порочность в двух отношениях: он не содержал оснований для подтверждения позиции, исключающей скептицизм, и скептицизм не мог быть устранен этой необоснованной позицией. К тому же этот аргумент никогда не был направлен против скептицизма как целого, а имел дело только с конкретным вариантом скептицизма. Другие варианты все еще не были рассмотрены.
Эти другие варианты скептицизма можно разрабатывать независимо от методизма и субъект-объектной идеологии, и они приводят к предположению о том, что скептицизм и его обобщение — эпистемологический анархизм — могут, в конце концов, оказаться наиболее приемлемым истолкованием природы познания.
Начиная это новое рассуждение, вспомним о том, что обычно существует не одна-единственная практика, имеющая дело с данным реальным объектом, а несколько. В медицине у нас имеется западный «научный» подход (который возник как распространение проблематики науки XVII столетия на человеческий организм), наряду с которым существует медицина Нэй цзин и племенные медицины. Все эти практики являются научными в том смысле, что они либо производят некоторое состояние организма, либо могут сказать, как такие состояния производятся; они успешны, ибо излечивают болезни или вызывают в организме какие-то желательные изменения; и все они имеют дело с одним и тем же реальным объектом, хотя и на базе совершенно разных представлений. Каждая практика предопределяет позицию своих сторонников. Конечно, каждая практика имеет свои недостатки и пробелы, но эти недостатки по-разному распределены в разных традициях. «Нейтральному наблюдателю», не попавшему под власть науки и оценивающему эти практики по тому, как они восстанавливают здоровье, было бы трудно сделать среди них выбор. Однако «стороннему» оппоненту некоторой конкретной практики не нужно покидать мир людей. Он может найти себе прибежище в какой-то иной, но равно приемлемой традиции. Перемена практик не уменьшает контакта с реальностью.
Во-вторых, вспомним о том, что практики имеют свои взлеты и падения, начало их обычно бывает скромным и они постепенно растут в окружении более сильных конкурентов. Различия в теоретической разработанности не всегда отображают разницу в отношении к реальному объекту. Некоторые практики могут показаться опережающими другие практики, производя почти все описываемые объекты, однако эти объекты могут оказаться иллюзиями, в то время как более скромные соперницы могут разработать способы более эффективного овладения реальностью. Таким образом: замена мощной практики на слабую традицию не всегда ведет к уменьшению контакта с объективной реальностью (хотя это может привести к столкновению с социальной, или «научной», реальностью).
В-третьих, традиции порой устраняются благодаря силе, а не в результате «автономного» естественного развития. Ценное знание может быть уничтожено давлением внешних обстоятельств, а не тем, что была обнаружена его порочность: замена мощной традиции на мечту не обязательно уменьшает контакт с реальностью. Мир, в котором мы живем, имеет много сторон, аспектов, много потенциальных возможностей. Сомневающиеся, маргинальные мыслители, мечтатели, утописты имеют реальный шанс (а не только логическую возможность) сделать открытие, до которого не могут дотянуться признанные традиции.
Теперь я еще раз повторю элементы этого рассуждения, чтобы стало вполне ясно, что именно предполагается и что утверждается. Предполагается, что реальный объект дает возможность практикам с разной проблематикой иметь сравнимые достижения (т.е. достигать примерно одинакового баланса между успехами и неудачами), и утверждается, что человек, заменяющий одну практику другой (практику науки практикой Дао), не обязательно теряет контакт с реальностью. Предполагается, что практики могут исчезать в силу воздействия внешних причин, и утверждается, что человек, который отказался от мощной традиции и заменил ее какими-то «маргинальными» фантазиями, не обязательно теряет контакт с реальным объектом (с Богом, с материальным миром, с небытием). Он может — и в значительной мере хочет — потерять контакт с окружающей его социальной реальностью, он становится аутсайдером. Теряя контакт с социальной реальностью, он может также утратить «чувство реальности», сопровождающее как реальное творчество, так и производство фантазий, что затрудняет проведение различия между ними. Он может утратить свое чувство языка и его речь сведется к невнятному бормотанию. Религиозные реформаторы и подобные им ученые сохраняют это чувство, когда отваживаются выйти за рамки status quo. Однако они испытывают сильное объективное побуждение, подсказывавшее им, что за их мечтами скрываются реальные проблемы, которые должны быть раскрыты и сделаны всеобщим достоянием. Заметим, как в нашу аргументацию входят социо-космологические допущения: высказанные выше предположения являются обобщением исторических фактов. Заметим также, что теоретический (социальный) объект полностью отделен от реального объекта. Именно это разделение (вместе с предположениями) позволяет нам утверждать, что периферийные мыслители и мечтатели не всегда теряют контакт с реальностью[238].
Но как наш мечтатель может реальную возможность, т.е. то, что возможно при данной структуре реального мира, сделать социальной возможностью: как может он сделать свою мечту популярной[239]? Связывая ее элементы с существующими практиками таким образом, что популярность практики передается мечте, или высказывая ее в разумной форме, делающей ее совместимой с «фактами» и мнениями своего времени. Забавно видеть, как отдельные индивиды или небольшие группы фальсифицируют свои мечты описанным образом, а затем изменяют (социальную) реальность, снабдившую их средствами фальсификации.
До сих пор я говорил о социальном изменении с точки зрения индивида. Некоторые исследователи смотрят на него иначе. Рассматривая события ретроспективно, они часто отмечают последовательное улучшение учреждений, социальных условий и идей, не замечая той роли, которую играет в этом индивид. Наши авторы идут еще дальше и глумятся над «мифом творчества» (с. 265), который считает индивида источником новых идей. Сомнения, мечты, чувство неудовлетворенности для них оказываются периферийными событиями, которые сопровождают объективный теоретический процесс, но не могут направлять его. «Индивиды являются… «носителями» отношений теоретического процесса производства, в который они вовлечены. Их действия, верования и т.п. отчасти можно объяснить с помощью ссылки на этот процесс, но не наоборот» (с. 271). Это воззрение представляет собой последнее препятствие на нашем пути.
Для устранения этого препятствия мы согласимся с тем, что традиции, теории, проблемы подчиняются своим собственным законам, однако добавим к этому, что их развитие не целиком зависит от этих законов. Лучше всего это иллюстрируется аналогией с компьютером[240].
Компьютеры могут решать какие-то проблемы, а какие-то — не могут, и иногда они ломаются. Тогда мы либо чиним их, заменяя в них какие-то детали или изменяя программы, либо меняем на новые. Замена компьютера означает создание компьютера с иной программой и иной базисной структурой, в которой отчасти использован новый материал, а отчасти — детали старого компьютера. Этой замене предшествует некоторый проект (метафизика в случае научных традиций), и на каких-то стадиях работы старый компьютер функционирует бок о бок с новым, еще не вполне отлаженным компьютером, который часто оказывается негодным и уничтожается. Рассмотрим теперь ситуацию, в которой имеется стандартный компьютер с очевидными недостатками и уже есть альтернативные схемы новых компьютеров, которые связывают недостатки старого компьютера с особенностями его базисной структуры и его программ. Имеются также частично функционирующие воплощения некоторых новых схем, которые хорошо работают в одних областях, но совершенно непригодны для других областей (хотя старый компьютер справлялся и с этими областями). Наконец, есть вспомогательные средства для преодоления недостатков старого компьютера (пример: стандартный компьютер = квантовая теория поля; вспомогательное средство = перенормировка; альтернатива = теория скрытых параметров). Будем ли мы продолжать пользоваться старым компьютером или выбросим его и сосредоточимся на разработке его конкурентов? Должны ли мы разрабатывать альтернативы еще дальше, должны ли мы одновременно заниматься всеми этими вещами или нужно выбрать что-то одно? Вот в чем состоит подлинная проблема. Как же ее решать?
Решить ее было бы нетрудно, если бы существовал некий суперкомпьютер, способный оценить сравнительные достоинства разных компьютеров и выдать рекомендации по их усовершенствованию. Мы могли бы поставить перед ним нашу проблему, и он выдал бы нам определенный ответ. Теоретическая разработка (деятельность компьютера), а не личное решение устанавливает, что должно произойти. Конечно, эта проблема появится вновь на более высоком уровне и т.д. Теперь я предполагаю, что исторический процесс состоит только из конечного числа «уровней» этого рода. Теория решений говорит о том, что для любого i не все проблемы компьютеров n-го уровня могут быть решены компьютерами п — i-го уровня. Следовательно, либо мы должны согласиться с тем, что важные исторические процессы являются случайными событиями, либо мы должны допустить, что индивид может оказаться тем каузальным агентом, который изменяет какие-то стороны традиций и стимулирует революции. Последняя интерпретация означает, конечно, что мечты, сомнения, маргинальные «субъективные» идеи функционируют так, как описано выше: они не только отображают социальные изменения, они могут также инициировать их. Я принимаю именно такую интерпретацию. Подводя итог, мы можем теперь сказать: мир устроен так, что любая попытка субъективного освобождения, любая попытка обогатить свое собственное существование имеет реальный шанс (а не только логическую возможность) внести вклад в социальное освобождение и улучшить наше понимание реального мира[241].
3. О свободе
КЗ утверждают, что я допускаю абсолютную свободу. Я же говорю о том, что абсолютная свобода есть абстракция, не существующая в этом мире, но условная свобода возможна, желательна и к ней следует стремиться. Я добавляю также, что в нашем мире условная свобода не. является какой-то роскошью (хотя непонятно, почему следует избегать роскоши), а представляет собой путь к познанию новых сторон реальности. Достигнуть ее чрезвычайно трудно. Чтобы говорить, мы должны освоить язык, чтобы думать, мы должны впитать в себя теоретические отношения, чтобы успешно действовать, мы должны быть знакомы с методами, требованиями, приемами общества, мы должны быть способны действовать без размышлений — или размышление вообще не сможет начаться. Наше мышление и наше тело во многих отношениях ограничены. Образование не помогает уменьшить эту ограниченность. С самого раннего детства мы подвергаемся процессу социализации и окультуривания (неприятные слова для неприятной процедуры), в сравнении с которым дрессировка лошадей, цирковых животных или полицейских собак является лишь детской забавой. Благороднейшие человеческие дарования, дружеские чувства, искренность, потребность в общении, стремление делать добро другому подвергаются извращению и искажению со стороны учителей, сохранивших едва ли крупицу таланта, изобретательности, обаяния своих учеников. Они отчасти осознают свою ущербность и мстят за нее. Единственной целью их жизни становится низведение своих учеников до того уровня тупости и убожества, на котором они находятся сами. Даже хорошие и умные учителя не могут защитить своих учеников от того отупляющего материала, который они вынуждены преподавать. Они лишь пытаются сделать его усвоение более легким, делая, тем самым, свободу менее привлекательной. Каков же результат такого обучения? Мы каждый день видим это в университетах: несчастные существа, занятые тщетными поисками источника своих страданий и всю жизнь посвящающие попыткам «найти себя». Что они могут найти в процессе обучения, когда отсутствие перспективы выдается за «ответственность мышления», когда неграмотность отождествляется с «профессиональной компетентностью», а тупоумие — с ученостью? Вот так начальное образование рука об руку с высшим образованием создают индивидов, которые чрезвычайно ограничены, лишены перспектив и способны лишь налагать усвоенные ограничения на других под именем знания. Видели вы когда-нибудь котенка, столкнувшегося с незнакомым объектом? Он потрясен и растерян. Учителя и «знающие люди» потрясены точно так же, однако они научились изливать свой дискомфорт на мир в виде неодобрения и презрения. Но что говорить об университетах, когда та же ситуация характерна для Церкви, политики, армии. Люди, лишенные надежды, стараются отнять ее у тех, кто еще сохранил ее, призывая их взглянуть в «лицо реальности» и внушая им мысль о том, что в мире нет ничего хорошего.
Нанесение ущерба мышлению сопровождается нанесением ущерба телу. Медицинская наука в наши дни превратилась в бизнес, целью которого является не восстановление естественного состояния больного организма, а создание некоторого искусственного состояния, в котором больше нет нежелательных элементов. Она празднует триумфы в сферах, связанных с хирургическим вмешательством, но оказывается почти совершенно бессильной, сталкиваясь с нарушениями баланса в организме, например с некоторыми формами раковых заболеваний. Технологический подход с его недоверием к природе, с его несокрушимой верой в превосходство науки и стремлением подчинить человека и природу своим планам, естественно, предпочитает хирургию даже в тех случаях, когда легко обойтись иными средствами. Тысячи женщин лишились груди, когда ее можно было излечить с помощью простого массажа, диеты, иглоукалывания или травяных отваров. Эта фантастическая некомпетентность современной научной медицины остается скрытой от широкой публики по разным причинам. Во-первых, современная медицина задает свои собственные стандарты. Измученное, едва передвигающееся тело, которое нужно постоянно поддерживать с помощью пилюль, инъекций, искусственных почек, периодических операций — вот то «лучшее, что может предложить вам современная наука». Вторая причина заключается в том, что было осуществлено громадное количество исследований, авторы которых неизменно обещали осуществить «прорыв» (как когда-то во Вьетнаме) и тем самым избегали разоблачения. В-третьих, мы не должны забывать о том, что публика склонна увлекаться погремушками. Сложные процедуры современной медицины часто являются совершенно излишними, любой китайский врач поставит диагноз быстрее и точнее, учитывая частоту пульса, цвет мочи, состояние кожи или жалобы пациента, но кто сегодня предпочтет простую и изобретательную человеческую сообразительность технологическим процедурам? Кроме того, существует еще телевидение, в передачах которого огромное число профессионалов, посвятивших жизнь ремонту человеческих тел, выступает вместе со своими уцелевшими жертвами, создавая привлекательную смесь социального служения и личной трагедии. И наконец, самое важное: у современной научной медицины отсутствует необходимый внешний контроль. У нас есть традиции, которые могли бы разоблачить ее так называемые результаты. Однако этим традициям не разрешается действовать: убийство по науке считается законным, а исцеление не по науке — внезаконным[242]. Это — реальность (крохотная часть ее), с которой мы должны иметь дело, это — реальность, которую подразумевают КЗ в своей идее практики, это — мир, который они защищают, насмехаясь над теми, кто стремится к более удобной жизни. Верно, что когда-то марксизм пошел иным путем и поставил иные цели. Однако мировоззрение основателей теперь превратилось в доктрину, их глубокие прозрения похоронены в примечаниях, а небольшая группа гуманистов выросла в огромную толпу интеллектуалов, критикующих других интеллектуалов, делающих выговоры и т.п. Все движение постепенно утратило последние остатки первоначального гуманизма.
Перед лицом всех этих душителей мысли и торговцев разумом, перед лицом этих научных губителей души и тела я пытаюсь защищать свободу индивида, его право жить так, как ему удобно, его право придерживаться традиций, которые он почитает, его право отвергать «истину», «ответственность», «разум», «науку», «социальные условия» и все другие изобретения наших интеллектуалов, а также его право на образование, которое не превращает его в печальную обезьяну, в «носителя» status quo, но делает его человеком, способным сделать выбор и построить на нем всю свою жизнь. Я защищаю это право, но как оно может быть реализовано? И не приведет ли попытка его реализации к еще худшим бедствиям, нежели те, которые мы испытываем сегодня?
Первый ответ на эти вопросы состоит в том, что традиции, дающие индивиду прибежище за рамками «дома», предоставляемого научно-индустриальным обществом, и позволяющие ему со стороны проанализировать это общество, уже существуют. Племенные традиции и традиции незападных империй выжили, несмотря на бешеные нападки и образовательный шовинизм западных завоевателей. Сегодня они приобретают все большее значение благодаря вхождению в цивилизованную жизнь новых классов и новых рас. Конечно, они не сохранили своей первоначальной формы, и некоторые из них были реконструированы из скудных остатков, однако уже достаточно материала и готовности создать альтернативы «мейнстриму» западной (включая коммунистическую Россию) культуре. Интересно видеть, как мало пользы и либералы, и марксисты видят в этих традициях. Они исследуют их, они изучают их, они пишут о них, они «интерпретируют» их, используют для поддержки своих собственных идеологий, но никогда не обещают предоставить им важного места в образовании и никогда не позволят им лишить науку того центрального места, которое ныне она занимает. Этот догматизм редко замечают, так как теперь очень модно восхвалять примитивное искусство, негритянскую музыку, китайскую философию, индийские легенды и т.п. Но даже сами представители этих культур и народов не замечают того, что это так называемое искусство по большей части также было и наукой, оно содержало в себе определенное мировоззрение и правила выживания в мире. Сегодня интерпретаторы демонстрируют нам усеченные варианты таких мировоззрений, превращая их в забавные игрушки для интеллектуалов (марксистов, психоаналитиков и т.п.), но те же самые интеллектуалы отвергли бы эти мировоззрения сразу же, как только те попробовали бы заявить о себе в полную силу: «расовое равенство» не означает равенства традиций и достижений; оно означает равный доступ к позициям в обществе белых людей[243]. Оно постулирует превосходство этого общества и великодушно разрешает включаться в него, но на его собственных условиях. Чернокожий, индеец может стать специалистом по медицине, он может стать физиком, политиком, он может достичь власти и высокого положения во всех этих областях, но он не может ввести в «научную» практику хотя бы часть своей собственной традиции — ни для себя самого, ни для сторонников этой традиции. Медицина хопи запрещена как для хопи, так и для всех остальных. На этой позиции стоят и марксисты, и либералы. В основе ее лежит сомнительное убеждение в превосходстве западной науки и рационализма. В основе ее лежит сомнительное убеждение в превосходстве достижений белого человека в области науки и познания в целом[244].
Однако эти достижения — и с этим я перехожу ко второму пункту — являются гораздо более скромными, чем о них говорят. Технологические циклы часто бывают избыточными и их превосходят альтернативные способы действия. Вместе с рассуждениями последнего абзаца это означает, что традиции, отличные от науки, вовсе не отворачиваются от «реальности», а либо предлагают другие способы ее рассмотрения, либо позволяют обнаружить аспекты реальности, недоступные науке. Кроме того, непонятно, почему группы людей, объединенных некоторой общей традицией, должны принимать во внимание то, что другие называют «реальностью». Следует принять во внимание, в частности, тот факт, что научный подход к реальности учитывает только эффективность и теоретическую адекватность, не обращая внимания на то, какой вред это наносит духовной жизни человека, в то время как более старые традиции стремились сохранить единство природы и человека. Мы многому могли бы научиться у незападных традиций и в отношении эффективности, и в отношении гуманности[245]. И мы могли бы многое выиграть, позволив этим традициям свободно существовать среди нас вместо того, чтобы допускать их выхолащивание рационалистами или марксистскими «интерпретаторами».
Ясно также, что личная свобода значительно возрастает, когда появляется возможность выбора между разными формами жизни. В конце концов, человек должен не просто подражать своему окружению. Он может подняться над разными формами жизни, оценить их сравнительные достоинства и недостатки и стать сознательным сторонником избранной традиции, а не просто бездумно плыть в потоке истории[246]. Наличие традиций, отличных от его собственной традиции, позволяет человеку прийти к осознанию этого и доставляет ему определенную степень интеллектуальной свободы. Мечты, смутные идеи, неясная неудовлетворенность теперь уже становятся не только признаками субъективного беспокойства, но возможными способами приблизиться к реальности. Эти способы могут получить широкое распространение, они могут стать влиятельными практиками, увеличивающими материальную и эмоциональную свободу человека, но могут и остаться частным делом немногих людей. Во всяком случае, каждый человек теперь имеет шанс соединить свое собственное самоосвобождение с объективным социальным изменением и посредством этого — с освобождением других людей. Так построим же общество, в котором такое соединение станет частью нормальной жизни!
4. О чем беспокойство?
КЗ задают вопрос: почему это анархист обращает внимание на иррациональность своих рецензентов? Они предполагают, следовательно, что я анархист. Кажется, в своей книге я нигде об этом не заявлял. Я сказал, что эта книга написана «в убеждении, что анархизм… является превосходным лекарством для эпистемологии и философии науки» (с. 37), однако я оставлял за собой право не действовать в соответствии с этим убеждением и часто пользовался этим правом: моя личная жизнь и моя книга — две разные вещи. Я счел эпистемологический анархизм интересной точкой зрения, я попытался разработать ее, я обнаружил, что «рациональность» не может предъявить против нее аргументов (теперь это означает и рациональность методологизма, и «рациональность» КЗ), а наука обладает многими анархистскими чертами. Для меня это означает, что разум играет гораздо меньшую роль в деятельности человека, даже в научном творчестве, чем та, которую приписывают ему наши интеллектуалы, и это сохраняет возможности развития громадного разнообразия форм жизни. Кроме того, мир, в котором мы живем, предоставляет возможности для самых разных подходов, и мы можем либо выбрать порядок, т.е. остаться «носителями» определенной традиции, либо примкнуть к дада, т.е. выпрыгнуть за рамки всякий традиций. Сам я. предпочитаю упорядоченный образ жизни — отчасти по причинам, связанным со здоровьем, отчасти потому, что я легко прихожу в замешательство, хотя я вполне осознаю и даже использую креативные аспекты хаоса. Все эти возможности остаются за пределами понимания КЗ. Они запирают свою мысль на замок. Они не способны представить ситуации, когда писатель описывает один стиль жизни, живет иначе, принадлежит к группе, связанной с третьим стилем жизни, а пропагандирует отличный от всех предыдущих. Для них люди подобны статуям из песка: тронь ее в одном месте и она тут же развалится[247].
Во-вторых, анархист не обязан, конечно, пренебрегать аргументами. Аргументы не отбрасываются, ограничивается лишь их использование. В конце концов, «допустимо все» означает, что и аргументы также допустимы.
В-третьих, интересно смотреть, как рационалисты реагируют на работы, подобные моей книге. Рационалисты требуют аргументов и ничего больше. Моя книга адресована многим людям, поэтому использует много разных средств. В ней есть аргументы, предназначенные для рационалистов, разнообразные истории, доставляющие удовольствие более эмоциональным читателям, волшебные сказки для романтиков, риторические приемы для тех, кому нравятся горячие споры, имеются замечания личного характера, предназначенные для тех людей, которые правильно считают, что идеи высказываются человеком и чтобы лучше понять их, полезно кое-что знать о том, кому они принадлежат. Странно, что едва ли кто-то, считающий себя рационалистом и прочитавший мою книгу, понял мои аргументы и ответил на них. Ответы свелись к патетическим возгласам, если не сказать больше (см. раздел 1 выше). Кроме того, они часто упрекали меня за истории и риторику (составляющие менее десятой части текста), как будто бы автор обязан заботиться только о них и ни о ком больше. Я не признаю таких обязательств, но если бы даже я признавал их, это было бы бесполезно, ибо рационалисты редко соблюдают те стандарты, которые навязывают другим.
Рецензия Геллнера, упоминаемая КЗ, является подходящим примером. Она была опубликована в «British Journal for the Philosophy of Science» [(81)], который отчасти является органом критического рационализма и издается Дж. Уоткинсом — строгим привратником попперианского замка. На первой же странице своей рецензии Геллнер признается в том, что история и философия науки (главные области, охватываемые журналом) не являются его специальностью, что с любой разумной («разумной» в смысле Уоткинса, а не в моем) точки зрения означает, что он некомпетентен рецензировать ПМ. Он некомпетентен также и по другим основаниям. Он никогда не слышал о сведении к абсурду и неспособен читать по-английски[248]. К тому же он неряшлив при цитировании. Цитируя меня, он опускает то «не», то «но» и превращает мое утверждение в свою противоположность. Разве это не интересно? Разве не интересно то обстоятельство, что критические рационалисты, попав под огонь критики, не защищаются, а прячутся за свою неграмотность? Несомненно, они делают это для того, чтобы сохранить уменьшающееся число твердых рационалистов, которые еще не выставили себя дураками в печати. Все это чрезвычайно интересно и должно быть известно широкой публике, поэтому-то я и пишу свой ответ.
А рецензентам КЗ я отвечаю по несколько иным причинам. К тому времени, когда я познакомился с КЗ, я прочитал уже довольно много рецензий на свою книгу. Я обнаружил, что почти все рецензенты рассматривают книгу по определенному образцу. (1) Они предполагают, что представленная автором позиция раскрывает его собственные воззрения, т.е. все книги являются автобиографическими. (2) Они распространяют это предположение на более абстрактные части книги, прочитывая косвенные аргументы как прямые и т.д. (3) Они считают, что высказывания или действия человека образуют некую психо-концептуальную целостность — некую «систему», которую можно изложить простыми терминами, поэтому критика этой системы означает критику всей книги. (4) Они плохо читают и плохо помнят, что они читали. Я думаю, анализ этого образца также представляет определенный интерес, поскольку он широко распространен и объясняет некоторые особенности научного и иных видов изменения.
В случае с КЗ пункт (3) находит поддержку в идеологии рецензентов, т.е. в вульгарном марксизме. Вульгарный марксизм предлагает простые и удобные стереотипы — бедное оснащение для примитивного мышления. Сформировав неопределенное представление о ПМ, рецензенты подбирают подходящий стереотип. Опуская тонкости аргументации, иронию, косвенную речь и все другие особенности цивилизованного рассуждения, они замечают лишь те идеи, которые подходят под стереотип[249]. Вот так они нашли мне место и нашли подтверждение этому. Далее идет моральная оценка или, если говорить проще, ругань. Некоторые оценки вызывают смех:
КЗ называют меня периферийным классовым паразитом из-за моих шуток — должно быть, жизнь в центре класса ужасающе скучна. Большая часть ругательств представляет собой набор вульгарных марксистских штампов, используемых для оценки деятельности ФБР. Нет анализа, нет понимания, а есть только черный образ оппонента, остатки партийного жаргона и… огонь! В ход идет артиллерия. Она не всегда их собственная, они ее часто заимствуют — заимствуют у архиреакционера Геллнера. Геллнер назвал меня паразитом, поскольку считал, что я хочу эксплуатировать ученых, лишив их компенсации за их труд. В действительности же я говорил о том, что ученых нужно использовать и по достоинству ценить и оплачивать, но не позволять им изменять общество по своим образцам. Изменение общества должно быть делом самих граждан, а не жадных до власти интеллектуалов. Геллнер цитирует этот отрывок, опуская в нем слова об оценке и оплате труда ученых, и начинает обвинять меня в паразитическом отношении к ученым. КЗ с готовностью зацепились за словечко «паразит» и добавили его к своему стереотипу. Вот так безграмотный авангард пролетариата протягивает руку невежественному арьергарду реакции: Фейерабенд — паразит! Посмотрим чуть более внимательно на это обвинение, не обращая внимания на его смехотворность. Пусть я паразит, но я не знаю, зарабатывают ли КЗ свои деньги каким-то более трудовым способом, нежели я. Они читают лекции в университетах, как и я; они тратят свое время на написание статей и рецензий, как и я; из их благодарностей я заключаю, что у них есть машинистки для перепечатки их рукописей и коллеги для дискуссий, а это уже больше, чем имею я, ибо сам перепечатываю свои рукописи и ни с кем не обсуждаю своих идей. Так на что опирается обвинение в паразитизме? Перестает ли человек, живущий паразитической жизнью, быть паразитом, как только начинает писать марксистские сочинения? Или моих рецензентов раздражает тот факт, что я получаю больше денег и веду себя более легкомысленно, чем они? Не знаю. Но одно я знаю точно: интересно наблюдать, как марксисты, рационалисты и другие интеллектуалы наших дней защищают свой уютный и респектабельный курятник, и осознавать при этом, что их способы защиты вполне согласуются с тем, что я говорил относительно «рационального изменения» в ПМ. Вот почему я ответил КЗ[250].